Сидя напротив Государя в выстроенном еще при ранних Рюриковичах Киевском детинце, в мыслильне, я ссылался на исторические прецеденты.
— Александр Македонский завоевал огромные земли, но его империя развалилась. Чингиз-хан завоевал огромные земли, но и его империя развалилась! Оба они думали так же, как ты сейчас, Государь — враг разбит, значит нужно идти дальше. Идти, идти, идти, и конца у этой истории может быть всего два: либо мы упремся в военную машину настоящей Европы, либо Русь надорвется, пытаясь удержать территории вдвое больше себя! Оба исхода приведут тебя и вверенный тебе Господом народ к катастрофе!
Благодушно меня выслушав, пребывающий в великолепном настроении Государь отпил медового кваску, крякнул, вытер бороду и ответил:
— Ни у Македонского, ни у Чингиз-хана не было тебя, Гелий.
— В том и дело! — улыбнулся я. — Ни у того, ни у другого не было рядом человека, который осмелится озвучить истину!
Царь моей контратаке улыбнулся и заметил:
— Истина, говоришь… Истина, Гелий, в том, что самой Руси бы не было, если бы Игорь, Олег при Игоре, Ярослав и иные мои предки да их учителя не «ходили дальше». Шли, сколько было можно.
— Величия предков твоих, Государь, не умоляю — сам видел, книжки про них тискаю, чтоб видел люд, откуда земля твоя произошла, — подстраховался я.
Иван Васильевич хрупнул медовым пряничком и кивнул — знает.
— Да только напрасно ты в единый ряд троих сих поставил. Об Олеге давай подумаем сперва. Он знал, куда и когда ходить можно, оттого и Вещий. Его аккуратность, его варяжское чутье на возможности и опасности — все эти качества Игорю из уст его, а тебе с кровью передались, и сам Господь сие подтвердил так, что весь мир изумился.
— Некогда миру изумляться было — он чумой болел, — поскромничал Иван Васильевич.
— Вижу в тебе и Ярослава Мудрого черты: добротные законы, добротные государственные институции, умение концентрировать невеликие, прости уж, в сравнении с соседями дальними, силы для могучих ударов. Сложно было Казань взять, но справился же?
— Шишек набили изрядно, — согласился Государь. — Не столько с ханом бодался, сколько с псами своими шелудивыми.
— И забодал, — улыбнулся я. — Как когда-то Ярослав. Вспомни — он с мечом ходил не много, ибо ведал пределы сил своих, а пошел вглубь, с Русской правдой и могучими скобами единой воли, сшивая рыхлую тогда Русь и вдыхая в тело ее новую силу.
— Сладко поешь, Гелий, — вздохнув, он устроился в кресле поудобней. — А я и подпою! — иронично улыбнулся. — Игорь у нас далее. Игорь ходил много и удачно, и далее бы ходить мог, ежели бы не алчность его. Давай, пой далее, как не токмо качества передались, но и пороки навроде Игоревой алчности.
Я развел руками — не признав поражение, а с видом: «сам же все понимаешь»:
— Кровь — не водица. Палеологи под конец своего могущества долги делать ох любили! Рассказывали тебе, как я в самом начале кузнецу задолжал?
Иван Васильевич смеялся долго и сочно, и я порадовался тому, что разговор идет легче, чем я ожидал.
— Да уж, истинный Палеолог! — вытерев слезинку, фыркнул он. — Только на Русь приехал и сразу же штаны мелкому воришке задолжал!
— Смех и грех, — на этот раз я развел руками с видом «сам не понимаю, как так вышло» и тихо попросил. — Ну ее, Государь, эту Литву. Торговлишку тебе Сигизмунд какую хошь теперь обеспечит, денег в казне прорва, люди устали, Русь собрана — поехали домой? Обещаю: через десять-пятнадцать лет хоть до самой Англии сходим, да так, что только клочки от нехристей полетят.
— Огонь ты мне за три года обещал, а сделал менее чем за половинку, — заметил Царь.
— Так то просто смесь отыскать нужно было, — пожал я плечами. — Смешивать — это всегда быстро. А теперь нужно много лет вгрызаться в камни, плавить и ковать металл, мастеровой да ученый люд взращивать, пар водный в трубы загонять да приручать то единственное, что меня страшит.
— Молнию, — задумчиво кивнул Иван Васильевич, и у меня начала зарождаться надежда на то, что меня услышали. — Молния, Гелий, это хорошо, — поднял на меня взгляд. — Сейчас Сигизмунда додавим, а дальше видно будет. Да и до весны времени полно, успеешь с Андрюшкой наиграться. Я тож по своим знаешь как скучаю? — протянул мне утешительный пряничек.
Но так и не родившаяся надежда сменилась таким же чувством бессилия, как тогда, в последний день жизни рода Шуйских. Все решил заранее Иван свет Васильевич, и послушать меня согласился чисто показать: насквозь тебя вижу, Гелий.
— Послал же Бог Государя, — вздохнул я.
— Иных не видно, — парировал Царь. — А посему не забывайся! — бросил в меня пряником.
Я поймал и поклонился:
— Благодарю за милость и угощение, Государь. Дозволь на Литву не ходить.
— Служишь — стало быть ходить куда скажу обязан, — Иван Васильевич начал раздражаться. — И теперь, Гелий, ступай к себе.
— Слово и дело Государево? — попросил я еще попытку.
— Слово и дело Государево — у Государя, — откинувшись в кресле, он придавил меня взглядом. — Иного бы палками велел гнать, а тебе добром велю.
— В ногах могу поползать, но не поможет же, — вздохнул я.
— Не поможет, — подтвердил Государь с начавшими раздуваться ноздрями и проявляющимся на щеках румянцем. — В третий раз волю Государеву попирать будешь?
— Может и к лучшему оно, — хлопнув ладонями по коленям, я поднялся из кресла. — Чем скорее дитятко из яселек со своими солдатиками выйдет, тем быстрее взрослые дядьки с терциями ему объяснят, кто главный на карте мира.
— Я тебе покажу «терция»!!! — взревел он, вскочив на ноги. — К католикам бежать вздумал?!! — вскрыл свою параноидальную сущность и потянулся к посоху.
— К волхвам в дубравы древние! — попытался я «выехать» на откровенном абсурде.
— Да ты язы-ы-ычни-и-ик! — нараспев, словно обрадовавшись, расписался в неадекватности Государь. — На-ка тебе Перуна! — отработанным годами движением попытался приголубить меня посохом.
Я увернулся.
— Тварь скользкая! — обрадовался еще сильнее Царь. — А на-ка тебе Макоши! — ударил по горизонтали.
Опыт.
Не желая терпеть «поколачивание», я перехватил навершие. Тяжелое дерево больно ударило по рукам, но еще тяжелее был крик Ивана Васильевича:
— Ах ты, лукавый, презлым заплатить за предобрейшее посмел⁈
Мощь культурного кода была столь велика, что я не выдержал и заявил:
— Ах я, бродяга, смертный прыщ!
Хватка от смеха разжалась, Иван Васильевич вырвал посох, отбросил его в сторону и пошел на меня, огибая стол и закатывая рукава:
— Ох и поучу я тебя сейчас, шута горохового!
А я вот возьму и отвечу!
— Шапку сыми, назовись князем Ивашкой, и посмотрим, кто кого с Божьей помощью научит, — закатал рукава и я. — Не бить же Государя Всея Руси.
Пренебрежительно фыркнув, Иван повелся на простенькое «слабо», снял бархатную шапочку и двинулся на меня:
— Ужо угостит тебя князь Ивашка, данайское семя!
Я вместо ответа сильно ударил временно десакрализированного Государя в печень. Много ли попыток себя ударить встречает за жизнь Августейшая персона? Не розгами али ладошкой отцовской по заднице, а вот так, по-простому и от души? Неудивительно, что он даже не успел среагировать.
— Кххх… — растерявшее силу и ярость монаршее тело согнулось пополам, ладонь его метнулась к боку, но до цели не добралась: боль успела расползтись по всему организму обжигающей волной.
Изо всех сил пытаясь сделать вдох, Царь на подкашивающихся коленях сделал шажок, еще один, и я подхватил его, бережно усадив на лавку у стены. Пара мгновений, и Иван Васильевич со свистом втянул воздух, выдохнул и задышал как выброшенная на берег рыба. Взяв себя в руки, он посмотрел на меня налитыми кровью, но растерявшими гнев глазами. Посмотрел так, словно видит впервые.
Может зря я вот так? Ценен Грек, да вон чего себе позволил. Палеолог, конечно, не шибко-то и обидно, но может его на всякий случай того?
— На всякую силу сила поболее найдется, княже, — решил я доиграть партию до конца. — Не я тебя ударил, сам понимаешь, а Он! — перекрестился на Красный угол, поднял с пола Иванову шапочку, опустился на колени и склонил голову. — Прости мне дерзость мою, Государь! Не корысти ради, не из властолюбия и не из обиды сие — из одной лишь правды!
Иван молча взял шапку, помолчал — у меня немножко зачесалась беззащитная шея — и вынес вердикт:
— Ступай. Молиться буду.
Софийский собор нес в себе следы долгого пребывания древнего города под католической рукой: потемневшие фрески, старенькая побелка, и только купола сияли как положено — вот в них все небогатое финансирование и уходит. В них и в спрятанные под рясами сумы: Вера-то не материальная, а служители Церкви — вполне.
Запах ладана, приглушенные краски, играющие на золоте лучи света, привычные слова и интонации служителей — только здесь, под сводами Софии, я по-настоящему прочувствовал, насколько это все родное и в одночасье перестал считать Киев завоеванным. Это — воссоединение веками скрепленных единой верой земель, и Русь ныне стала такой, какой она должна быть. Что там Царьград? Всего его золото не хватит, чтобы купить главное — правильность.
Гроб с телом Ионы Протасевича стоял перед солеей. Лицо его казалось спокойным и одухотворенно-снисходительным, словно он знал и понимал больше оставшихся среди мирской суеты нас.
Рядом, в полном архиерейском облачении — старший игумен Софии Гавриил. Возможно мне показалось, но на лице этого благообразного, не тощего и не толстого, не высокого и не низкого, с идеально «средней» по всем параметрам седой бородой батюшки помимо приличествующей ситуации торжественной скорби читалось облегчение.
Не потому что Иона помер, прости-Господи, а потому что сидящему на своем очень почетном месте Гавриилу не нужно заниматься большими кадровыми вопросами: на второй день нашего пребывания в Киеве (с цветами и песнями «освободителей» встречали, а как иначе?) начальство вызвало на ковер киевского Митрополита, и теперь городу нужен новый.
Ох и собачья должность это теперь! Головной боли и рисков столько, что Митрополитов наряд и прилагающееся к нему положение растеряли привлекательность. На данный момент Киевское духовенство подчинено Цареграду. Государь собственным патриархатом озаботиться успел, а киевлянам придется очень долго, с кровью (не удивлюсь если буквальной), спорами, интригами и высокой риторикой «переключаться» на новый центр силы. Уже одно это превращает будущего Митрополита в человека, которому судьбой предначертано стать политическим самоубийцей — да, Москва уберечь попытается, и открыто вякать на ее ставленника никто не отважется, но большая, столетиями формировавшаяся структура — это такое болото…
— Помилуй, Господи, собаку польскую, — тихонько шепнул стоящий слева от меня Государь и перекрестился.
Честно за Иону молится, от всей души, просто Богу врать себе не позволяет.
Вторая большая боль будущего Митрополита — банальный передел собственности и влияния. Не одно поколение местного духовенства было Православным только «по работе», в быту совершенно «ополячиваясь» в прикладном смысле: наводили с католиками связи, женили детей, проворачивали совместные «темки»… Новый начальник просто не сможет себе позволить совсем не вмешиваться, а местные мощной «ревизии» совсем не хотят.
— … упокой душу усопшаго раба Твоего, идеже призираеши на смерть, и даруеши покой… — делал свою почетную работу Гавриил.
Хорошо ему: храм стоит, свечи горят, службы служатся, а дальше не его проблема. Мы с Государем, конечно, на «поновление фресок» в масштабе всего Киева скинулись, а Гавриилу подарком сакральным поклонились отдельно: из Цареградской Софии иконка теперь в «истинной Софии». От такой сопроводительной фразы игумен даже прослезился и понял, что креститься ныне нужно двумя перстами.
Ох уж эти персты! Тоже же проблема, и колоссальная: ежели Москва в лице Государя от трех перстов плевалась, почему киевляне не должны плеваться от двух? Здесь на много десятилетий работа, и тоже, прости-Господи, кровавая. Не будь за спиной Ивана и Московского Патриарха разбитых Сулеймана, Сигизмунда и колоссальной горы вырванных из магометанских лап Православных святынь, было бы совсем трудно, а так есть надежда не мытьем, так катаньем лет за полста разобраться. В целом это верно для всех проблем, но потенциальным Митрополитам от этого нисколько не спокойнее.
— Вовремя помер, прости-Господи… — снова высказал то, что было на сердце Иван Васильевич.
Я им недоволен. Не потому, что он в яму сослать за удар по печени при первом удобном случае возжелал — напротив, он от него только в пользе и лояльности моей укрепился — а потому что я бы на его месте «новые территории» от податей не освобождал. «Коренную» да незаселенную части Руси — дело одно, ибо заслужил народ, а этим за что? За то что с цветами встретили? Так они и Сигизмунда ими встречали, совсем ничем не отличаясь от любого другого часто переходящего из рук в руки города.
Может я просто параноик, но Иван рискует угодить в классическую ловушку: платить завоеванным народам за то, что им приходится «терпеть оккупацию». Именно так, потому что после «горе побежденным» боятся рыпаться, а когда завоеватель осыпает тебя привилегиями, плечи сами собой норовят расправиться пошире — ежели платит, значит ощущает собственную неправоту.
В эти времена, впрочем, на общей волне эпичных побед и реально массово разделяемом желании жить в единой и неделимой Руси может и прокатить. Дай Бог, чтобы прокатило, и заодно над душою Ионы смилуйся: в самом деле вовремя умер, собака польская, но он же не со зла, а просто так случилось.
— Ох вовремя! — разделил общее мнение стоящий за нашими с Государем плечами Сильвестр, лучше меня и Царя вместе взятых ощущающий всю глубину предстоящей работы. Вырубленные в камнях самой Церкви века иного устройства ворочать — это вам не дьякам приказным новую должностную инструкцию спустить.
— Вечная па-а-амять… — затянул хор.
Государь шагнул вперед, нагнулся над гробом и приложился к сложенным на кресте рукам Ионы. Перекрестившись…
— Царствие тебе небесное, собака польская.
…Он отошел, и к холодным рукам приложился я, воздержавшись от личностных комментариев. Хороним-то человека, но почитание выражаем сану.
— Царствие небесное.
Далее — наш Сильвестр, а после — компактная, на десяток человек очередь из киевских батюшек высшего сана. Камерно Иону в последний путь провожаем.
На гроб уложили крышку, и неизбалованный (слава Богу!) похоронами я в очередной раз поразился, как гулко и безнадежно звучат удары молотков под храмовыми сводами.
Тяжелые двери Софии открылись со скрипом, впустив прохладный, пахнущий большим, живым городом воздух, в котором уже чувствовались едва уловимые нотки скорой зимы. У храма стояла плотная, молчаливая, одетая в черное и темно-серое толпа. Ни криков, ни плача, ни разговоров — простой люд сюда не пускали, а собравшиеся «лучшие люди города» не хуже церковных иерархов чувствовали зависшую в воздухе неопределенность.
Мы с Государем, Сильвестром и другими ближниками шли чуть позади гроба, время от времени осеняя себя крестным знамением. У врат Софии за нами послышался неразборчивый шепот, а потом — голос Переяславского епископа Феофана, который в составе свиты еще вчера живого Ионы встречал нас хлебом-солью и молебном:
— Государь, не вели казнить, вели слово молвить.
Много лет «агентурной работы» на Москву за плечами епископа, и плату он еще давно, еще до битвы с Сигизмундом, в письме, попросил единственную: защитить его от тяжелой доли «Митрополита переходного времени».
— Говори, батюшка, — не оборачиваясь бросил Иван.
— Слухи по городу летают нехорошие, — он сделал паузу, словно проверяя, готовы ли его вообще слушать.
Ну не любит плохих новостей начальство.
Государь прерывать не стал, и Феофан продолжил смелее:
— Будто Иону москали убили.
— Пущай, — отмахнулся Иван.
— И еще, — заторопился Феофан. — Что душу ты, Государь, прости-Господи, — истово перекрестился. — Антихристу за огонь и удачу воинскую продал.
От давным-давно вызывающего неприятный скрежет на душе, но похороненного под многократными «да ежели сейчас Антихристом не прозвали, стало быть уже и не прозовут», впервые кем-то при мне озвученного тезиса я чуть было не запнулся и колоссальным усилием воли заставил себя снисходительно вздохнуть и перекреститься. «Не ведают, что творят».
— Во люди, я им милости великие, а они мне — этакую погань! — скривившись от отвращения, Иван перекрестился. — Ступай, батюшка, не береди душу, — послал Феофана и посмотрел на меня. — Не смурней, Гелий, — рассмотрел тревогу сквозь мою маску. — На кой те душонка моя? В Мытищах поставить да любоваться? — весело подмигнул.
Пришлось ответить улыбкой и крепко запомнить столь же тонкий, как нотки подступающей зимы в воздухе, намек.