Глава 4

Прошлой ночью в неясном и путаном кошмаре я в первый раз увидел Элию с тех пор, как она умерла. Она явилась мне такой, как в тот день, мы были помолвлены, — слабая, разгневанная и отрешенная, черты ее бледного лица острые и бескомпромиссные, руки сложены в подоле, а черные волосы гладко зачесаны назад и завязаны узлом на шее. Она посмотрела на меня в моем сне так, как смотрела в жизни: ее темные глаза сдерживали непреклонную ненависть дикого животного, пойманного в ловушку грубой силой, и говорили о характере, который невозможно сломить обычным физическим насилием. Она была в некотором роде зеркалом, поднесенным к моим собственным тайным слабостям, постоянным напоминанием о ноше, которую я был вынужден нести, — она обнажила рану, которая месяц за месяцем воспалялась. Если я и могу простить своему отцу все остальное, но простить его за то, что он заставил нас быть вместе, не могу. Способности обдавать холодом и неумолимой мстительности, за которые Рим ненавидит и боится меня сегодня — гораздо сильнее, чем могла предвидеть Никопола, — я научился у мастера этого искусства.

Мой отец на праздновании нашей помолвки был доволен, и на то у него была причина. Когда мы с Элией встретились в первый раз, родственники и друзья обступили нас толпой, чтобы поздравить. Он стоял рядом со мной и внимательно следил, не желая упустить момента злорадного торжества, когда Элия встала со стула с помощью своей матери и неуклюже заковыляла на изуродованной ступне, как подстреленная на болоте и охромевшая птица перед охотником. Когда она впервые увидела в кругу смеющихся и шутящих гостей лицо мужчины, за которого должна была выйти замуж, холодное молчание красноречиво говорило о том, что никакого мостика симпатии никогда не может возникнуть между нами. Мы — жертвы грязной шутки — смотрели во все глаза друг на друга в молчаливом ужасе. Но стандартные слова были произнесены, я взял ледяную руку Элии в свою ладонь, и нас обручили.

В долгие часы возлияния, которые последовали за этим, мы сидели рядом, ни разу не заговорив друг с другом, в то время как гости объедались и поднимали в нашу честь тосты все менее и менее разбавленным вином. Подарки, которые по требованиям обычая я должен был сделать своей будущей жене, лежали на краю стола нераспечатанными. Только один раз я взглянул на левую руку Элии — обручальное кольцо, обвивающее тонкий палец, казалось силком, который был накинут на нас обоих, молчаливым знаком тюремного заключения. Говорят, что этот палец выбран из-за того, что тонкий нерв идет от него именно прямо к сердцу.

Мы поженились месяц спустя, в унылый декабрьский день, обещавший снегопад. Изысканный праздничный наряд, в котором была Элия, — короткая туника с двойным бантом, шафрановый плащ, огненно-красная вуаль, венок из майорана и вербены, водруженный на ее высокую искусную прическу, — все это сделалось бессмысленным от явного усиления ее самоотстраненности. Она казалась куклой, фигуркой, которую сельские жители развешивают на ветвях деревьев и украшают безделушками — колокольчиками, ленточками или кусочками блестящего металла, который звенит и шелестит на ветру.

Мой отец и его невеста, наоборот, почти до пародии свели своим энтузиазмом каждый ритуал, предписываемый процедурой венчания. Прорицатель не заколол для них жертвенную свинью, как сделал это для нас, — счастливые и пьяные после двойной свадьбы, они переступили порог своего нового дома, пока флейты пронзительно визжали на улице, а дети в свете дымящихся факелов обстреливали их орехами. Нам были предназначены лишь немногочисленные добрые пожелания, но никакой подвыпившей толпы, провожающей нас до порога, не было. Если бы даже наши гости инстинктивно не чувствовали в нашем двойном уродстве злого предзнаменования, они все равно бы отступили под моим гневом и болезненным презрением Элии.

— Где ты, Гай, там и я, Гайя[41], — сказала она.

Произнесенные тонкими бескровными губами Элии с такой подавленной ненавистью, что наш брак почти казался публичным скандалом, эти знакомые слова обряда, казалось, передают квинтэссенцию нашего вынужденного союза. Где ты, Гай, там и я, Гайя: я — твоя тень, твоя болезнь, — как и ты, моя — пересаженная на тебя в чудовищной нежеланной интимности. Когда мы добрались до дома, который купила нам ее мать, я должен был, по обычаю, поднять Элию на руки и перенести через порог.

— Нет, — сказала она совершенно спокойно, но ее маленькое личико застыло и стало белым, как мел, под венком, а тело напряглось. — Не тронь меня. Не прикасайся ко мне!

Факельщики и подружки невесты сперва переглянулись друг с другом, а потом посмотрели на меня. За моей спиной послышалось сдавленное хихиканье. Вспотев, я поднял ее сильными руками, как поднял бы годовалую овцу на базаре. Элия застыла, словно в припадке каталепсии, глаза ее были закрыты. «Ты — сильнее меня физически, — говорил этот поступок, — ты можешь силой заставить меня сдаться у всех на глазах. Но не обольщайся. Ни один поступок, сделанный не по доброй воле, не несет истины».

Но тогда я был слишком молод и зелен, чтобы понять это. Я отнес Элию в спальню, мой гнев, граничащий с позором, которому она публично подвергла меня, превосходил лишь жестокость и разрушительную мощь моей несдерживаемой мужской силы. Когда за нами наконец закрылась дверь, я бросил ее на брачное ложе, надеясь сделать ей больно, разбить это каменное выражение лица, заставить страдать, если она не подчинится. Между нами лежала такая огромная разделяющая нас пропасть отчаяния и одиночества, которую вряд ли кому-нибудь удалось испытать.


Мы с Элией оставались вместе пять лет. Мне казалось, что суть страданий — скука, бесконечное повторение день ото дня, месяц за месяцем мелких стычек, гадких из-за отсутствия в них гармонии и неизбежности, от чего в конце концов могли устать и самые сильные умы. Фатально легко смириться, нарастить шкуру вокруг одной проблемы — точно так, как, по словам Эскулапия, у раненого солдата образуется защитная ткань вокруг зазубренного острия стрелы, которое невозможно удалить, не вызвав смертельного кровотечения.

Наша дочь Корнелия родилась через полтора года после нашей свадьбы. Элия перенесла роды точно так же, как перенесла и причину, вызвавшую их, как переносила все, что касалось меня, — с тихой отстраненностью неподчинения, которое ни на мгновение не давало мне забыть о непрерывном соревновании, чья воля сильнее. Возможно, в тот момент наши отношения могли бы улучшиться, при условии небольшой нежности и доброй воли. Невозможно жить в близости с другим человеком, на любых условиях, не узнав его лучше, хотя этот процесс — не что иное, как притирание двух отрезков металла до образования единой поверхности. Я полюбил свою дочь с того момента, когда мне положили ее на руки — смуглое, черноволосое, торжественное создание, которое не плакало и не шевелилось, а вдруг обратило свои черные глаза на меня и улыбнулось улыбкой, похожей на всплески солнечного луча на воде, когда он касается поверхности и мгновенно исчезает. Держа ее на руках перед дверью комнаты Элии в присутствии повивальных бабок, я приготовился сделать еще одну попытку найти для нас с Элией нейтральную почву, завязать новые отношения, где наша дочь была бы связующим звеном. Но старая нянька сказала мне, что Элия не желает меня видеть и, похоже, не беспокоится, жива ли ее дочь или нет.

И в тот момент я прекратил это соревнование и смирился с ситуацией, которую так и не сумел изменить.

Теперь я в определенном смысле благодарен Элии — она закалила мой характер. Но в те годы меня мало заботила перспектива старости. Я часто удивлялся, почему не развелся с ней, ведь сделать это было довольно легко. Возможно, я не хотел лишить себя удовольствия от мысли, что в любой момент могу прибегнуть к ее же оружию и сделать ей больно. Пренебрежение придавало новую остроту моему негодованию, а моя ненависть становилась все глубже, потому что на какой-то краткий миг почти превратилась в любовь.

Я ничего не знал об Элии — совершенно ничего. Я наблюдал за ней в ее женских делах, за тем, как она разговаривала с рабами, в постели. Она никогда не менялась: лишь, возможно, морщинки вокруг рта от холодного презрения становились чуть глубже по мере того, как месяцы сменяли друг друга. Она старалась холить как можно меньше — часами сидела на одном месте, прямая, неподвижная, со сдвинутыми изогнутыми бровями, платье ее было аккуратно расправлено, чтобы скрыть восковую обезображенную ногу. Выходила она редко, но лишь в носилках. Я пока мог позволить себе такую роскошь, но это была единственная уступка, которую она принимала от меня, кроме крыши нал головой и еды. Когда же ей приходилось ходить из комнаты в комнату, мучительно хромая и опираясь на палку, она была уязвимой и знала об этом.

Ни сразу же после родов, ни после того, как она окончательно оправилась от них, Элия не проявила ни малейшего интереса к своей дочери. Именно я менял мокрые пеленки Корнелии и занимался всем, что было необходимо для ее воспитания. Тело малышки было совершенным, а гладкость ее красивого личика я ощупал легкими прикосновениями пальцев, в удивлении, что не обнаружил никаких проявлений физических недостатков. К тому же я тешил себя тем, что черты ее лица уже тогда свидетельствовали о ее происхождении из рода Корнелиев. А по мере того как девочка медленно росла, я видел, что мои молитвы о ее здоровье исполнялись выше всех моих ожиданий.

Возможно, частично из-за этой глубокой неудачи в своей личной жизни персональные амбиции теперь управляли всеми моими действиями. Я забыл слова Никополы о моей будущей карьере. Много времени я проводил на Форуме, усердно избавляясь от недостатков своей внешности и происхождения. Я льстил там, где лесть могла принести мне пользу, и со смехом глотал редкие завуалированные оскорбления. Я стал полезен многим влиятельным людям, и мой список приглашений стабильно рос, как по количеству, так и по важности приглашавших. Я стал вращаться как равный в среде магистратов и бывших правителей и прокладывал путь к верхам общества, очаровывая их жен.

Уроки, которые я получил от Метробия и Росция, не прошли даром. Очарование, тактичность, твердость, цинизм, юмор — все было втянуто в игру. Через некоторое время мне осторожно дали понять, что, когда настанет время, я смогу стать приемлемым кандидатом для государственной службы.

Все это время я не часто виделся с Никополой. Полагаю, она намеренно устраивала все так, чтобы мы могли встречаться только в общественных местах. Помня о том, как мы расстались, я не делал попыток возобновить наши близкие взаимоотношения. Мы лишь от случая к случаю вели краткие беседы в присутствии других на пиру или на представлении какой-нибудь пьесы, но я убеждал себя, что искра все еще дремлет в глубинах лих глаз с тяжелыми веками, и только.

То, что мы встретились снова, я могу приписать лишь той самой неопределенной силе, которую люди называют Судьбой — богиней, которую, как я считал, человек придумал лишь для скептической персонификации собственных непредсказуемых прихотей, тайных импульсов, которые неожиданно выплывают откуда-то из темноты.

Однажды в конце лета я проснулся теплой ночью и увидел, что лунный свет, устремившийся в темноту нашей комнаты, остановился на фигурке Аполлона, стоящей в нише стены. Ночь была теплая, Семихолмье передо мной лишилось своих обычных красок — лишь серебро и чернота чередовались с покоем. Внезапно я понял, что должен пойти к Никополе. Это внезапное желание наполнило меня не столько возбуждением, сколько успокоением. Это было не решение, а лишь простое согласие. Я спокойно оделся и завернулся в плащ. Ставни все еще были открыты, и я видел темные глаза Элии, которые она не сводила с меня.

На мгновение ее губы приоткрылись, словно она хотела мне что-то сказать. Я остановился и от удивления не мог сдвинуться с места. Потом маска безразличия снова появилась на ее лице, она закрыла глаза, не произнеся ни слова. Я вышел в лунный свет.

Дверь во внутренний сад дома Никополы была открыта настежь, и темный ночной ветерок волновал сборки занавески, задувая в дом. Я прошел через перистиль[42] — шаги моих ног в сандалиях тихо отдавались по изысканному мозаичному полу, — а потом стал подниматься по лестнице в темноту, туда, где спала Никопола.

Я стоял перед дверью в ее комнату и глубоко дышал, лишь легкая азиатская ширма, поставленная в дверном проеме, была между нами. Если в первый раз я не колебался, то теперь медлил, но не из страха или неуверенности в себе, а из-за мысли, что Никопола может быть не одна. А почему бы ей не быть? Разве ее жизнь остановилась из-за того, что Луций Сулла спустя пять лет решил посетить ее при свете луны?

И я прошел, минуя ширму, в комнату.


Когда на следующий день я вернулся домой поздно, управляющий сказал мне, что Элия в постели с легкой лихорадкой и не желает, чтобы ее беспокоили. Тогда я не обратил на это особого внимания. Спустя два дня, которые я провел почти полностью вне дома, расстроенный управляющий пришел ко мне и стал просить, чтобы я позвал лекаря. С ним была и личная служанка Элии, угрюмая иссохшая старуха, почти такая же молчаливая, как и ее хозяйка. На их лицах читался явный страх, который передался и мне. Я со злости отругал их за потерю времени и послал самого управляющего за лекарем. Потом, несмотря на протесты старухи, вошел в комнату Элии.

Она не отвернула голову и не закрыла глаз, а уставилась, не отводя взгляда, прямо на меня. Я был потрясен переменой, происшедшей с ней за такое короткое время. Лицо ее покрывала восковая бледность, но светлые капли пота блестели у нее на лбу, губы были сухими и растрескавшимися. Она всегда была худой, но теперь, казалось, плоть полностью сгорела на костях, оставив лишь плотно облегающую кожу, натянувшуюся на черепе. Ее глаза болезненно мерцали и на мгновение встретились с моими, словно ища чего-то, что так и не могли найти, а потом закрылись.

Я молча вышел. И тут же столкнулся со своим управляющим, вернувшимся с лекарем, с которым я был немного знаком. Мы обменялись короткими приветствиями, и старуха повела его к Элии. Мы с управляющим остались с глазу на глаз.

— Как это произошло? — спросил я.

— Внезапная лихорадка… — промямлил тот и отвел взгляд.

Я подошел к нему ближе с намерением вытрясти из него правду и ненавидя себя за это, опасаясь того, что могу услышать, но все равно не в силах сдержать слов:

— Говори правду или я сдеру с тебя шкуру! Лихорадка. Да. Но не обычная лихорадка. Эта старая карга знала об этом еще три дня назад. А ты! Неужели госпожа Элия подкупила тебя, чтобы ты молчал?

Он ничего не ответил. Я поднял было руку, чтобы ударить его, но сдержался. Элия действительно просила его ничего мне не говорить. Значит, она хотела умереть. А теперь он перепугался, что она и в самом деле умрет. Но лихорадка? Как она заразилась ею? Что еще она просила скрыть от меня?

Лекарь вышел из комнаты, грустный и бледный. За ним стояла и слушала старуха с перекошенным от страха лицом.

— Надежды на то, что нам удастся ее спасти, нет, — заявил лекарь безо всяких соответствующих случаю оптимистических фраз и попыток утешить. — У нее тяжелое воспаление легких. Она перенесла шок и переохлаждение и заболела тяжелейшей речной лихорадкой.

Я уставился на него, ничего не понимая.

— У нее нет сил сопротивляться болезни, — покачал головой лекарь. — И я не думаю, что у нее есть желание выжить.

Его глаза были полны живого любопытства.

— Я дал ей пилюли, которые облегчат ее страдания. Я буду приходить каждый день. Но ничего не поделаешь. Возможно… — Он замялся, увидел выражение моего лица, а потом передумал. Уныло поклонился и ушел.

Я повернулся к своему управляющему.

— Значит, она пыталась наложить на себя руки, — сказал я.

Я почти чувствовал холод воды, прилипшие водоросли, мягкую грязь и скользкое речное дно.

— Я не знаю, господин, — сказал он беспомощно. — Она куда-то ушла ночью. Раб у дверей видел ее. Какие-то неотесанные крестьяне принесли ее домой перед рассветом. Сказали, что она упала в Тибр, а они ее спасли. Я хотел сразу же послать за лекарем, но старуха остановила меня. Предупредила, что хозяйка пришла в сознание и строго-настрого запретила это. И тебе не велела говорить. Все происшествие должно быть забыто. Что я мог поделать? Откуда мне было знать, что может случиться такое?

— Да, — ответил я автоматически, почти не слыша его слов, — откуда тебе было знать. А вот мне бы следовало знать!

— Господин?

— Ничего. Иди к себе.

Элия умерла через три дня около полуночи, так и не заговорив снова. Я был в комнате с ней, когда ее затрудненное в забытье дыхание прервалось и больше не возобновилось. В смерти, как и в жизни, она осталась загадкой, сама ее смерть с ее мучительной неопределенностью так сильно подорвала мою самооборону, как не могло ее недружелюбие при жизни. Неужели она следила за мной той ночью? Неужели в этой холодной натуре оставалось место для ревности? Неужели стремление обладать, желание и даже любовь скрывались за маской безразличия? Знать об этом мне не дано. И все-таки, неужели она не всегда ненавидела меня? Этот вопрос эхом отдавался в моих пустых комнатах.


После смерти Элии весь мой дом с его напряженной тишиной, казалось, осуждал меня. Рабы говорили тихими голосами. Умерла не только Элия.

По мере того как мой ум медленно успокаивался, я стал ощущать настоятельное желание, которому больше не мог противостоять, — вернуться к Никополе. На этот раз ночь была темная и облачная с надвигающейся в воздухе грозой. Я сунул под плащ тяжелый кинжал. Страж у дверей поприветствовал меня, когда я прошел, и я спиной почувствовал его любопытный взгляд — он знал, куда я иду, и был оскорблен и одновременно удивлен.

«Это будет неплохим поводом для сплетен, — угрюмо думал я, шагая по улице. — Пусть себе думают, что хотят».

Однако позднее Никопола не была столь же безразличной, как я. Она выслушала в молчании, как я умолял ее жить со мной открыто, заботиться о Корнелии, оставить жизнь, которую она вела до этого. Это были прерывистые, наивные речи. Когда мои неуверенные заикания замолкли, она, сказала очень ласково:

— Луций, мой дорогой, не будь глупцом. Мне сорок один год. Я была куртизанкой всю свою жизнь. Такой поступок разрушит твою карьеру еще до того, как она началась. Ты вернешься в свой дом, когда я закончу говорить с тобой. Ты помиришься со своим отцом и его женой. Она позаботится о Корнелии и одарит тебя своей дружбой.

Теперь Никопола смотрела на свои руки, где блестели золотые кольца, а не на меня.

— В тебе еще нет твердости, Луций. Разве ты забыл, что мать Элии и сама не отличается здоровьем?

Это было правдой, она страдала болезнью сердца, вызванной, как я подозревал, излишествами роскошной жизни, в которые ударился мой отец, а она добровольно последовала за ним.

— Ты знаешь о том, что она может оставить свою собственность по завещанию?

Глаза Никополы вопросительно вспыхнули.

— Я не думал…

— А следовало бы! Нет причины, которая помешала бы тебе унаследовать состояние твоей мачехи.

Я почувствовал в горле комок желчи: хуже моего инстинктивного отвращения было осознание, что я слышу истину, и именно из уст Никополы.

— Оставь меня теперь, Луций! И не навещай до тех пор, пока Рим не забудет о смерти твоей жены. Ты в ответе не только за свою совесть и страсти.

Никопола грустно улыбнулась, оглядывая меня с головы до ног.

— У тебя никогда не будет недостатка в деньгах, — сказала она, и в ее голосе прозвучали одновременно и горечь, и любовь.

Тогда я вышел вон, опустошенный и усталый. Никопола знала меня лучше, чем я знал себя самого. Наверное, она предвидела это, как предвидела мои желания — фаталистично, как нечто, заслуживающее гнева, а не скорби, но предсказуемое и принимаемое.

Когда я взобрался на Эсквилин, забрезжил рассвет, ясное небо было бледно-лимонным.

Солнце вставало, затопив Капитолийский холм золотым сиянием. На углах улиц неопрятные девушки наполняли ведра из фонтанов, а старухи выглядывали из окон и перекликались друг с другом. Я повернул к своему дому. Войдя, послал раба с запиской к отцу и сообщил торжественной, спокойной девчушке с широко раскрытыми глазами о том, что ее мама умерла. Рев и шум уличной жизни разросся до утреннего пика, и в конце концов я заснул.

Загрузка...