В тот день в Афинах я видел то, что до сих пор считал простой поэтической гиперболой: город тонул в крови. Мои отряды убивали пленников до полудня, и тяжелый, вязкий, алый поток стекал вниз по желобам Керамика. В воздухе стоял удушающий тошнотворный запах скотобойни, а коршуны и стервятники парили в небе. Крики умирающих людей смешивались со сдавленными воплями их женщин и детей. Афины искупали свою вину архаичным способом, который так хорошо понимал Эсхил.
Но гнев, как я понял, является более преходящим чувством, чем амбиции, и осуществление мести скоро теряет свое изначально жестокое удовольствие. Оно, кроме того, может иметь неудачные последствия в будущем, которые сильно перевешивают любое мгновенное удовлетворение. Я не имел никакого желания получить репутацию примитивного нецивилизованного бандита, склонного к разрушению города, из величия которого так много почерпнул Рим: это поставило бы меня на один уровень с Марием. К тому же я лично не был равнодушен к греческому искусству и литературе, а также был у них в неоплатном долгу. Соответственно, когда делегация оставшихся в живых граждан пришла ко мне и попросила положить конец резне, я без колебаний выполнил их просьбу.
Однако я объяснил, что такой мой поступок был предопределен не их собственными достоинствами (которые были незначительны), а заслугами их предков. Я сказал им, что все выжившие свободные граждане получат жизнь и свободу. Они просияли от этих слов. Но я продолжил, что ввиду их безответственного поведения они будут навсегда лишены гражданских прав. Их лица погрустнели. За всю историю афиняне ничем не наслаждались так сильно, как популярной привилегией вмешиваться в политические вопросы, в которых они ничего не смыслили. Афинская демократия — это все равно что считать римскую толпу, всю без разбору, обладающей интеллектом.
Я улыбнулся их неловкости и добавил, что лишение гражданских прав не будет распространяться на их детей. Никто не посмеет сказать, что Сулла — человек несправедливый. К тому времени, как молодое поколение достигнет избирательного возраста, оно наверняка познает мудрость из достойного жалости примера своих отцов. В заключение я сказал, что все рабы будут реквизированы и проданы, чтобы покрыть расходы на осаду. Собственноручный труд в течение некоторого времени преподаст афинянам урок смирения и к тому же удержит их от праздного вредительства.
Депутация согласилась на мои условия с витиеватыми изъявлениями благодарности. А что им еще оставалось?
Наступила весна, искупав древние камни города в свежем солнечном свете, устлав Ликей и Киферон[112] ковром из быстро опадающего первоцвета. Я вдыхал чистый воздух и ощущал прилив новых сил. Но я не был расположен потворствовать себе в весенних афинских удовольствиях: моя задача была исполнена лишь наполовину. Аристион сдался и был казнен, но Архелай и наемники Великого Царя все еще держались за стенами угрюмых башен и бастионов Пирея; морские пути все еще были открыты для них. Прежде чем я смог бы сделать марш-бросок на север, Пирей должен быть взят.
В течение трех недель каждый дееспособный человек потел, занятый разрушением старых Длинных стен между Афинами и морем. Из этих камней мы построили укрепления по всему периметру порта, из дерева мы восстановили наши осадные машины. Мы вырыли глубокий ров, который полностью отрезал Архелая на материке, работая, накрывались щитами, в то время как дождь стрел и камней, пущенных из пращи, поливал нас. Наши катапульты обстреливали защищающихся весь день. Один раз, к нашему вящему удивлению, Архелай попытался предпринять атаку через Северные ворота. Она была отбита настолько быстро, что те, кто находился внутри, закрыли ворота прежде, чем их полководец успел пройти: его пришлось поднимать через наблюдательную башню на веревках. После этого он благоразумно оставался на месте.
Наш заключительный удар, когда настало время, был отчаянной операцией, которая стоила мне четверти моего войска, павшей или тяжело раненной, главным образом в первом же штурме внешней стены. Но теперь я не мог позволить себе отступления. Я сам возглавлял основную атаку, потея и задыхаясь, мое сердце ударялось о ребра. Как только я с моими легионерами захватил парапет и проложил путь к внутренней стене, то чуть было не потерял сознание. Пришлось вспомнить, что мне уже за пятьдесят и что я вел благополучную жизнь, возможно, даже слишком благополучную.
Медленно, шаг за шагом, Архелай с его отрядами отступал назад, извлекая преимущество из узких, нависающих одна над другой улиц, лучники снимали наших лучших бойцов с низких крыш. Места для маневра не было, не было времени, чтобы подбирать павших; они лежали в грязи, где падали, и сапоги с подбитыми гвоздями подошвами идущих вслед за ними шагали по их телам.
Когда мы приблизились к причалу внутренней гавани, Архелай сделал единственно возможное: повернул на восток и стал пробираться по извилистым переулкам, крутым дорогам — где солнце никогда не светило, а воздух был плотным от соли, смолы и вони разлагающейся рыбы — к вершине холма, где находилась крепость Мунихия[113]. Здесь, в крепости внутри крепости, он наконец остановил нас. Большие кованные медью ворота захлопнулись у нас под носом. Мы шатались от усталости, наши лестницы и тараны остались у внешней стены, мы были бессильны.
Однако я одержал не совсем пиррову победу[114]. Положение Архелая было теперь в военном отношении не из самых выгодных. Весь Пирей, кроме Мунихии, был в наших руках. Одной когорты хватило бы, чтобы удерживать Архелая на месте. Ему пришлось бы отступать к морю.
Теперь, как никогда, я проклинал свою фатальную нехватку флота и просил всех богов отправить Лукулла назад. Имея флот, я мог бы разгромить Архелая раз и навсегда. Пятьдесят тысяч его людей, почти половина войска, пала здесь или в Афинах; и теперь мы вынуждены беспомощно топтаться на месте, в то время как он посадит оставшихся на корабли и, обогнув побережье, приплывет в Авлиду или Ороп[115], чтобы ударить нам с тыла. Но Лукулл был все еще далеко: в Египте, как сообщил мне один странствующий купец.
За два дня произошло то, чего я опасался. Но, наблюдая, как флот Архелая пробивается на юг вокруг мыса Суния[116], я поклялся, что если не смогу воспользоваться Пиреем, то и он в будущем им не воспользуется. Бочки со смолой и варом были опорожнены на великолепные сооружения порта, хворост и древесина сложены горами у складов и на верфях. Я собственноручно сделал первый поджог факелом. Все вспыхнуло с громким треском, ревущее пламя рванулось вверх, в воздух, который замерцал: арсенал, доки, стапели, которые были построены для трирем[117] Перикла, — все пожирало гигантское пожарище. Далеко на Саламине[118] густая черная дымовая завеса была ясно видима на фоне апрельского неба.
«Пусть это будет им знамением, — думал я, пока стоял и наблюдал всеуничтожающий пожар, жар горящими крыльями обдавал мое вспотевшее лицо. — Пусть помнят, кто теперь в Греции хозяин».
После отчаяния и бездействия в тот проведенный впустую год в Аттике, когда время, казалось, двигалось так же медленно, как тени поперек тюремной камеры, месяцы, которые за ним последовали, проскакали друг за другом в моей памяти, словно дикие жеребцы, наводнявшие равнины Беотии, где мы вели войну. Нам с большим трудом удалось попасть на медленную волну успеха, и теперь, оказавшись на самом ее гребне, мы ждали, когда она вынесет нас к берегам Азии.
Архелай, как я и предполагал, повел свои корабли через длинные проливы между Аттикой и Эвбеей[119] и высадился на берег Авлиды в Беотии. Его армия, однако, печально сократившаяся, все еще стояла между нами и нашей длинной северной дорогой к Босфору.
Большинство моих офицеров, особенно осторожные патриции, которые продолжали подъезжать ко мне почти ежедневно из Рима, бежав от Мариева правительства, советовали мне подождать в Аттике и сразиться с Архелаем по собственной инициативе. Они указывали, что Беотия представляет собой обширную плоскую равнину с рассыпанными по ней болотами, где азиатские колесницы и конница будут иметь все возможное преимущество. Они были совершенно правы, но это был риск, пойти на который следовало по трем очень основательным причинам. Во-первых, запасы продовольствия в Аттике подходили к концу, а как солдат, я знал первую самую важную заповедь: голодная армия — мятежная армия. Во-вторых, было необходимо, чтобы мы как можно скорее присоединились к нашему единственно доступному подкреплению — к тому легиону, что я оставил в Фессалии[120]. Третья, к самая веская, причина состояла в том, что нужно было принимать срочные меры в связи с последними событиями в Риме.
Беженцы, прибывающие в Афины, дали мне возможность представить поступки Цинны и Мария после их пятидневного террора. Но самый точный и непредвзятый отчет, как и следовало ожидать, поступил от Метробия. Я получил его через неделю после падения Пирея, и считаю, что лучше всего процитировать его полностью.
«Приветствую тебя, Луций, из города, который его новые хозяева довольно называют демократическим. Поскольку ты знаешь их как никто, тебе вряд ли нужно говорить, что мы больше лишь слышим о демократии, чем видим ее. Последний Высокий Жрец совершил самоубийство, чтобы избежать ареста, а его преемником стал четырнадцатилетний мальчик, молодой Юлий Цезарь. Ты можешь судить об общей атмосфере из новой игры, в которую дети играют на улицах. Она называется «Суд и Казнь». К счастью для меня, театр сейчас популярен как никогда. Он остается единственным учреждением в Риме, которое не впало в какую-нибудь разновидность временного безумия.
Самая лучшая новость, которую я припас для тебя, тоже в определенном смысле досаднейшая. Марий умер, а тебя здесь нет, и засвидетельствовать его смерть собственными глазами ты не можешь. Если тебя это утешит, то она была не особенно приятной: соответствующее завершение его жестокой жизни. В конце года они с Цинной избрали себя консулами — я так пишу намеренно, поскольку никаких выборов не было. Вот такая у нас, как видишь, демократия. Итак, Марий наконец получил должность консула в седьмой раз, и старое пророчество сбылось.
Но он пробыл консулом недолго: точнее, всего тринадцать дней. Марий, как ты знаешь, полностью повредился в уме и пил сильнее, чем прежде.
Он умер в бреду, бредил о тебе, проклинал Судьбу и был убежден, что воюет с Митридатом. Мне передали, что в предсмертной агонии он выкрикивал военные приказы.
Ну, хватит об этом. Цинна, я думаю, вздохнул с облегчением: уживаться с Марием было непросто (особенно после этой его варварской демонстрации силы), даже его наиболее восторженным сторонникам. Наш новый консул — худой, угрюмый демократ по имени Валерий Флакк. Его первый законодательный акт после выборов призван освободить всех должников от одной четвертой того, что они задолжали. Я полагаю, доверие к нам настолько подорвано, что одним идиотским законом больше или меньше — не имеет особого значения. Финансисты, как ты можешь представить, не особо довольны.
Но я не считал бы себя твоим другом, если бы не предупредил тебя о том, что в последнее время замышляет Цинна. Вопрос очень серьезный. Он предлагает отправить осенью свою армию в Грецию якобы для того, чтобы разобраться с Митридатом, или, по крайней мере, именно так он говорит нашим обеспокоенным аргентариям. Но это с тем же успехом может иметь и оборотную сторону. Цинна знает, что, пока ты остаешься на свободе, а тем более пока ты одерживаешь победы, его так называемое правительство существует только на попустительстве. Кроме того, теперь у него есть десять легионов, расквартированных непосредственно у Рима, что вызывает определенное недоумение. У солдат руки чешутся в предчувствии добычи, и Цинна хотел бы отправить их в поход. Их содержание стоит ему больше, чем он может себе позволить, и к тому же они имеют беспокойную привычку разорять винные погреба и грабить по ночам гражданское население из-за отсутствия лучшего занятия.
Конечно, Цинна не имеет никакого намерения командовать ими лично. Он должен оставаться в Риме на всякий случай. Ведь в его отсутствие с ним могут поступить точно так же, как он поступил с тобой в твое отсутствие. Нет, он пошлет Флакка. А поскольку Флакк не имеет никакого военного опыта, к нему будет приставлен легат, некий Фимбрия, чтобы выигрывать вместо него сражения. Возможно, Фимбрия и неплохой воин, я не знаю. Его единственной претензией на славу была неловкая и неудачная попытка убить Сцеволу во время похорон Мария.
Итак, по некоторому размышлению, может быть, угроза тебе и не столь велика, в конце концов. Все равно, если ты внемлешь совету простого актера, то я на твоем месте покончил с Архелаем как можно скорее. Исходя из того, что я слышал о Митридате, он не побрезгует подкупить Флакка, чтобы объединиться с ним против тебя. А из того, что я знаю о Флакке, тот почти наверняка примет взятку.
Росций шлет тебе горячий привет, и я тоже. Передай мой привет своей замечательной жене. Да не оставит тебя удача!»
Прочитав это послание, я некоторое время сидел в тишине, размышляя о характере этого странного, холодного, но все же парадоксально преданного человека, который написал такие строки. Он, определенно, вооружил меня отменными аргументами, которыми я мог бы воспользоваться в споре с моими слишком осторожными подчиненными: если мы собираемся противостоять враждебно настроенной Римской армии наряду с наемниками Архелая, нам придется выступать, нравится нам это или нет.
С некоторым облегчением я поставил в известность свой старший командный состав о том, что сторонники Мария выступают в поход против нас вместе с Митридатом. Через неделю наши колонны взяли курс на север: к Фивам и диким болотам Беотии, где нас поджидала варварская орда Архелая.
Мы встретились с ним в Херонее[121], на каменной равнине, окруженной скалами и тенями гор, где Филипп Македонский наголову разбил афинян. Большой мраморный лев, который установил Филипп в память той победы, смотрел вниз, как мы сражались, а призраки его македонских копьеносцев подбадривали нас. Нас было четыре утомленных легиона против множества диких племен с восточных гор — скифов, вифинян, фригийцев, греков. Солнце сверкало на их золотой и серебряной броне, освещало богато расцвеченные одежды; и скалы эхом откликались на скрежет колес их колесниц и топот коней. Над полем сражения поднялось облако пыли, когда конница атаковала наши фланги то здесь, то там.
Но у нас было нечто более ценное, чем численное превосходство: у нас была абсолютная дисциплина; цель, которой следовало достичь; награда, за которую стоило бороться. Когда первая волна колесниц пошла в атаку, мои когорты расступились, пропустив их, и сомкнулись, как я их учил. Мечи засверкали, калеча взбешенных лошадей, пока они вырывались из толпы воинов, все утыканные стрелами. Легионеры вопили и улюлюкали, хлопая в ладоши, словно зрители на спектакле. Наконец Архелай поубавил пыл, и мы в свою очередь пошли в атаку. Серебряные орлы, прикрепленные к древкам, — военные значки легиона — сверкали над нами. Варвары завыли от страха и ярости, когда мои ветераны прорубили себе путь через их передовые ряды.
Плетеные щиты, изогнутые сабли, темные бородатые лица иноземцев мелькали перед моими глазами, но у меня не было времени, чтобы думать о передышке. Мы отогнали их к скалистому анклаву, где Архелай разбил свой лагерь. Там у них не было никакой возможности отступить и найти убежище в горах, они карабкались на скалы и падали среди камней, сраженные беспощадными стрелами.
Архелаю и еще десяти тысячам его воинов удалось уйти, остальные поддались панике, будто овцы на скотобойне, когда мы теснили их к гладкой поверхности утеса. И к заходу солнца варвары уже были свалены в огромные беспорядочные кучи, их золотые и алые украшения запачканы кровью, руки и ноги гротескно раскинуты.
Я не стал задерживаться, чтобы отпраздновать победу над телами павших или поблагодарить солдат, сослуживших мне хорошую службу. Я взял свою конницу, и даже не останавливаясь, чтобы поесть, мы всю долгую осеннюю ночь скакали на восток в погоню за Архелаем и его десятитысячным войском. Большое Копайское озеро отливало серебром в лунном свете, когда мы огибали его поросший тростником южный берег. Мы скакали в тишине, подстегивая лошадей, пока не подоспел рассвет и не стала видна Авлида, а за ней — яркая полоска Эвбейского залива. Далеко в море мы увидели белые паруса галер Архелая и осадили коней, слишком утомленные и мучимые жаждой, чтобы послать им вслед проклятия. Отсутствие флота вновь подвело нас.
Но медлить нельзя было даже теперь. Пока мы все еще стояли лагерем в Херонее, а наша военная добыча высилась, сложенная в высокую гору, и охранялась часовыми, а мои воины безудержно расслаблялись после своей первой настоящей победы, до нас дошла весть, что Флакк и Фимбрия уже высадились в Диррахии. Мы выступили на север в тот же день, чтобы перехватить их, интенданты работали как рабы — нагружали и упаковывали наши машины и оборудование, тяжелые обозы скрипели по белой пыльной дороге, ведущей к Трахину и горным цепям, которые отделяли нас от Фессалии. И все же успех вызвал у нас такой подъем, что мысль о сражении с Флакком, так же как и с Митридатом, не возникала у нас вообще. Куда бы мы ни шли, что бы нам ни предстояло преодолеть, эта длинная сияющая дорога, рано или поздно, должна привести нас назад, в Рим.
События лишь подтвердили это настроение приподнятого оптимизма. Мой фессалийский легион не только добрался до меня в целости и сохранности, но и привел с собой авангард армии Флакка, который тут же дезертировал ко мне, услышав о победе в Херонее. Офицеры, которых я допросил, сказали, что Флакк, опасаясь дальнейшего дезертирства, ушел северным путем во Фракию. Было похоже, что ему в конце концов придется сражаться с Митридатом — вряд ли он мог довериться своим легионам и обратить оружие против нас. Это было хорошим предзнаменованием, и я не возражал — пусть Флакк выполнит за меня часть моей задачи. Однако не исключалась опасность, как говорил Метробий, что Флакк достигнет соглашения с Великим Царем. Я счел, что на такой риск пойти стоит.
Мы перезимовали в Фессалии, наши отряды были удобно расквартированы в Краноне и Лариссе. В течение этих нескольких месяцев до меня дошли некоторые интересные сведения из Азии. Победа в Херонее, очевидно, значительно изменила настроение в Азиатских провинциях, было ясно, что Рим ни в коем случае не отказался от своих намерений. Кроме того, короткий медовый месяц, что провел Митридат со своим новым предметом воздыханий, закончился. Теперь его первой мыслью должно быть изгнание моей армии из Азии, а провинции внезапно обнаружили, что вынуждены платить дань и налоги в виде ополченцев для подкрепления его рядов. Они этому здорово воспротивились, некоторые города восстали. Тогда они узнали характер своего нового хозяина. До Фессалии докатились слухи об арестах, казнях, конфискациях, штрафах, о продажах в рабство. Я смеялся про себя. Скоро не Митридата, а меня провозгласят избавителем.
Когда я вспоминаю Орхомен, сцена моего последнего и самого крупного сражения с Архелаем всплывает в беспокойных кошмарах или в бессоннице, когда я думаю об успехах и промахах своей жизни в мертвые часы перед рассветом. Сначала я вспоминаю такую картину: нахмуренное небо перед грозой, которая так и не разразилась, воздух — серый и скользкий, бесконечная перспектива болот и отвратительная вонь трясины, простирающейся до горизонта. Под ногами сырая, слякотная почва, ярко-зеленая, предательски ненадежная. Серые журавли с пронзительными криками спускались по реке, где она терялась в черной грязи наносов, или лениво тянулись на юг к спокойной глади озера Копаиды. Казалось невозможным, чтобы это угрюмое, туманное пространство могло стать сценой великой битвы.
Мои воины были напряжены и возбуждены, когда конница варваров устремилась на них, несмотря на глубокие, затопленные водой оборонительные траншеи. На сей раз сражение происходило в тишине: единственными звуками были приглушенный топот конских копыт по торфянику, стоны раненых, всплеск и бульканье, когда тела проваливались под толстый слой грязи на поверхности бочага. Наши первые когорты были оттеснены назад в суматохе и живом водовороте.
Скача вместе с всадниками, я видел первые признаки нашего поражения, нарушенные ряды, дрогнувшие в неразберихе.
«Этого не может произойти теперь, — думал я, — только не теперь, не в этот решительный момент! Не может!»
Я спрыгнул с коня — мои оруженосцы с поднятыми мечами следовали за мной — и устремился на линию сражения. Нас было только шестеро, но мы одни вклинились в сомкнутый строй варваров, сражающихся с нами, — все иноземцы с черными бородами, торжествующие, с копьями, обагренными римской кровью.
Тогда я оглянулся и закричал жутким голосом, стараясь перекрыть звуки боя:
— Римляне, здесь, видно, найду я прекрасную смерть, а вы запомните, что на вопрос: «Где вы предали Суллу?» — вам придется отвечать: «При Орхомене»!
Устыдившись, они столпились позади меня — покрытые шрамами центурионы, ветераны, которых я провел целыми и невредимыми через столько опасностей. Крича не хуже варваров, мы возглавили атаку. И затем медленно, так медленно, что мы едва заметили это, поглощенные тем, что рубили и кололи направо и налево, воины Архелая в свою очередь начали отступать. Если строй варваров размыкался, их безжалостно уничтожали. В первое мгновение мы сражались за свои жизни; в следующее — перед нами каким-то чудом образовалось чистое пространство и море толкающихся побитых спин тех, кто старался изо всех сил спастись бегством.
Мы, преследуя, загнали их в болото и тростники озера Копаиды, а они кричали и просили пощады на непонятных нам языках. Некоторые по пояс увязли в трясине, и их кровь обагряла тростники. Другие тонули в своей броне, бессмысленно, словно животные, протягивая руки, моля о помощи, пока трясина не смыкалась над их головами. Некоторые, очень немногие, под покровом ночи отступали по берегу к своему лагерю. Среди них был и удачливый, как всегда, Архелай.
На этот раз — я был уверен — спастись ему не удастся. Всю ночь мои часовые жгли костры на равнине и курсировали между лагерем Архелая и морем. Как только забрезжил рассвет, мы окружили его лагерь и, собрав последние силы, прикончили там всех и каждого.
Я, серый от усталости, оперся на свой меч и наблюдал за тем, как мои воины ищут среди трупов — многие были убиты во сне — тело Архелая. Но его там не оказалось, хотя на сей раз он был отрезан от своего флота и не мог увести остатки армии далеко морским путем. (Когда разнеслась весть о поражении, корабли отплыли в Малую Азию, не ожидая оставшихся в живых.) Единственный раб, которого нашли под обозным фургоном, сказал мне, что греческий полководец ускользнул приблизительно в полночь, догадавшись, что его ждет. Я смотрел на болота и топи. Архелай наверняка где-нибудь прячется — возможно, если он столь же находчив, сколь я подозревал, поджидает в какой-нибудь маленькой лодке удобного случая, чтобы унести ноги. Теперь я мог позволить ему уйти, и странно, но я чувствовал даже некоторое расположение к этому хитрому, упрямому, неуступчивому греку, которого я победил, но с которым так и не встретился.
— Удачи тебе, Архелай, — прошептал я растрескавшимися губами и тут же отругал себя за сентиментальность.
Потом, умирая от усталости и спотыкаясь, я побрел к своей палатке и отправил посыльного с вестями к Метелле в наш основной лагерь. Война в Греции закончена, а я был так утомлен, что даже не в состоянии был улыбнуться.
Осень уже переходила в зиму, когда мы снова достигли Фессалии. На сей раз я расквартировал свои отряды не в далекой от побережья Лариссе, а в Пагасах[122], прямо на побережье: Пагасы — древний порт, из которого Язон и его товарищи отправились на поиски золотого руна. Это сравнение показалось мне вполне уместным и пришлось по нраву. Кроме того, теперь больше, чем когда-либо, я нуждался в судах. Я мог бы стать хозяином всей Греции, но армия Флакка все еще контролировала сухопутные подходы к Азии. Если я не сумею обзавестись флотом любым другим способом, то буду вынужден построить его своими руками.
Дав задание корабельным плотникам в Пагасах, я повел два легиона в Македонию, чтобы уладить там дело с некоторыми мятежными племенами, все еще питавшими неуместную привязанность к Митридату. Это способствовало поддержанию моих воинов в боеспособном состоянии и дало им некоторую дополнительную добычу. Я возвратился в ноябре и нашел целую стопку рапортов, депеш и писем, поджидающих меня. Для пользы будущих историков (которые всегда отдают предпочтение риторическим вымыслам перед скупыми трезвыми фактами) я приведу здесь наиболее уместные в порядке их поступления.
Первой пришла депеша от шпиона, которого я послал на север, чтобы наблюдать за продвижением армии Флакка.
«Приветствую тебя, наипрославленнейший Консул и Генерал Луций Корнелий Сулла. Должен сообщить, что мятежные командующие Флакк и Фимбрия с боями пересекли Босфор и причинили некоторый ущерб гарнизонам Митридата во Фригии и Мисии[123]. Фимбрия также варварски разграбил древний и почтенный город Трою. Всем известно, что оба полководца в очень плохих отношениях друг с другом. Флакк, конечно, прилагал усилия, чтобы отстранить Фимбрию от командования. Но легионеры были обижены на Флакка, который проявил себя жестоким и некомпетентным.
Фимбрия, соответственно, полагаясь на свою личную популярность, убил своего соперника и принял единоначальное командование войском. За последние несколько часов мне стало известно, что он победил Митридата в открытом сражении и захватил Пергам[124]. Великий Царь был вынужден бежать через пролив в Митилены на Лесбос. Кажется вероятным, что он будет пытаться договориться с Фимбрией. Со всем своим уважением к тебе, генерал, я настоятельно напоминаю о необходимости твоего личного прибытия на север как можно скорее».
Я минуту хмурился перед тем, как обратиться к следующему письму. К моему удивлению и удовольствию, оно было от Лукулла. На мгновение я позабыл о Фимбрии.
«Приветствую тебя, дорогой Луций, и выражаю мое уважение и поздравления по поводу твоих великолепных побед в Греции, новости о которых только что добрались до меня. Я никогда не прощу себе того, что не был с тобой рядом. Моя личная деятельность имеет скромные успехи, но, зная, чего достиг ты, я почти стыжусь говорить о них.
Я добыл тебе флот, Луций, а твое золото остается по большей части нетронутым. В прошедшие два года я обогнул по морю все Восточное Средиземноморье; сам Геродот был менее неутомимым путешественником, по сравнению со мной. Подобно Геродоту, я также сначала высадился на землю Египта. Фараон Птолемей принял меня с большой щедростью и дал мне прекрасную морскую эскадру — из преклонения и уважения, как он заявил, которые он питает к Риму.
Не стану утомлять тебя подробностями — у тебя, должно быть, голова забита более важными делами, скажу только, что в конце концов я теперь командую прекрасным флотом, приблизительно в двести мощных судов. Помимо сирийцев и египтян, есть эскадры с Родоса, Хиоса, Коса[125] и многих других островов. Тебе, как и мне, прекрасно известно, что эти островитяне — самые лучшие в мире мореплаватели.
Теперь я перехожу к вопросу, по которому надеюсь получить твое одобрение. Я был вынужден действовать по своему усмотрению, а принять такое решение было нелегко. В последние несколько месяцев я курсировал по Эгейскому морю и неделю назад бросил якорь в гавани Митилены. Там я, к собственному изумлению, узнал, что сам Митридат был изгнан на этот остров.
Пока мы дебатировали, что делать, какой-то римский офицер прибыл на борт моего флагманского судна и потребовал переговоров. Он объявил себя представителем правительства, что означало, как я скоро обнаружил, что он был послан этим разбойником Фимбрией, о чьих деяниях, я не сомневаюсь, ты наслышан. Фимбрия предложил, как сообщил мне этот человек, чтобы я присоединил свой флот к его армии, и тогда мы вместе захватим Митридата. Он имел нахальство предположить, что такой мой поступок полностью затмит твою власть и завоюет мне авторитет среди римского народа».
«Так оно и было бы на самом деле», — подумал я.
«Я впал в великую ярость и сказал, что расцениваю Фимбрию не кем иным, как нечестивым убийцей и честолюбивым мятежником. Я предан тебе, — заявил я, — как законно избранному представителю Рима. Тебе была доверена кампания против Митридата, и никто, кроме тебя, не имеет привилегии завоевания его. Офицер ушел, обозвав меня идеалистическим дураком.
Однако ты видишь, в каком затруднительном положении я нахожусь. У меня нет пехоты, чтобы преследовать Митридата на Лесбосе, а легионы Фимбрии стоят напротив через залив, в Пергаме. Я преднамеренно упустил случай положить конец войне. Но мне казалось, что подобное окончание войны в конечном счете нанесет непоправимый вред. Это уничтожило бы все, за что мы боролись, и укрепило бы позицию Цинны и его мятежников сильнее, чем прежде. Ты, я не сомневаюсь, разгромишь Митридата в положенный срок, как и Цинну. Годами над нами тяготело проклятие предпочтения собственному преимуществу лояльности нашим друзьям и нашему городу. Я сослужил бы тебе и Риму плохую службу, если бы отказался от своих высоких идеалов.
Я пишу эти строки на острове Тенедос[126], где мы за последние несколько дней нанесли большой урон северным морским эскадрам Митридата. Теперь мне остается лишь ждать вестей от тебя и того дня, когда мы сможем снова встретиться, и я вновь буду служить под твоим началом».
Читая письмо Лукулла, я испытывал жгучий стыд. Его абсолютная преданность, его непоколебимая вера в мою непогрешимую честность не имели ничего общего с моими собственными мотивами. Идеализм, лояльность, патриотизм: что они на самом деле значили для меня?
Я нетерпеливо просмотрел интендантские отчеты, счета оружейников и прочую подобную чепуху, пока не нашел донесение от моего шпиона в Риме. Это было удручающее чтение. После смерти Флакка Цинна, очевидно, взял себе нового второго консула — «известного демагога по имени Карбон, который неприятно похож на Сатурнина». Они вместе объезжают Италию, оставляя гарнизоны в прибрежных городах и собирая флот. Они, очевидно, ожидают моего вторжения в Италию. Хуже всего то, что они стянули каждый доступный легион к Анконе[127] на восточном побережье с намерением переправить их морем в Грецию.
«Цинна снова взывает к италикам, — писал мой шпион. — Он утверждает, что первое, что ты сделаешь, когда вернешься, лишишь их снова гражданских прав. Он изображает из себя защитника Рима от обезумевшего от власти мятежника и говорит, что только ради их блага предлагает сражаться с тобой в Греции — чтобы сохранить их драгоценный урожай и хозяйства, предотвратить новую гражданскую войну на итальянской земле. Ну, это одностороннее видение ситуации. Италики так ошеломлены всеми его риторическими приемами и обещаниями, что совсем позабыли, что он и сам проскрибированный[128] мятежник».
Оставшаяся часть донесения сообщала о продолжающихся казнях и заключениях в тюрьму аристократических врагов Цинны: его последней жертвой стал бедный Катул. Он, по крайней мере, обладая достаточным здравым умом, чтобы совершить самоубийство, как того требовала традиция, нежели перенести смерть от рук своих врагов, но он выбрал наиболее неординарный способ для этого. Он закрылся в свежеоштукатуренной комнате и задохнулся над большим светильником с древесным углем. Это было единственным оригинальным поступком, который он совершил за всю свою жизнь.
Метелла читала эти письма в молчании, а я в это время стоял у окна, праздно наблюдая суматошную деятельность внизу у причалов гавани. Плотники стучали, забивая гвозди; крики команд доносились до меня, едва слышимые. Я слышал, как в другой комнате хнычут и ворочаются наши дети. Это был холодный ясный январский день, обещающий мороз с наступлением ночи.
Внезапно Метелла воскликнула высоким, дрожащим голосом:
— Это невыносимо, Луций!
Это было так не похоже на ее обычную сухую сдержанность, что я обернулся в изумлении. Ее лицо пылало, и ее била дрожь. В руке она держала донесение из Рима.
— Что ты имеешь, в виду?
— И ты еще спрашиваешь! Рим находится в руках мятежных крестьян. Людей высокого происхождения ежедневно вырезают семьями. А ты сидишь тут, словно наемный капитан, и планируешь новые завоевания. Неужели это для тебя ничего не значит?
Я сказал:
— Держи себя в руках, Метелла! Ты впадаешь в истерику.
Тогда она встала. На ее лице читалось выражение нескрываемого презрения.
— Как ты можешь быть настолько бесчеловечен? Катул был твоим другом! А ты принимаешь его смерть как само собой разумеющееся. Все, о чем ты можешь думать, — это добыча и собственная слава!
— Катул был дураком высокого происхождения, который позволял мне выигрывать его сражения за него, а потом украл мою славу. Он думал, высокое происхождение — это все, что нужно. А оказалось, совсем не так.
Метелла сделала огромное и видимое усилие, чтобы сдержаться. Потом сказала:
— Ты должен вернуться в Италию, Луций. Теперь. Сегодня.
— Ты что, сошла с ума? У Фимбрии все еще есть его легионы. Митридат еще жив. Я должен закончить то, что начал. Я предам свой святой долг, если сейчас уеду.
Метелла сжала руки вместе и хрипло произнесла:
— Ты же прочел это письмо! Людей из наиблагороднейших семейств в Риме, тех, кто является моими друзьями, ежедневно убивают эти гадкие выскочки. А ты говоришь о каком-то своем долге!
— Ты призываешь меня отказаться от плодов трехлетнего труда ради личной прихоти.
Метелла тихо сказала с горячностью:
— Ты их ненавидишь! Вот в чем дело. Ты ненавидишь их. Ты гниешь от зависти и ревности. Ты завидуешь даже Катулу. С каждым погибшим патрицием уменьшаются ряды конкурентов для твоих амбиций. Ты будешь отсиживаться здесь, пока Цинна сделает за тебя всю грязную работу. А потом ты вернешься в Рим как его замечательный спаситель.
Она истерически засмеялась.
— Я знаю, что ты собой представляешь! Я наблюдала, как твои амбиции растут вместе с успехом. Сцевола тоже знал. Он давно меня предупреждал. Слушай: ты знаешь, почему я вышла за тебя замуж? Чтобы спасти людей моего крута. Единственная взятка, перед которой ты никогда не мог устоять, — голубая кровь. Ты вознамерился, чтобы тебя принимали за патриция. Но ты не больше аристократ, чем Цинна!
Инстинктивно, не отдавая себе отчета, я размахнулся и ударил Метеллу по лицу.
Она резко втянула в себя воздух.
— Да как ты смеешь! — сказала она тихим голосом. — Как ты посмел ударить меня, ты!
Я в ярости схватил ее за обе руки.
— Слушай меня, — сказал я, и мой безобразный гнев так раздулся в моем горле, что я едва мог говорить. — Слушай внимательно. Я — то, что я есть. Да, ты права. Я ненавижу и презираю тех людей, которых ты называешь своими друзьями. Они хвастают своими предками, а живут так, что только позорят их. Они даже не в состоянии защитить себя — они ко мне обращаются за защитой!
Теперь Метелла, отбросив всю свою сдержанность, рыдала.
— Да пусть хоть последний патриций умрет завтра! Мне безразлично, ты это понимаешь? Но от традиций так легко не откажешься. Римское величие находится в опасности оттого, что его может разрушить толпа восставших мятежников. Вот почему я вернусь в Италию и уничтожу Цинну. А не ради тебя или твоих благородных друзей!
Тогда Метелла сказала, стуча зубами:
— Ни твои деньги, ни твои легионы не заменят тебе благородной крови в венах.
Мои пальцы глубже впились в ее руки.
— Ты говорила очень свободно, — начал я неспешно. — И я этим восхищен. Ты — больше мужчина, чем те слабые создания, которых ты жаждешь спасти. Но ты не слишком умна. Ты говоришь о моих легионах и моих деньгах, как будто это позорно. Эти легионы, слава богам, и эти деньги — единственное, что может очистить Рим от паразитов, которых ты находишь столь отвратительными. А не пустые слова, не высокородное происхождение!
Я отпустил ее, и она, вся дрожа, упала на кушетку.
— Ты мне не командир, — сказал я, — ты — мне жена, и ты будешь мне повиноваться, как и надлежит жене. Ты здесь в моей власти. Сама твоя жизнь зависит от моего благорасположения, и советую тебе об этом помнить. Когда я вернусь в Италию и что я там буду делать — решать мне, а не тебе. Я здесь хозяин!
Тогда Метелла подняла лицо, на нем отразились ненависть и бессилие.
— Почему ты не убьешь меня, если так ревностно относишься к собственной чести? — спросила она.
Я ничего не ответил.
— Я скажу тебе, Сулла. Ты не убьешь меня и не разведешься со мной. Что бы ты ни говорил, ты нуждаешься во мне, как и я в тебе. И никакое твое насилие не может этого изменить. Я нахожусь в твоей власти, признаю это. Но как заложник, а не жертва: заложник, взятый из сословия, которое ты ненавидишь. А заложников убивать очень глупо. И ты, как никто другой, прекрасно об этом знаешь.
Не дожидаясь ответа, Метелла вышла, и я не сделал попытки удержать ее.
Работа на верфях продолжалась. Мои легионы расположились лагерем вокруг города, готовые по приказу выступить в долгий поход в Азию. И все же теперь я не чувствовал никакого волнения, лишь одно мрачное предчувствие. Я не признавал — ни тогда, ни еще долгое время спустя — того, что Метелла говорила правду. Строчка, которую однажды процитировала мне Никопола, пришла мне на ум. «Пусть ненавидят, лишь бы боялись, — произнес я, смотря на синие воды Залива. — Пусть ненавидят…»
Митридат, коварный как всегда, каким-то образом уклонился от армии Фимбрии и вернулся назад к Эфесу[129]. Это могло случиться по недосмотру Фимбрии, но я в этом сомневался. Фимбрия, по всей вероятности, был столь же склонен к подкупу, как и Флакк; и ему срочно нужны были деньги, как и мне. В любом случае сразу же после этого Митридат направил ко мне посла, чтобы обсудить условия мирного договора, как я и предсказывал. Его силы были подорваны в битве при Орхомене: он знал, что я, а не Фимбрия, реально обладаю властью в Азии.
Я часто задавался вопросом, случайно ли его выбор для этой деликатной миссии пал на Архелая. Я склонен думать, что нет. Митридат был достаточно проницателен, когда дело касалось оценки людей, и, вероятно, предположил, что я, возможно, проявлю некоторое сочувствие к своему побежденному противнику.
Действительно, было странно встретить наконец Архелая. Он оказался маленьким, опрятным, смуглым каппадокийцем с довольно кривыми ногами. Его черные глаза блестели от смеха, когда он с юмором описывал свое бегство из Орхомена: два дня прятался в тростниках, пока какой-то скиф не вывел его к восточному берегу Копайского озера, потом — переодевания, взятки и финальный побег на купеческом судне через Эгейское море. Архелай определенно не вызывал у меня никакого негодования — в конце концов, он был наемником. Мы приятно провели время, сравнивая наши впечатления о кампании.
Наконец, после четырех амфор вина и многочисленных дружеских воспоминаний, мы перешли к делу. Архелай сказал, словно повторял заученный урок, — а я не сомневаюсь, что так оно и было, — что Митридат был вовлечен в войну лишь исключительно из-за жадности Рима. Однако он, заручившись моим добродетельным характером, предпочел бы установить мир, если я готов гарантировать ему справедливые условия.
Я принялся быстро прикидывать в уме. У меня все еще не было никаких кораблей, хотя Лукулл был уверен, что скоро присоединится ко мне.
И деньги у меня снова были на исходе, что очень опасно. Я уже реквизировал сокровища фактически каждого храма в Греции, а Цинна вместо того, чтобы помочь мне, объявил меня вне закона. Что бы я ни говорил Метелле, крайне необходимо, чтобы моя армия, когда она в конечном счете вернется в Италию, была отдохнувшей и ни в чем не нуждалась.
Вслух я сказал:
— Это Митридат повинен в жадности и твоих неудачах, Архелай. Он затеял резню италийских граждан, захватил наши территории и конфисковал частную собственность. Он даже, — продолжал я вкрадчиво, — грабил храмы и священные сокровищницы. Он проявил себя рассудительным лишь только после того, как я убил сто шестьдесят тысяч его лучших воинов.
Архелай выглядел несколько смущенным.
— Мы имеем абсолютное право требовать от него полной сдачи. Если я и готов проявить снисхождение, то лишь ради тебя, а не ради него. При условии, что он предоставит доказательства своего искреннего раскаяния, я попробую заручиться его прощением в Риме. Но не советую ему вновь лицемерить со мной.
Архелай улыбнулся помимо своей воли. Он, как и я, прекрасно понимал, что в настоящее время я не в том положении, чтобы получить прощение в Риме для Митридата или кого-либо другого. С обаятельным видом соучастника он сделал следующее предложение: я должен отказаться от Азии и Понта и отплыть домой, чтобы разделаться там со своими врагами. Митридат почти выразил готовность снабдить меня матросами, кораблями и отрядами пехотинцев.
Такое смелое нахальство ошеломило меня, но я чувствовал симпатию к Архелаю. Я решил, что у нас с ним много общего. Я сказал ему, что у меня есть идея получше.
— Забудь о Митридате, — сказал я. — Ты же служишь ему за плату. Приводи свои суда и армию ко мне. Стань союзником Рима. Когда мы объединенными силами нанесем удар Митридату, даю тебе слово римлянина, что ты будешь носить корону Понта.
Мгновение, лишь одно мгновение Архелай колебался. Потом он произнес наидобродетельнейшую речь о том, что быть предателем нехорошо. Он сказал, что никогда не предаст того, кто дал ему армию под командование. Он был потрясен, что такой благородный человек, как я, мог предлагать такое. За это он понравился мне еще больше. Из одного предположения, что я никогда не встречал ему равных.
— Послушай, Архелай, — сказал я, стараясь, чтобы мой голос не прозвучал насмешливо, — я нахожу твои достоинства несколько противоречивыми. Ты — каппадокиец, раб короля варваров…
— Его верный друг, — чопорно поправил меня Архелай.
— Его друг, если тебе так больше нравится. Какая разница? Ты же все равно наемник. Кто ты такой, чтобы иметь столь веские сомнения? Особенно, видят боги, после того, как ты только что сделал точно такое же предложение мне — Луцию Корнелию Сулле, римскому полководцу. Ты бесстыден, как пес.
Казалось, Архелай совсем не смутился; голосом, который был пародией на смирение, он попросил моего прощения за любое ненамеренное нанесение обиды, которое он совершил, и попросил меня, как посол, воздержаться от войны и примириться с Митридатом. Его тон подразумевал, что он сделал все, что его хозяин мог ожидать от любого оплачиваемого должностного лица, и его совесть была теперь чиста.
Я удобно откинулся в кресле. Именно этого я и ожидал. Архелай позвал своего секретного писца, и я лениво продиктовал свои условия. Митридат должен был оставить провинции Азии и Пафлагонии; он должен оставить Битинию[130] и Каппадокию царям, выбранным Римом; он должен выплатить мне лично компенсацию в две тысячи талантов[131]; он должен отдать мне семьдесят военных кораблей, полностью оснащенных. «Со своей стороны, — закончил великодушно я, — буду поддерживать его в его оставшихся законных доминионах и попытаюсь предпринять попытку возобновить договор о союзе, который заключил с Римом еще его отец».
У Архелая вид был несколько удрученный. Я посочувствовал ему. Я не завидовал тому, как его примут, когда он представит этот документ Великому Царю.
— А Фимбрия? — спросил он.
— О Фимбрии не беспокойся. Можешь сообщить своему хозяину, что как пункт этого договора я обеспечу, чтобы сей мятежник не нанес ему больше никакого вреда. Можешь также предположить — конечно, очень деликатно, — что Митридат будет особенно опрометчив, если доверится Фимбрии, а не мне.
— Уверен, такое никогда не пришло бы ему в голову, — скромно польстил мне Архелай.
— Тогда — поскольку ты говоришь, что ты друг Митридата, — ты, должно быть, хуже разбираешься в характерах людей, чем я о тебе думал. Это все. Теперь, когда этот утомительный вопрос улажен, надеюсь, ты доставишь мне удовольствие и составишь компанию на ужине сегодня вечером. Приношу извинения за то, что не предупредил заранее, но не сомневаюсь, что твое чувство долга призывает тебя к отъезду на следующий же день.
Наши взгляды встретились на мгновение в понимающей улыбке.
— Это будет честь для меня. — Архелай откланялся, его писец подобострастно последовал за ним по пятам.