— Брони у нас здесь, — показывал я Глинскому свой обоз.
Москва и Подмосковье давно остались позади. Тридцатый день похода. Через седмицу-полторы доберемся до Чернигова, первой нашей большой цели. Эмиссары Государевы подарками лучшим людям города поклониться уже сходили, и вернулись с обнадеживающими вестями: ежели Иван Васильевич Царьград брал (так оно в головах отложилось, без критически важных нюансов), значит лояльной Сигизмунду части городских элит рассчитывать совсем не на что. Будут встречать освободителей хлебом-солью, и это позволит нам сохранить немало сил на будущее. Большой он, Чернигов, и всю жизнь свою считай на фронтире провел, переходя из рук в руки, сгорая и восставая из пепла.
К этому моменту уже успело помереть немало народу. В абсолютных числах — сотни, а процента и одного не набралось. Мужиков жалко, но я доволен: мытье рук и запрет на сырую воду отлично работают, и основные «санитарные потери» у нас временные, от сбитых ног, сырости и усталости. Ветераны цареградского похода, что логично, «санитарными» почти не становятся, и я недавно подкатывал к Царю и Курбскому со статистикой: в тех подразделениях, где «Цареградцев» много, «санитарных» кратно меньше, после чего с удовольствием понаблюдал ротацию, в ходе которой «новичков» постарались размазать слоем потоньше, чтобы учились уму-разуму, а не сбивались в свои кучки, пренебрегая чужим опытом.
— Добротные, — оценил Иван Михайлович аккуратные стопки бронелистов для тегиляев, вложенных друг в дружку панцирей и полукруглых наручей. — Сказывают — молот у тебя на силе водяной сие кует?
Ни глава рода Глинских, ни прямой наследник в прошлый поход не ходили, выставив положенную такому уважаемому человеку группировку воинов и не постеснявшись оную удвоить относительно феодальной «нормы». Это — нормальное явление, и никто на них не обижается. «Большие» Глинские бы и в этот поход не пошли, полагаю, но — увы и ах — кровь рода берет свое начало в Литве, а я как-то многовато наболтал Государю о национальных государствах и национальных же элитах. Иван Михайлович, второй де-факто Глинский по значимости, здесь со своими людьми отдувается за всех.
Этот Глинский мне нравится. Он при Дворе на пирах бывает, но блестяще при этом отрабатывает «генеральную линию рода»: демонстрировать лояльность и демонстративно держать дистанцию от интриг. Глинская Ивана Васильевича родила, Глинские регентство держали, но сейчас эти времена позади, и единственное, что удерживает их от судьбы Шуйских — это любовь Царя к своей маме и отсутствие повода подходящего размера. Ну а конкретно этот Глинский у нас по характеру «хозяйственник». Долго он меня прощупывал — то тут при удобном случае и под благовидным предлогом подойдет, то просто типа мимо проходит с вежливым поклоном, а теперь вот решил «дружину свою усилить, чтобы Дело Государево сподручнее давалось». Ну а в этот момент уже начал торговаться.
— Молотом на водяной силе, — кивнул я. — Удивлен, если честно, тем, как мало их на Руси. Вроде и деньжата есть, и инженеры, и понимание рачительности такого ремесленного инструмента, а все вместе как-то плохо собирается.
— Не глупость сие, Гелий Далматович, просто людишки опоры крепкой под собою не чуют, — поделился мнением Глинский. — Колесо ставят там, где уверены, что будут жить долго. А когда то татарва, то поляки… — он развел руками.
— Справедливо, — согласился я.
— Сказывают, и в поместье твоем первом, том, что сожгли, тож колесо было. Первее стен было, — напомнил он.
— Первее, — признал я. — Но не потому, что я блажной, а потому что от колеса не только молот, но и лесопилка питается. Частокол строить с нею быстро и приятно. Пожгли поместье степняки, но людишек-то Бог уберег. Тех, кто колесо строили и с ним жили.
— Набили руку, стало быть, — кивнул Глинский. — По чем брони твои «водные»?
— Не «водные», а из железа доброго, — улыбнулся я в ответ на вторую уже попытку сбить цену заранее. — Панцири — два рубля, пластины тегиляйные — восемьдесят копеек, наручи — тридцать.
— А почему пластина так дорого? — удивился Глинский. — Дешевле наручей!
— За пачку цена, — пояснил я. — Одной такой на весь тегиляй хватит.
Забыл уточнить просто.
— Все одно дорого, — поморщился Иван Михайлович. — С-под молота-то водяного.
— В слободе я бы тебе панцири по полтора рубля предложил, пластины — по пятьдесят копеек. Нету у меня сейчас при себе того молота, а запас маловат. Иным бы и вовсе не продал, Иван Михайлович. Это — для себя запас и людей моих.
«Только тебе, чисто как своему!»
— И молот не сам по себе стучит — его вода движет, и тоже не сама: плотину подсыпать надо, части изношенные менять. Костыль, что молот движет, например, раз в три дня менять надо — трескается. Да и молот сам через седмицу работы в переплавку пускать приходится. Но даже так, сам видишь, я тебе сейчас руки не выкручиваю.
— Не выкручиваешь, — вынужден был признать Глинский. — Панцири те ж о четырех-пяти рублях идут. Нужно было в слободе твоей прикупить, — улыбнулся, показывая, что торгуется по большей части для удовольствия.
Знаю — денег у него много.
— Надо было мне поболее цену называть, — утрированно вздохнул я.
Посмеялись, и я вручил Глинскому пластину:
— Ты погляди, Иван Михайлович. Железо доброе, крепкое. Болта арбалетного не сдержит, но даже мои работники да крестьяне в тегиляях с этакими пластинами орду степняков вместе со мной и Данилой крепко держали, стрела да сабля пластины не берет. А главное — все они одинаковые, а значит заменить негодную можно быстро и легко.
Пока я говорил, Глинский крутил образец в руках — пытался согнуть (и получалось, это ж не арматура большого сечения, а относительно тонкая пластинка), стучал пальцем, разглядывал, но найти даже крошечный изъян не получилось. Его просто нету.
— И все ж дороги пластинки-то, — продолжил он торг другим способом. — Одно Дело Государево делаем.
— Не хошь — не покупай, — пожал я плечами. — Дело делаем одно, согласен с тобою. Не люблю, когда русичи помирают, люблю я их всей душой. Мог бы — всех бы в латы добротные одел, но нет у меня их столько, — развел руками.
Иван Михайлович задумчиво покрутил пластину в руках, покачался с ноги на ногу, повздыхал с видом «ух, капиталист проклятый!» и решился:
— Ладно! Сорок пачек пластин возьму, десяток панцирей, и наручей полсотни.
— Приятно иметь дело с людьми, для которых жизнь и здоровье людей важнее железа, пусть даже серебра, — улыбнулся я и протянул руку.
Глинский пожал, уточнив механизм расчета:
— Казну в поход малую взял, но тебе, Гелий Далматович, думаю, в походе серебро лишнее тож не к чему. Распоряжусь, чтоб в Мытищи привезли.
— Правильно думаешь, Иван Михайлович, — согласился я.
Руки разжались, и Глинский попытался выторговать чего-то сверху:
— Смотрю на брони сии, и глаз радуется. Хочу себе тоже колесо водяное завести теперь. Твои помочь смогут?
Заказ большой, как таковой мне нафиг не нужный, но репутационно полезный, а посему можно и выдать бонус:
— Нынче Мытищам все нужны, и инженеры — особо, — покачал головой. — По лету следующему пришлю Сергея тебе моего, он все посчитает, расчертит и за стройкою присмотрит.
Еще одно рукопожатие, многословная благодарность Глинского, и мы попрощались, разойдясь по делам: он дружину обновками радовать, а я — проверять «химические» телеги, чисто на всякий случай.
Запах гари мы начали чувствовать за полдня ходу до Чернигова, а ощущение «маленькой победоносной войны» растеряли еще три дня назад. Шутки, песни и разговоры стали тише и короче, но это, к счастью, касалось только элит — в богоизбранность своего лидера костяк армии верит свято, и до первого разгромного поражения продолжит это делать несмотря ни на что.
Приблизившись к Чернигову, мы увидели потерявший силу, но продолжающий подниматься к небу столб дыма и разоренный, обезлюдевший посад, где не осталось ни кур, ни коров, ни даже собак. Редкие клочья тряпья, брошенные и нарочно сломанные телеги, мусор и трупы в колодцах. Унесли да увели всё, что смогли, а иное сломали из злости или приказа. Акт устрашения, довершенный тем, что мы увидели с холма с видом на Чернигов. Того, что когда-то было Черниговом.
— Своих же людишек пожог пёс бешеный! — выражал негодование Иван Васильевич.
Каменные стены вокруг пепелища выглядели бесполезными и лишь усиливали ощущение трагедии. Каменные, почерневшие стены детинца, храмов и редких зданий торчали из углей и обгоревших кусков домов, а потемневшее золото куполов дополняло вызывающий тоску, горечь, апатию и опасение пейзаж.
Другая, рациональная часть мозгов тем временем восстанавливала картину случившегося. Жгли не факелами да стрелами — если бы было так, уцелело бы гораздо больше. Жгли тем, что накрывает собой большие площади. Жгли тем и так, что не требует отправлять солдат под пушки и защитников на стенах. Жгли горшками из катапульт. Жгли моим Огнем…
Я тряхнул головой, прогоняя наваждение. Не «моим» огнем, а своим, польско-литовским! Я здесь вообще не виноват! Это — неизбежная цена прогресса: когда появляется что-то новое, оно рано или поздно распространяется по планете.
— Помнишь Астрахань, Гелий? — повернулся ко мне Государь.
Едва удержавшись от того, чтобы вздрогнуть — слишком хорошо помню! — я ответил:
— Помню. Огнем жгли, горшки метали. Не утаишь шила в мешке, Государь, — склонил голову, но не виновато, а с уважением. — Тысячи людей огонь мой видели, сотни наблюдали его варку и собирали селитру. Вот это, — указал на пепелище. — Было лишь вопросом времени.
— Знаю — не стал бы ты секрет свой Сигизмунду открывать, — не стал винить меня в предательстве Иван Васильевич.
Следят за мной и видными людьми моими, узнали бы о контактах с поляками да литовцами, и тогда разговор сейчас был бы совсем иной.
— С Сигизмундом теперь биться интересней станет! — с демонстративной бодростью заявил Курбский. — Города жечь — не в поле сходиться. Мы-то горшки метать да с шаров сбрасывать уже добро умеем, а поляки — нет!
Не без оснований бодрится — опыт применения «вундерваффе» в полевых сражениях у нас накоплен изрядный. Полагаю, совсем скоро ни один военно-политический актор в Европе сидеть в крепости не захочет, а полевые сражения станут единственно возможным способом нормально подраться.
В город армия Сигизмунда не заходила, поэтому акт геноцида завершили не до конца. Ворота и стены никто не охранял, поэтому нам пришлось самим открывать окованные железом ворота. Въехав в город «малой дружиной» во главе с Государем, мы молча, под карканье пирующего на том, на что не хочется смотреть воронья, проехали по покрытым пеплом и дотлевшими углями дорожкам туда, куда звал не столько разум, сколько сердце — к главному черниговскому храму.
Государь спешился, следом спешились мы, «избранники». Батюшка Сильвестр, который начал молиться еще на холме, а закончил только сейчас, повинуясь жесту Царя подошел к закрытым дверям храма и задал страшный вопрос:
— Живые есть?
— А кто вопрошает? — раздался из-за двери мужской голос.
— Именем Государя Всея Руси вопрошаю, — заявил Сильвестр.
Спустя минуту тишины дверь приоткрылась, и оттуда выглянуло худое лицо с мешками под глазами и опаленной бородой. Убедившись, что перед ним и впрямь Государь Всея Руси, он протиснулся в щелочку и закрыл за собой дверь. Одернув грязный, с опаленными рукавами подрясник руками со следами ожогов и отвесил земной поклон:
— Здравствуй, Государь. Прости, что не встретили как подобает. Собирались, но сам видишь, какую беду поляки проклятые с собою принесли.
Мягкий упрек в голосе и фразе почти не считывался — скорее усталость человека, у которого попросту не осталось сил кого-то обвинять. И усталость велика — слишком большие паузы между словами, слишком тих голос.
— Великая беда, — тихо, в тон ответил Иван Васильевич. — Кто ты, батюшка?
— Протопоп черниговский, — ответил тот. — Иоанн, Пахома сын.
— Сколько у тебя? — кивнул Государь на храм. — Еда? Вода? Одежа?
Иоанн ответил не сразу, а сначала покрутил головой вокруг с пустым лицом. Нету сил — ни горевать, ни радоваться.
— Почитай две сотни, Государь. Старичье, бабы, дети. Кто добежать успел и кого из домов ближних вытащили.
Протопоп на последней фразе машинально прижал к себе плотнее руки, которые еще помнят жар пламени.
— В иных храмах тож укрылись, — продолжил Иоанн. — В Борисоглебском, в Пятницком… — махнул рукой, свернув перечисление. — Где полсотни, где десяток, а где и того меньше. Камень спас. Дерево — нет.
Взгляд его остановился на покрытых золой обгорелых деревяшках дома, который когда-то стоял напротив храма.
— Накормить, напоить, обогреть, — велел не услышавший ответа на второй свой вопрос Государь.
И так понятно все.
— Докторов наших туда ж, — шепнул я Гришке.
За нашими спинами началась суета: команду передавали по цепочке, и осядет она за городскими стенами, в обозе, чтобы вернуться едой, водой и заботой. Перепуганным, потерявшим все людям это сейчас нужнее всего.
В руки Государя тем временем сунули бурдюк и кусок сыра.
— Устал ты, батюшка, — подошел Иван Васильевич к протопопу. — Попей вот, зажуй, — вручил оба предмета.
— Спасибо, Государь, — устало поклонился Иоанн и приложился к бурдюку.
Такие люди, когда вокруг старики, женщины и дети, сами пьют и едят в последнюю очередь. Допив, он откусил маленький кусочек сыру, аккуратно, волей смиряя голод, прожевал.
— Скажи, батюшка — как все было? — спросил Иван Васильевич.
За спиной стало слышно скрипы телег и фырканье лошадок. Хорошо звери смерть и пламя чувствуют. Под нами-то лошадки боевые, привыкшие и выученные, а в обозе — обыкновенные.
— По утру Сигизмунд пришел. Воины да люд черниговский на стены вышли, чтоб осаду держать покуда ты, Государь, не придешь. Ничего поляки не предлагали, ничего не спрашивали. Посад разоряли да копались вдалеке. Так, что из пушек не достать. Потом ночь наступила. Когда полыхнуло впервые, вон там, — он устало махнул рукой на Юг. — Никто и не понял ничего. Тушить стали…
Я зажмурился, всеми силами пытаясь прогнать чувство вины. Не я Чернигов жег, а Сигизмунд! Огонь мой — всего лишь инструмент!
— … А толку нету. Чудно́ — воду льешь, а пламени хоть бы что. Песок да землю сыплешь, и только хуже становится. Будто Огонь Греческий.
Образованный ты, батюшка, и правильно все понял.
— Потом уж заметили, что с неба горшки летят. Поняли люди, что толку тушить нету, и себя потеряли.
Я зажмурился еще сильнее, проклиная богатое воображение, рисующее ночь, пламя и панику. Слух машинально отметил миновавший меня торопливый топот и скрип открывшейся двери храма. «Гуманитарная помощь» прибыла.
— Кто в храмы побежал, кто — из города. Не знаю судьбы тех, кто сбежать пытался, но видел, как люд посадский что степняки арканами ловили, вязали да с собою увели. Мужиков да баб молодых, а иных… — батюшка перекрестился, и мы перекрестились вместе с ним.
Открыв глаза, я увидел сжатые до белизны на костяшках руки Государя. Голос его при этом звучал поразительно спокойно:
— Веди.
Протопоп повел Государя в открытые двери храма, и я пошел следом. Может помогу чем.