Глава 11

Моя память, проигрывая это время уныния, вспоминает лишь отдельные картины, живые моменты радости или отчаяния. Я помню, как стоял однажды с Марием на берегу реки Лирис[82] холодным октябрьским утром, наблюдая за тем, как посиневшие окровавленные тела римских легионеров плывут по течению. Полководец, какой-то неопытный консул, вступил в сражение вверх по реке во главе неподготовленных рекрутов вопреки совету Мария. Он обладал всем горячим энтузиазмом штатского человека. Плывущие сейчас мимо меня были те, кого он вел через реку, но сколько из них достигли противоположного берега живыми?

Марий с дикарским наслаждением пошел на штурм лагеря победившего врага в полночь. Но ущерб нашему войску был уже нанесен. Это было не единственное, а одно из многих наших поражений, которые мы несли по неопытности высшего командования. Всю ту осень мы сражались на объятых пламенем полях, дым от которых лишал нас зрения, в виноградниках и фруктовых садах, никого не щадя и не прося пощады. Мы все еще вели бои, когда с Апеннин подули зимние бураны, мы преодолевали заснеженные ущелья, в нехватке людей и продовольствия, смущаемые противоречивыми приказами из Рима, сосредоточенные лишь на выживании. Но каким-то образом держали оборону. Весной мы наконец-то разбили племя марсов в решающем сражении, отогнав их по сельской местности до их огороженных живой изгородью виноградников. Наши лучники срезали их, когда те карабкались по стенам, спасая себе жизнь. Я все еще был со всадниками, хотя нам пришлось убить треть наших коней ради пропитания в голодные дни наступившей зимы, и мы с криками скакали по каменистым полям в погоню за выжившими. В тот день было шесть тысяч павших.

— Нет триумфа без марсов или над марсами, — процитировал Марий, когда все было кончено. — Этой поговорки мы больше не услышим.

Несколько дней мы отдыхали близ Лаверны[83], в нескольких милях от италийской крепости Корфиний[84]. Италийцы, как мы слышали, учредили собственный сенат с консулами и преторами, точно как в Риме.

«Даже в неповиновении, — думал я, — они признают наше превосходство».

В Лаверне мне был подан еще один знак Судьбы. Огромный столб желтого огня устремился в небо и бил в течение двух дней, пока не угас. Гадатели предсказывали, что правительственную власть возьмет в свои руки человек редкой храбрости и необычной внешности и избавит Рим от всех его бед. Кто еще мог быть этим человеком, как не я? Именно это и шепнул мне один из предсказателей по секрету. Он поведал, что моя храбрость была непревзойденной, а желтый огонь со странными красновато-алыми языками пемзы, которые он выплевывал вверх, несомненно намекал на мои непокорные светлые волосы и родимые пятна, — и попросил извинения за прямоту, — которыми боги в своей мудрости сочли приемлемым отметить меня. Я дал ему золота и заставил пообещать не объявлять всем того, что он мне сказал. Потом я принес жертву Фортуне, покровительствовавшей мне богине, которая в момент кризиса привела меня в Нумидию и Каппадокию и которая не оставляла меня и сейчас.

Вскоре после этого случая произошло странное событие с Марием при встрече с Помпедием Силоном. Возможно, они вспомнили о своем кровном родстве — казалось, они вели военную кампанию точно так же, как проводили бы соревнования по борьбе в сельской местности — испытание умения без враждебности. Однажды вечером обе армии встали лагерем на противоположных берегах реки Сульмон. Было начало лета, и Марий в течение нескольких недель избегал столкновения, пока тренировал свое подкрепление и выстраивал колонну с провиантом. Зимние месяцы заметно состарили его — сидя у своей палатки в угасающем весеннем солнечном свете, он вдруг показался мне усталым стариком.

Я лежал на спине в траве, наслаждаясь прохладным вечерним воздухом, когда услышал, что кто-то с противоположного берега позвал Мария по имени. Это был сам Помпедий. Марий встал и спустился вниз к речному берегу. Несколько минут они разговаривали друг с другом, как двоюродные братья, встретившиеся после долгой разлуки. Потом Помпедий крикнул:

— Если ты и в самом деле такой великий полководец, каким стараешься казаться, Марий, выходи, сразимся завтра!

За чем последовал взрыв смеха слушающих этот разговор марсов.

Марий тотчас же сразил его ответом:

— Чепуха, Помпедий! Если бы ты был великим полководцем, то заставил бы меня вступить с тобой в сражение, когда я предпочел бы этого не делать.

Некоторые из наших людей спустились на берег, чтобы посмотреть, что происходит, и встретили ответ Мария одобрительными возгласами. Некоторое время спустя они начали выкрикивать приветствия марсам на противоположном берегу. В конце концов Марий и Помпедий согласились о перемирии на ночь, и Помпедий с достаточно большим количеством своих воинов перешел через реку и присоединился к Марию за ужином. Это было самым необычным случаем со времени начала войны.

В полночь марсы вернулись в свой лагерь, и перемирие закончилось, однако сражения не последовало. На следующее утро марсы ушли. Это дало мне пищу для размышлений. В конце концов я составил конфиденциальный рапорт о происшедшем и отправил его нарочным Сцеволе в Рим. Не стоит пренебрегать, как говорил сам Сцевола, удачным случаем. А Марий становится слишком стар в любом случае для невзгод такой войны.


К концу лета северная кампания почти закончилась. Была очень волнующая неделя в июле, когда казалось, что Этрурия и Умбрия, до сих пор нейтральные, поднимутся на поддержку италиков. Это подвигло сенат на то, чему он многие годы сопротивлялся, — он предложил гражданские права без ограничений любому италийскому государству, которое не находилось в состоянии войны с Римом. Волнения в Этрурии и Умбрии утихли за одну ночь — их жители сотнями стояли в очередях перед местным претором, чтобы дать присягу верности, и Рим заполучил не только новых граждан, но и ценное подкрепление для своих усталых армий. Лучше уж этруски и умбрийцы, чем иноземные отбросы общества, которыми мы были вынуждены усиливать собственные легионы до сих пор, — критские лучники, греческие купцы, пираты из Киликии, патрулирующие морские пути. Но я начал тогда осознанно сомневаться: за что же мы все-таки воюем?

Вскоре после этого, когда непосредственная опасность миновала, Марий был вызван в Рим и отстранен от командования по причине слабого здоровья, что вызвало его отчаянные протесты. Приказ был передан лично его преемником, который также привез назначение, превращающее меня в главнокомандующего в Кампанье в продолжающейся войне лукан и самнитов, которые не проявляли никаких признаков уступок. Если Марий и подозревал, что эти два события взаимосвязаны, то не подал виду.

По пути через Рим я пару дней провел со Сцеволой. То, что я услышал, вселяло надежду. Мой рапорт был хорошо принят, мои военные подвиги повсюду встречали похвалу. Главнокомандующий в Кампанье — это ключевое назначение. Если я и тут преуспею, то консульство будет за мной, стоит мне захотеть выставить свою кандидатуру.

Если я захочу! Теперь, когда я виделся со Сцеволой в его спокойном доме, вдали от грубой походной жизни, мне казалось, что вся моя жизнь была лишь подготовкой к этому великому моменту. Я поблагодарил его в соответствующей случаю скромной манере, стараясь изо всех сил, чтобы торжествующие нотки не прозвучали в моем голосе, когда произносил благодарственные слова. Сцевола был достаточно вежлив, чтобы не обращать внимания на то, что было очевидно каждому. Но он знал людей.

На следующий же день, после головокружительного круговорота административной работы, которая задержала меня до наступления утра, я отправился в Кампанью.

С Клелией, пока был в Риме, я не виделся.


Теперь этот демон правил мной, а я в свою очередь управлял своими легионерами. Даже тогда, мне кажется, я начинал понимать, что именно здесь, среди этих покрытых шрамами сражений ветеранов и шустрых молодых новобранцев, и есть настоящая власть: не на Форуме с его штатскими интригами и бесконечными бесцельными разговорами. Именно мне были преданы мои отряды, а не некоей неосязаемой власти, которую они не в состоянии понять. Я хорошо знал этих людей: я не питал относительно них никаких иллюзий. Они будут сражаться за своего командира, они совершат марш-бросок на край света за добычей. И в этом была вся их простая правда.

К тому же неожиданности им были по душе. Справедливость, как таковая, им надоела. Они ценили личный контакт, сильный характер, даже случайную преднамеренную несправедливость. И потому я относился к ним более реалистично.

Поэтому моя дисциплина насаждалась по моей личной прихоти, а не по традиции и не в соответствии с прецедентом. Если я был способен при случае убить человека за кражу курицы из курятника, то с тем же успехом мог отпустить его с шуткой за более серьезный проступок.

Пример тому имел место почти немедленно после того, как я принял командование на юге. Мы развернули операцию по побережью Неаполитанского залива, где несколько важных городов, включая Помпон[85] и Стабии[86], все еще выступали против нас. Я планировал нападение на Стабии сообща с небольшим приморским отрядом всадников. В день перед атакой моряки и морские пехотинцы взбунтовались против своего капитана (который, я должен признать, был особо неумелым офицером) и убили его.

Я оказался в неловком положении — кораблей не хватало, а людей, которые составляли команды, имелось очень немного. Я вовсе не был намерен проигрывать сражение из-за удовлетворения римских понятий воинского этикета. Я сам отправился на борт корабля с несколькими моими лучшими центурионами. К тому времени мятеж исчерпал себя. Думаю, каждый ожидал, что его повесят. Вместо этого я собрал всех их вместе и сказал, что если им не терпится кого-нибудь убить, то у них в скором времени появится такая возможность. Завтра они возглавят атаку. Если преуспеют, могут считать дело закрытым. Если нет — мы с центурионами переглянулись и ухмыльнулись друг другу.

Мы захватили Стабии еще до полудня. Флот, как я отметил в отчете о сражении, особенно отличился.


Но опасность в Кампанье никоим образом не миновала. Самый искусный полководец самнитов, который когда-либо был на полях сражений, Клуэнций, остановил мое наступление у склонов Везувия. Его отряды были укреплены силами галлов — тех самых огромных мясников, которые доставили нам с Катулом столько неприятностей в нашей Альпийской кампании. Два следующих дня мы сдерживали их, стоя спиной к морю, а гора дымилась над нами, словно рассерженное божество. Наутро третьего дня, пока мы держали оборону, я понял, что еще одного подобного противостояния нам не выдержать.

Именно тогда Фортуна — причудливо замаскированная — снова приложила руку к моей судьбе. Один из галлов, чудовищный негодяй огромного роста, вышел между рядами и бросил вызов любому римлянину сразиться один на один без оружия. При мне находился отряд марокканских легковооруженных солдат — еще одно доказательство терпеливой дружбы Бокха; и я вспомнил, что один из этих марокканцев, небольшой скрюченный тип, почти карлик, был, вопреки всем ожиданиям, чемпионом в рукопашной борьбе.

Я вызвал его и спросил, примет ли он этот вызов. Наградой в случае победы будет золотой слиток. Он кивнул и осклабился, дурачась передо мной и потирая свои крошечные ручки. Потом он припустил в поле и встал перед галлом. Волна смеха прокатилась по отрядам Клуэнция. Пока эта забавная парочка приседала друг перед другом, я передал приказ своим центурионам в мгновение ока приготовиться к атаке.

Мой марокканец не разочаровал меня. Как только галл протянул к нему вперед и вниз свои огромные ручищи, карлик увернулся, подставил ему подножку и, бросившись вперед, увлек великана на землю. Когда галл свалился, марокканец рубанул ребром ладони ему по горлу, а другой рукой схватил за шею. Находясь на приличном расстоянии от борющихся, я услышал треск, когда хряснули позвонки богатырского хребта галла.

В течение секунды никто не двинулся с места: только маленький марокканец, ставший вновь смешным на открытом поле между двумя армиями, плясал и ликовал над поверженным врагом. Тогда галлы громко взвыли и стали отступать в задние ряды, их золотые нарукавные повязки горели на солнце, а самих воинов обуяла внезапная суеверная паника. В этот момент замешательства и неразберихи я подал сигнал. Моя конница рванулась вперед, пехота бросилась вслед за нею.

Это было вовсе не сражение: это было настоящее бегство. Мы преследовали их по открытой местности до окруженного стеной города Нолы[87]. Жители очень благоразумно открыли для них одни из внешних ворот. Воины-галлы бросились туда, сшибая друг друга с ног и вопя, а мы в это время, подоспев, нанесли им удар с тыла. Двадцать тысяч самнитов, включая Клуэнция, пали в этой бойне до наступления ночи, и мы прекратили атаку. Я сам сражался в первом ряду и устал убивать.

Той ночью при свете факелов мои люди, немного навеселе, пронесли меня на плечах вокруг лагеря с криками «ура!» и короновали победным венком из травы. Такого знака удостаивается всеобщим голосованием лишь полководец, рисковавший своей жизнью на поле сражения.

Война двигалась к кульминационному моменту, и мои люди понимали это. Времени для расслабления не было, больше не было никакой возможности передохнуть и восстановить здоровье. На следующий день мы сделали марш-бросок, оставив Нолу позади, по Аппианской дороге в сердце самнитской территории. Мы передвигались по сельской местности ночью, избегая армии, блокировавшей наш путь, обходя ее с тыла и нанося сокрушительные удары. Три дня спустя мы уже штурмовали мятежную цитадель Бовиан[88]. Восставшие были лишены поддержки. Теперь стоял лишь вопрос о длительной осаде городов-крепостей, которые будут сопротивляться, пока изнуренные голодом не сдадутся. Моя задача была выполнена.

За месяц до того, как я должен был вернуться в Рим, чтобы стать кандидатом на должность консула, произошло событие, которое я могу приписывать лишь таинственному Провидению, всегда наблюдавшему за мной. Мое предназначение двигалось к завершению; и из всех людей именно Митридат вложил мне в руки инструмент, с помощью которого я достиг своей цели.

На полях сражений у меня было мало времени, чтобы интересоваться зарубежной политикой. Человеческий разум, возможно, милостью богов способен в критические моменты концентрироваться лишь на одном. Я слышал донесения, что Митридат вновь принялся за свои старые игры, но мало обращал на них внимания. В Капуе[89], однако, где были расквартированы мои отряды на отдых, которого они давно заслуживали, я получил приватное письмо от Сцеволы, резко возобновившее мой интерес к изобретательному понтийскому царю.

Я пробегал глазами аккуратно написанные строчки. Митридат снова занял Каппадокию и аннексировал Вифинию[90]; римский чиновник, посланный восстановить порядок, был схвачен, подвергнут пыткам и предан смерти; каждая отдельная провинция Малой Азии была захвачена и покорена. Митридат выступал освободителем народа от римских ростовщиков и налогов. Греция восстала и добровольно присоединилась к нему. Но что это?.. Я читал заключительные параграфы медленнее, шок смешался с волнением.

«Две недели назад, — писал Сцевола, — Митридат организовал массовую резню и вырезал всех римских ставленников в Азии. Рабам сулили свободу, если они поубивают своих хозяев, а должникам — освобождение от половины долга взамен голов их кредиторов.

Это было выполнено, Луций. Сто тысяч римских граждан было вырезано в Азии — мужчины, женщины и дети. Их топили, жгли, забивали в толпе до смерти, разрывали на части в храмах, убивали в их собственных домах. Ничего подобного еще никогда не случалось за всю нашу историю.

За один день мы потеряли не только наш неизмеримый престиж, но и весь доход с восточных областей. Несколько обанкротившихся финансистов не слишком встревожили бы меня; но после Италийской кампании казна почти пуста.

Ни у кого нет никаких сомнений относительно того, что следует предпринять. Азию должно вновь завоевать любой ценой. Необходимо найти армию и полководца, чтобы ею командовать. И ты должен стать этим полководцем. Никто другой не годится для выполнения такой задачи. С Марием покончено, однако многие представители партии популяров могут потребовать именно его. Твои выборы — событие предрешенное. Сферы командования, насколько мне известно, распределены консулам по жребию; но я не сомневаюсь, что в таком критическом положении жребий выпадет так, как нужно. Я умоляю тебя, Луций, мой дорогой, вернуться в Рим по возможности быстрее. Все теперь зависит только от тебя».

Наконец-то я понадобился им, этим гордым патрициям, которые презирали, хотя и всячески использовали меня. Значит, они предварительно обратились к Марию. Но, в отличие от Мария, я не имею ни малейшего намерения, когда кризис минует, ослаблять ту власть, которой они меня наделили. Мне было сорок девять лет — сорок девять лет терпеливой работы, проглоченных обид, перенесенных оскорблений. Теперь с помощью Фортуны они в моих руках. Теперь я наконец держу ключ, который впустит меня в привилегированный круг римских патрициев как человека равного, даже превосходящего их, а не как зависимого.

Судьба? Предусмотрительность? Я держал письмо в руках и размышлял. Снаружи мои легионеры пели на улицах, подвыпившие и торжествующие. Восточная кампания даст им то, чего они жаждут: добычу, богатство, шанс успеха, о котором они и мечтать не смели. Взамен я имею несомненную их преданность. Если я поведу, то, куда бы мне ни вздумалось их вести, они последуют за мной. Мне был дан знак. Я не стану пренебрегать им.


Итак, в шестьсот шестьдесят пятом году от основания города я, Луций Корнелий Сулла, стал консулом в Риме. Двенадцать ликторов маршировали передо мной, неся в руках фасции[91] с воткнутыми в них боевыми топорами — символы власти, чтобы по моему повелению пороть или рубить головы. Раб в моей колеснице шептал, как он шептал Марию: «Помни о том, что ты смертен». Выборы были отмечены странными предзнаменованиями: внезапно, как гром среди ясного неба, раздался резкий трубный глас на пронзительной и мрачной ноте. Этрусские мудрецы предсказали изменения, наступление новой эры. И они говорили истинную правду.

Сцевола и его влиятельные друзья хорошо проделали свою работу. Моим коллегой по должности консула был Квинт Помпей Руф, дальний родственник того самого Помпея, которого сегодня люди называют великим. Он был моим ровесником, патрицием из древнего рода и человеком безупречной преданности. Когда публичные церемонии и жертвы закончились и толпа рассеялась, мы со Сцеволой отправились к Помпею домой, чтобы отпраздновать наше назначение в узком кругу.

Атмосфера в Риме была еще хуже, чем я ожидал: за границами превалировало неприятное чувство истерии. Простые люди под угрозой государственной несостоятельности подозревали, что их хлебное пособие может стать первой роскошью, от которой избавит их аристократическое правительство. Аргентарии, стоящие перед личным разорением, отчаянно пробовали востребовать непокрытые долги и при необходимости не пренебрегали силой. Они, как и все остальные, стремились увидеть возврат Риму Азиатских провинций, но прекрасно отдавали себе отчет, что не увидят своих потерянных денег, если я буду тем, кто это осуществит. Если бы консульство выиграли их кандидаты, они послали бы в Азию полководца по собственному выбору. С такой же неизбежностью было очевидно, что этим человеком стал бы Марий.

Но несмотря на все их усилия, поддерживаемые опасно большой частью городской толпы, мы с Квинтом Помпеем теперь занимали места на государственной службе. Тем не менее я не питал никаких иллюзий насчет того, что наши противники смирятся с поражением.

Держа это в уме, я улыбался Помпею, ощущая наш невысказанный альянс против значительно превосходящих сил противника.

— За успех на Востоке, — сказал я, поднимая свою чашу.

— Пусть жребий укажет на мудрость богов, — отвечал мне Помпей.

Мы все выпили. Сцевола улыбался в свою чашу.

— Боги — покровители Рима дадут городу полководца, в котором он нуждается, — сказал он.

Помпей покачал головой.

— Богам придется сделать выбор, — заметил он своим сухим, саркастическим тоном. — Я с трудом могу представить, что наши просьбы — единственные, с какими к ним обращаются сегодня. Возлияния польются из самых маловероятных источников. Не сомневаюсь, наши предприниматели внезапно почувствуют неожиданную склонность к благочестию.

— А Марий? — спросил я, наблюдая за ним.

— Марий конечно же будет молиться, если только он знает молитвы. Это его последний шанс. Не думаю, что он выскажет какие-то сомнения. Найдется много людей, готовых предложить ему самую действенную и настоятельную поддержку.

— Помпей прав, — сказал Сцевола. — Марий хочет командовать на Востоке, как никогда в жизни. Я не сомневаюсь, он достиг бы прекрасного соглашения с финансистами в обмен на обещание ему консульской должности в седьмой раз. До меня дошли кое-какие слухи…

— Но ведь консулы — мы, — заметил я насмешливо.

— Консулы — вы. Согласен. Но насколько ваша власть в состоянии противостоять вооруженной толпе?

Это было тревожащим эхом моих собственных размышлений в Капуе. Я ничего не ответил.

— Спроси Помпея о его друге Публии Сульпиции, — продолжал Сцевола. — Сульпиций — человек, за которым мы должны следить. Не так ли?

На лице Помпея появилось раздражение. Сульпиций был элегантным аристократом, которого избрали трибуном, чтобы поддерживать интересы патрициев. В последнее время он, как полагали, перешел в партию популяров.

— Публий Сульпиций больше мне не друг, — заявил Помпей.

Сцевола отхлебнул вина.

— Преклоняюсь перед твоим решением, — сказал он. — Мне говорили, что этот молодой человек — подобно многим молодым людям в наши дни — в больших долгах. Мне также говорили, что он пришел к некоей интересной договоренности с Марием и финансистами. Он должен предоставить Марию командование на Востоке. Каким образом — можете себе представить. Взамен Марий оплатит его долги, когда выиграет кампанию. А аргентарии, естественно, вложат некоторые средства в повторно завоеванные провинции.

Последовало неловкое молчание.

— Мы считаем, что консулы должны поддерживать закон и порядок, как дома, так и за его границами, — ласково заметил Сцевола.

Мы все рассмеялись.

«Но будущее, — подумал я, — будет, вероятно, вовсе не таким уж и смешным».

Когда около полуночи наша компания распалась, мы со Сцеволой остались с глазу на глаз.

Ночь была прекрасна, и мы шли ленивым шагом по пустынной улице, рабы с факелами — позади и впереди нас на почтительном расстоянии.

— Скажи, какого ты мнения о хозяине, у которого мы были в гостях? — попросил Сцевола.

Он заложил руки за спину и опустил глаза к земле.

— Я буду рад иметь такого коллегу.

— Превосходно. Надеюсь, он не обманет наших ожиданий. Может быть, если послушаешь моего совета, ты вступишь с ним в более близкие личные отношения?..

— Каким образом?

— У Помпея есть взрослый сын. Я встречался с этим молодым человеком. Он произвел на меня благоприятное впечатление.

Луна выглянула на мгновение из-за рваного края облака, бросая холодные тени на дома с закрытыми ставнями. Но лицо Сцеволы оставалось равнодушным.

— У меня есть дочь, — сказал я.

На какое-то мгновение перед моими глазами возникло лицо моего отца во время моей собственной первой брачной церемонии, хитрое и полное злобы. Усилием воли я отбросил видения прочь.

— Тебе холодно? — спросил Сцевола.

Я задрожал, туже запахнул плащ и отрицательно покачал головой.

— Это замечательное наблюдение, — сказал я. — Поздравляю.

— Ладно. Тогда, если ты не против, я могу взять на себя смелость переговорить с Помпеем. Думаю, эти новости доставят ему удовольствие.

Наши медленные размеренные шаги отдавались от булыжной мостовой.

Я сказал, тщательно подбирая слова:

— Этот вопрос касается также и меня лично. Я и сам снова намереваюсь жениться.

Сцевола кивнул:

— Ты не удивил меня. Я предполагал — нечто подобное вполне может произойти с тобой.

В темноте я почувствовал, как загорелось мое лицо. Сцевола знал меня, как никто другой.

— Не сомневаюсь, что у тебя есть соответствующие основания для развода с твоей теперешней женой, — сказал он.

— Она бесплодна. Я желаю наследника.

— Это, конечно, прекрасно подойдет. Я полагаю также — пожалуйста, прости мою дерзость, — что ее личные убеждения могут причинить тебе некоторые затруднения в твоем нынешнем положении. Она, к примеру, подруга Публия Сульпиция, я верно полагаю?

Я кивнул.

— Да, я понимаю. Думаю, смогу пообещать тебе, что жрецы не выступят против развода на основании, о котором ты заявил. Полагаю, у тебя на уме имеется другая кандидатура на место жены?

— Если она захочет. Она вдова. Не молодая, но я и сам уже не молод.

— И родовитая, — ласково добавил Сцевола, — она должна быть из хорошего рода, Луций. В твоем вкусе в подобных делах я не сомневаюсь. Вероятно, с лучшими связями, чем твоя нынешняя жена?

— Да.

— Цециллия Метелла, — сказал он как бы про себя.

Я был искренне поражен.

— Откуда ты знаешь? Я же ни с кем не говорил об этом!

— Это не так уж и трудно. Если бы я был на твоем месте, — а мне ничего не стоит поставить себя на твое место, Луций, — то сделал бы такой же выбор. Вдова Скавра. Дочь и сестра консулов. Представительница самого выдающегося рода в Риме.

— Ты мне поможешь? — Теперь я оставил всякое притворство. Это была искренняя просьба.

— Да, я помогу тебе. Не думаю, что это будет уж слишком трудно, но не теперь, Луций. И есть веские причины помочь тебе. Рим в смертельной опасности. В такие времена мы все должны идти на риск ради своих убеждений. Полагаю, мы понимаем друг друга.

Мы остановились у подножия Палатинского холма и повернулись друг к другу лицом.

— Я оставлю тебя здесь, — сказал Сцевола. — Спи спокойно, консул. Рим теперь под твоей охраной.

Ирония, имевшая место в тех удостоенных временем словах, казалось, повисла в ночном воздухе, когда он торопливо уходил от меня — худая тень за дымящимися факелами его рабов.


Сын Помпея оказался, как и говорил Сцевола, наиприятнейшим молодым человеком. Ясно было также, с момента их первой встречи, что его сердечность и искренность произвели на Корнелию глубокое впечатление. Все страхи, которые могли бы возникнуть у меня, исчезли — стоило лишь увидеть ее лицо, когда она говорила с ним; глаза, сияющие от удовольствия. Ее бледное рефлексивное спокойствие превратилось в оживление. Я никогда не подозревал, что она способна на что-то подобное.

«Такое редко встречается, — думал я, наблюдая за ними, так приятно поглощенными друг другом, — чтобы общественные обязанности и личные привязанности объединялись с таким неподдельным согласием. В браке по расчету есть, по мнению наших мудрых предков, довольно много здравого смысла. Молодые люди легко наносят друг другу раны. Зачастую они не видят, в ком заключается их настоящее счастье. Если я и пренебрегал Корнелией, Фортуна так устроила дела, что теперь я компенсировал все недоданное ей».

Клелия восприняла этот брак точно так же, как она воспринимала теперь все в наших отношениях — с настороженной и официальной вежливостью. Она готовила Корнелию к ее новой жизни со спокойным умением, не проявляя ни эмоций, ни сожаления. Словно зная мои мнимые убеждения, она пародировала покорность и компетентность матроны Старой Республики. Она вела огромный дом так, что даже Катон[92] не смог бы найти изъяна. Что бы я ни приказал, выполнялось безо всяких вопросов — Клелия никогда не противилась мне открыто. Но как муж и жена мы были фактически уже давно в разводе. Наша жизнь вошла в традиционное русло отдаленной любезности с моей стороны и достойного повиновения — с ее.

«По крайней мере, — убеждал я сам себя, — она расстанется со мной без сожалений».

Наше несходство было столь глубоко, что для нее не оставалось места — даже если бы она того и пожелала — в той новой жизни, что открывалась для меня. Я сначала опасался за те близкие и нежные отношения, которые установились у нее с Корнелией. Мне вовсе не хотелось ни уничтожать их, ни делать ее врагом моей единственной дочери. Но Корнелия была погружена в переживания и мечты первой любви; она за один короткий месяц неожиданно выросла из той поддержки, что оказывала ей Клелия и от которой она так долго зависела.

Когда я разводился с Клелией, сожаления, которые Корнелия высказала, были, или казались, небрежными; она, возможно, ощутила лишь потерю своей старой приятельницы, не больше.

Молодой Помпей и Корнелия поженились спокойно, без вычурных церемоний, спустя приблизительно три месяца после моего избрания консулом, и переехали в небольшой, но приятный домик на Квиринале. Я лично выбирал этот дом и отвлекался от исполнения срочных общественных обязанностей, которые тогда занимали меня, контролируя художественное оформление и совещаясь с художником-этруском, которого сам нанял расписывать фрески. Этот дом был моим свадебным подарком, и счастье на лице моей дочери, когда она в первый раз вошла в него, было достаточной наградой за мои труды и боль. Теперь на короткое время мы с Клелией остались один на один.

Вскоре после этого Сцевола назначил мне встречу в его доме вечером определенного дня, чтобы обсудить вопрос, в котором я был лично заинтересован. Мне сразу стало ясно, что это за вопрос. Хотя я и был консулом, хотя и обладал вместе с Помпеем верховной властью в Риме, я чувствовал какую-то нервную нерешительность, сухость в горле — все признаки, какие давали о себе знать перед генеральным сражением, — пока шел на встречу по узким улочкам.

Когда я пришел, она уже была там со своим отцом и разговаривала тем самым высоким, высокомерным голосом с нотками сардонического юмора, который никогда впоследствии не переставал задевать и возбуждать меня. Она была высокой, крепкого сложения женщиной с точеным носом, присущим всем представителям рода Метеллов, с длинными умелыми, почти мужскими руками. Ее кожа загорела до коричневого цвета, как у простой крестьянки; ее сапфировые глаза, когда я подходил к ней, встретили мой взгляд, оценивая меня с юмором и знанием, словно я раб или конь. Ее наряд был самым прекрасным из тех, какие только мог дать ей Рим; она носила его с небрежным безразличием, которое лишь усиливало ее властную и породистую стать. Ее отец, стоящий рядом с ней в одеянии духовного лица, казался бледным скромным отражением этой великолепной и властной женщины.

Сцевола вышел вперед и взял меня за руку.

— Луций, — сказал он, — я имею честь представить тебе Метелла Далматия, верховного жреца в Риме.

Я поклонился старику, и тот склонил голову в церемонном, но все же учтивом поклоне. Мы уже встречались принародно на церемониях, последовавших за моим избранием, но никогда не разговаривали приватно.

— А это — его дочь, Цециллия Метелла, вдова Скавра. Консул Луций Корнелий Сулла.

Она протянула руку и пожала мою ладонь крепким рукопожатием. Она не опускала глаз. Ее рыжеватые вьющиеся волосы были, вопреки моде, коротко подрезаны, почти как у мужчины.

— Здравствуй, консул. Полагаю, ты был знаком с моим мужем?

— Время от времени мы сталкивались с ним по делам, госпожа.

Наконец она убрала свою руку, всю сверкающую тяжелыми кольцами.

— Я помню, он хорошо о тебе отзывался.

— Слишком много чести для меня слышать такие его отзывы. Он был великим человеком. Выдающимся римлянином.

Метелла подняла широкие брови в насмешливом удивлении.

— Ты так считаешь? Он был исключительно проницательным старым жуликом, и тебе это прекрасно известно. Он умер в своей постели. Точнее, в моей. Весьма достойное достижение в Риме. Ты, должно быть, первый, кто признал это.

Непроизвольно мы оба рассмеялись. Старый Метелл выглядел слегка потрясенным. Сцевола внимательно следил за нами, но ничего не сказал. Интересно, сколько ей лет? Тридцать пять? Сорок? Это с резкими чертами насмешливое лицо патрицианки, вытянутое, слегка лошадиное, не выдавало никаких эмоций. Но ее индивидуальность освещала его каким-то невероятным обаянием. Брак с этой женщиной был бы поединком воли, постоянным вызовом и стимулом. Она — женщина с мужским сардоническим характером. Я почувствовал, что сердце мое заколотилось сильнее.

Метелла сжала руки и переводила взгляд с одного на другого совершенно непринужденно.

— Что, вам обоим нечего сказать? Вы меня удивляете. Мы знаем, для чего мы здесь. Консул, — она смерила меня своим смелым взглядом с головы до ног, — желает на мне жениться. Ну, я теперь познакомилась с консулом. Такое предложение кажется мне весьма подходящим. В действительности это должно оказаться небезынтересным предприятием.

Сцевола, который пребывал в некоей личной задумчивости, теперь хлопнул в ладоши, подзывая раба. Когда мы пили тост за помолвку, я заметил, что Метелла, стоящая рядом со мной, была только чуть ниже меня ростом; а я мужчина высокий. Она осушила вино одним большим глотком и разбила чашу о противоположную колонну.

— За твое здоровье и честь, мой господин, — сказала она мне.

Тогда я взял кольцо, которое приготовил, и надел ей на палец. На мгновение ее рука сжала мою — сильная рука собственника.

В третий раз в жизни я был обручен. Но этот брак обещал быть чем-то очень отличным от предыдущих двух.

Когда я поставил в известность Клелию о своих намерениях, ей было нечего сказать, в значительной степени ее реплики свелись к обычным в таких случаях выражениям согласия. Не было никаких упреков, никаких обвинений в жестокости, какими обычно пользуются женщины, занимающие менее высокое положение, в последней попытке исправить то, что, как они знают в глубине души, не подлежит восстановлению. Она даже извинилась тихим спокойным тоном за то, что не сумела подарить мне наследника.

— Я понимаю, насколько дорого тебе это желание, мой господин, — сказала она. — Буду молиться, чтобы твой следующий брак дал тебе то, в чем ты испытывал недостаток в предыдущем.

Если и был в ее словах скрытый намек, я предпочел его не замечать. И все же на душе у меня лежала тяжесть, и я пытался облегчить ее щедрыми и дорогими подарками, гораздо превосходившими в щедрости те, каких требовал обычай. Я был почему-то тронут и хвалил Клелию за преданность, верную заботу, любовь к Корнелии. Она терпеливо слушала, сложив руки под грудью.

— Желания моего господина — мои желания, — сказала она и официально попросила моего разрешения удалиться. Прежде чем уйти, она поцеловала мне руку.

На следующий день Клелия оставила дом, где мы прожили вместе шесть лет, и возвратилась в свою семью. Она взяла с собой девушку-рабыню, которая была ее личной служанкой с тех пор, как мы поженились — и все. Одежду и драгоценные украшения, которые я дарил ей, она оставила. Выждав, сколько требовали приличия, я порвал или продал все это. Не хотел, чтобы хоть одна вещь оставалась в доме, которая могла бы напомнить мне о ней.

Как и предсказывал Сцевола, никаких возражений не возникло при моем ходатайстве о разводе, и я женился на Метелле, как только позволил закон. Это было знаменательное событие, одна из самых щедрых свадеб, какие только видел Рим за последние пятьдесят лет. Семейства патрициев заполнили мой дом, когда церемония была закончена: представители родов Метеллов, Юлиев, Клавдиев, Валериев, мужчины и женщины, в чьи дома меня вряд ли бы допустили еще пять лет тому назад. Пока я сидел рядом с Метеллой и отвечал на их тосты за мое здоровье и удачу, то мрачно улыбался про себя. Они пили за спасителя — спасителя от Митридата, от финансистов, от чудовищных и бунтарских устремлений простолюдинов. Скоро они узнают, что человек, которого они приняли в свое общество, был не только спасителем.


Симпатия, которую я чувствовал к Метелле, когда мы встретились с ней в первый раз, скоро оказалась гораздо более глубокой и более тонкой связью, чем я мог надеяться. В некотором отношении Метелла была сильнее меня: цинична, проницательна, непочтительна, со вкусом к роскоши, который соответствовал моему, и холодной аристократической жестокостью, почти превышавшей мою.

Метелла была глубоко чувственна и могла бы возбуждать меня до такого подъема страстей, какого я не испытывал со времен Никополы. Мое обезображенное лицо, от которого и Элия и Клелия съеживались, казалось, пробуждало в ней положительно удовольствие, которое не имело никакого отношения ни к жалости, ни к состраданию. Образ жизни, в котором она была воспитана, отразился на ней — она была развращена и испорчена; но то, что в мужчинах считалось слабостью, в ней было огромной силой. Она признавала во мне силу и отвечала на нее.

Во время нашей свадьбы по Риму распространялись бесчисленные, на удивление грубые пасквили, вдохновленные, без сомнения, Марием и его друзьями. Главная тема их состояла в том, что, несмотря на то, что я, возможно, и заслуживаю должности консула, женился я на женщине гораздо выше меня по положению — или наоборот, что у Метеллы извращенный вкус. Сначала я злился, но Метелла высмеивала меня. Она собрала все эти ядовитые вирши и принялась читать их с явным удовольствием. Она была настолько выше обыкновенных людей всю свою жизнь, что могла позволить себе забавляться их оскорблениями; она относилась к ним так, как относилась бы к капризам ребенка или к какому-то домашнему животному, над которыми она насмеялась бы и простила. Ее они не могли ранить так, как ранили меня; и эта уверенность придавала мне силы.

Загрузка...