Глава XIX ОГРАБЛЕННЫЙ МУЖЧИНА


Ну а как же «Дуэль после маскарада»?

Нет, я не забыл об этой картине. Разве я могу забыть о ней? Но что я могу поделать, если меня захлёстывает этот огромный материал? Возьмите, к примеру, четыре тома убористого текста — повествование Дюма о поездке в Россию. Необходимо прочитать все четыре тома, пусть даже в них найдутся одна-две крохи тех сведений, что нам необходимы.

Эти тома очень странные! На их страницах запечатлёны и величие и кошмар России! Цель поездки Дюма состояла в том, чтобы собственными глазами увидеть, как царь Александр одним поразительным росчерком пера освободил от унизительного рабства двадцать три миллиона крепостных (это произошло в то время, когда Соединённые Штаты по закону ещё держали на положении рабов миллионы негров: об этом Дюма не мог легко забыть). Чтобы описать этот акт освобождения, самый значительный в истории человечества и свершившийся одним махом, Дюма не боится на ста пятидесяти страницах обращаться к римской и средневековой истории, дав читателю резюме всей проблемы свободы и порабощения людей.

Чтобы показать нам, что представлял собой русский кошмар, Дюма рассказывает о людях, которых в страшную сибирскую зиму обливали водой, превращая в глыбы льда; других людей, сообщает нам Дюма, запирали в одиночные камеры в форме яйца, где было невозможно сидеть, лежать и стоять, так что все суставы подвергались деформациям, быстро вызывавшим воспаление и боли, которые не способен был вынести ни один человек. Но с каким талантом Дюма излагает эти чудовищные истории! Среди них есть история об управляющем, который, страстно желая раздобыть денег на карточную игру, объявил, что он нашёл мёртвого новорождённого, по-видимому утопленного матерью, и немедленно начинает осматривать груди у всех крестьянок в округе, чтобы обнаружить ту, у которой есть молоко, но нет ребёнка. Поскольку детоубийство нередко случается там, где царит жуткая нищета, нашлось немало женщин, что предпочли заплатить ему по десять рублей, чем позволить ощупывать свои груди. Таким образом управляющий быстро набил свой кошелёк и отправился к друзьям играть в карты.

Дюма, однако, задавался вопросом, правдивы ли все эти истории. Он помнил ужасы, когда-то рассказываемые по поводу Бастилии; когда же во время Великой Революции крепость взяли штурмом, люди убедились, что она была обычной тюрьмой, что большинство камер пустовало, а во всей Бастилии так и не смогли найти ни одного орудия пытки. Поэтому Дюма в ответ на сетования царя Александра о том, как много лжи распространяется о происходящем в России, заметил:

— Пока вы будете держать ваши двери закрытыми, люди будут говорить об ужасах. Отрицать это бесполезно. Надо распахнуть двери, чтобы разрушить ложные слухи.

Манера Дюма писать заразительна. Она лёгкая, игристая, но вместе с тем и крепкая. Она похожа на сельтерскую воду и была выработана почти в то же время, когда вошёл в моду этот газированный напиток. Я бессознательно подражаю стилю Дюма. Поэтому моим читателям придётся с этим смириться так же, как они должны будут смириться с Дюма, когда он в своём «Кулинарном словаре», например, пишет об индюке, но не ограничивается тем, что сообщает все существующие рецепты его жарки; он рассказывает, как Буало[96], будучи маленьким мальчиком и играя на птичьем дворе, упал, а его штанишки порвал индюк, который, завидев нечто, что он посчитал аппетитным червячком, изуродовал несчастного ребёнка так сильно, что Буало никогда не стал полноценным мужчиной и всю жизнь ненавидел иезуитов, завёзших эту птицу в Европу из своих миссионерских поселений в Америке.

Я задаю читателю вопрос: разве можно заставить такого человека, как Дюма, позировать для того, чтобы запечатлеть его на портрете-миниатюре?

Дюма всегда находит подходящий повод, чтобы рассказать какую-нибудь увлекательную историю. По его мнению, дело писателя — сотворить обстоятельства, в которые он эту историю поместит! И Дюма нападает на Вольтера, который в своей «Истории России» предупреждает читателя: «Это будет книга о публичной жизни царя, о той жизни, что приносит пользу людям, но не о его личной жизни, в рассказе о коей здесь будут опущены все забавные анекдоты, какие о ней ходят».

Мыслимо ли представить себе, что можно опустить забавные анекдоты!

Что же тогда останется? Когда Вольтер доходит до смерти Алексея, сына Петра Великого, он не знает, что сказать; Вольтер прерывает повествование и переходит к другой теме.

— Естественно! — восклицает Дюма. — Ибо этот отрыв жизни публичной отличной жизни — миф! Они не могут быть абсолютно независимы друг от друга. Частная жизнь царя Петра тоже была его публичной жизнью. Он был вынужден убить собственного сына, чтобы спасти ту новую Россию, которую стремился создать. Поэтому история этого преступления захватывающе интересна.

Вольтер также утверждает: «Не пишите ничего, что потомство сочтёт незначительным».

— Какая глупость! — возражает Дюма. — Разве нам дано знать, что потомки сочтут незначительным? Кто мы такие, чтобы предписывать потомкам, как им смотреть на мир? Лучше будем писать то, что мы считаем достойным им передать, а потомкам оставим право выбрать из наших произведений те, что им понравятся, а все остальные отвергнуть.

Дюма не любил Вольтера. Когда в Швейцарии ему показали построенную Вольтером часовню с надписью над входом: «Deo erexit Voltaire»[97], он спросил:

— Так, значит, этот жалкий гном всё-таки с Божеством помирился? Мне интересно знать, кто сделал первый шаг навстречу.

Подобно большинству из нас, Дюма, несомненно, хотел бы, чтобы в глазах потомков его образ выглядел более значительным, чем был на самом деле. Но в этом он не преуспел. Дюма неумолимо толкали вперёд силы, жившие в его душе.

Когда в Париже покончила с собой некая графиня де Б., оставившая записку, в которой она объясняла свои страдания грубостью мужчин, все сразу же сочли виновником Дюма, но обвинение было с него снято, едва вскрылись факты.

— Вам повезло, что вы действительно не оказались замешаны в этом деле, — сказала Дюма одна женщина.

— Но я её даже ни разу не видел, — запротестовал Дюма.

— Я знаю это. Однако это дело всё-таки должно бы послужить вам уроком. С вашей дикой неистовостью в любви вы предрасположены именно к подобной трагедии. Если вы не изменитесь, вас подстерегает опасность!

— Но что значит одна женщина, которая кончает с собой из-за грубости мужчины, в сравнении с тем множеством женщин, что покончили бы с собой, будь они этой грубости лишены? — возразил Дюма.

Подсчитали, что число женщин, коих Дюма избавил от такого отчаянного жеста, превышает цифру пятьсот.

Но что стало вознаграждением за этот тяжкий любовный труд?

— Я ограбленный человек, — однажды на прогулке сказал он Делакруа. — Уже более тридцати лет я зарабатываю четверть миллиона франков в год, а сегодня сижу без единого су.

Тем не менее с этой прогулки, упомянутой Делакруа в его «Дневнике», Дюма привёз художника к своей последней любовнице, которой он обставил уютную квартирку. Эта женщина сумела отвести Делакруа в сторонку и пожаловалась, что, невзирая на её искреннюю любовь к Дюма, она долго не протянет из-за того образа жизни, который он ей навязывает; он доводит её до изнеможения, и она боится умереть от какой-либо грудной болезни.

Так ли уж обязательно плохо думать о Дюма лишь потому, что Катрин Лабе, быстро потратившей те небольшие оставленные под часами на камине деньги, удавалось не без труда выманивать у него другие суммы?

Не говоря даже о том, чтобы получить от Дюма денег, застать его дома уже было тяжким делом. Он постоянно переезжал с квартиры на квартиру.

— Я действительно не живу нигде, — однажды заметил он. — Я как птица порхаю там и тут, на секунду присаживаясь на ветке, потом вспархиваю, чтобы перелететь в другое место.

В отношении денег Дюма всегда был щедрым; то есть он постоянно сидел на мели. Разве может человек одновременно быть и щедрым, и иметь деньги? Это просто невозможно! Но тем не менее Дюма, чтобы удовлетворить своих хулителей, было необходимо сотворить сие чудо!

В Париже было полно людей, предупреждавших: «Бойтесь этого Дюма, он ловкий обирала кошельков!» Это предостережение означало, что, сидя в ресторане с друзьями, Дюма неизменно первым восклицал: «Чёрт возьми! Я забыл дома бумажник. Послушайте, старина, вы не могли бы одолжить мне десять франков?»

Короче, когда Катрин приехала в Париж и пришла на Университетскую улицу, она лишь смогла убедиться, что после их последней встречи Дюма перенёс свои пенаты на улицу Сен-Лазар, оттуда — на Орлеанский сквер и так далее. Когда она наконец отыскала адрес Дюма, застать его дома было невозможно; если она говорила консьержу, что подождёт, тот пожимал плечами и признавался, что уже много дней не видел господина Дюма.

Тогда Катрин начинала охотиться за ним по всему Парижу; ходила из театра «Пор-Сен-Мартен» в «Водевиль», из «Одеона» в «Амбитю», везде спрашивая у швейцаров, сторожей, даже уборщиц:

«Вы не видели господина Дюма? Здесь ли господин Дюма?»

Но самое худшее заключалось в том, что Дюма искала не одна она. Катрин прекрасно понимала, что за ним гоняются актёры, издатели, рассыльные, но, Боже, каким унижением были встречи с женщинами, которые, как и она, преследовали Дюма... и, вероятно, по той же самой причине!

Но Катрин как воздух требовались деньги: сын заболел и надо было вызвать врача... Тогда, проглотив свою обиду, она начинала ходить из «Английского кафе» в «Кафе Парижа», а оттуда отправлялась в кафе «Риш».

Но везде — то же полное отсутствие точных сведений. Люди оживлённо спорили, в Париже ли вообще Дюма. «Да послушайте, — восклицал один, — он уехал в Англию, на дерби!» — «А я уверяю вас, что сегодня утром видел Дюма на бульваре!» — возражал другой. «Этого быть не может, — вмешивался в разговор третий, — я точно знаю, что он в Трувиле и пишет пьесу». — «Суть в том, что вы все ошибаетесь! — кричал четвёртый. — Он уехал в Венецию, чтобы повторить там подвиг Байрона, который провёл пару лошадей по площади Святого Марка. После этого Дюма поедет в Неаполь наблюдать извержение Везувия. Несколько дней назад он сам говорил мне, что задумал это путешествие».

Когда Катрин наконец настигла Дюма, то до неё у него уже успела побывать орда актёров, голодных поэтов, девиц лёгкого поведения, и он вывернул перед ней свои пустые карманы. Потом вместо денег Дюма предложил Катрин взять какой-то лоскут, сообщив, что это ценнейший кусок ткани «кипу» из Перу.

— Эти перуанцы не пишут пером по бумаге, — пояснил он. — Они завязывают узелки на верёвочке. Только представь себе, эту форму письма могут понимать даже слепые!

Иногда он давал Катрин богато украшенный миниатюрами средневековый часослов или египетский сосуд для благовоний и, естественно, расточал обещания. На следующей неделе он ожидает получения крупной суммы и с рассыльным пришлёт ей пятьсот франков.

Но на самом деле Дюма послал ей только сто с запиской:

«Дорогая Катрин, временно оказавшись без денег, я скоро дошлю недостающую сумму. Пока же подпиши, пожалуйста, бумаги, которые тебе доставит посыльный. Они касаются того дома, что я тебе подарил».

Один друг однажды показал Дюма на большую надпись золотыми буквами над входом в какой-то дом и спросил:

— Вы можете прочесть это?

— Естественно, это БАНК.

— Так вот, банки вы найдёте повсюду в Париже и во всём цивилизованном мире. Именно в подобного рода учреждение вы должны вкладывать ваши деньги, как только вам их выплачивают, а не в ваш карман, откуда их может вытянуть любой.

— Это хорошо для тех, у кого есть состояние, — возразил Дюма. — А меня, едва я получу какие-либо деньги, сразу окружают кредиторы. Я заранее должен каждый сантим, который зарабатываю, и даже больше. Я вечно в долгах. В сущности, я работаю на ростовщиков. Я гребу изо всех сил, чтобы удержаться на плаву.

Это была правда. Чтобы иметь наличные деньги, Дюма постоянно занимал: долги влекли за собой выплату процентов, потом процентов на проценты, дальше издержки на посредников, учётные ставки, ипотеки на движимое имущество и, наконец, ордера на его арест, бесконечные судебные процессы, гонорары адвокатам и постоянную угрозу попасть в долговую тюрьму.

Вы должны понять, что Дюма знал лишь один способ зарабатывать деньги: написать что-нибудь для развлечения читателей; но другие люди придумывали тысячи способов отнять у Дюма его деньги, и способы эти были отнюдь не забавные.

История старичка, который пришёл к Дюма с прекрасными золотыми часами и просил его взять их в залог под заем ста франков, иллюстрирует, каким образом сделки подобного рода превращались в смертельно опасную бездну.

— Хороший мой, — сказал Дюма старичку, — с такими прекрасными часами вам нет нужды обращаться ко мне, чтобы занять сто франков. Любой одолжит вам эти деньги, даже гораздо больше, под подобный залог.

— Правильно, — ответил старичок, — но эти часы — единственная память, что осталась мне от дорогого отца, и я не хотел бы потерять её. Вы сами знаете, что бывает, если вовремя не выплачиваешь проценты: ваш залог продадут в одну секунду!

— Кому вы это говорите! — со вздохом ответил Дюма. — Но сейчас у меня нет ни единого су.

— Ах, господин Дюма, вы всё-таки могли бы мне помочь, — настаивал старичок. — Если бы я заложил часы в ломбард, то сама мысль о процентах не давала бы мне спать.

— О, если речь идёт только о процентах, то я могу обещать вам, что буду их выплачивать. Вас это устраивает?

— Вы воистину добры, господин Дюма; значит, я могу со спокойной совестью заложить свои часы.

— Подождите немного, — сказал Дюма, когда старичок уже направился к двери. — Поскольку все проценты я беру на себя, вы займёте денег больше, чем вам нужно, а разницу отдадите мне.

Старичок получил триста франков; пятьдесят из них пошли на издержки, с которыми сопряжены подобного рода сделки; себе он оставил сто франков, а сто пятьдесят принёс Дюма.

— Спасибо, дорогой мой друг, — сказал Дюма, пряча деньги в карман. — Не забудьте зайти ко мне, когда придёт время выплачивать долг, и я верну вам и сумму долга, и проценты.

Спустя несколько месяцев старичок явился снова; ему пришлось напомнить эту историю с часами, о которой Дюма совершенно забыл.

— Ну и сколько же всего мы должны? — спросил он.

— С учётом процентов, четыреста франков.

— Какая дурная новость! Сейчас я не смогу...

— Как же так, господин Дюма?! Ведь вы же обещали!

— Nil desperandum[98], друг мой, ваши часы ещё не потеряны. Надо только выплатить проценты и продлить долг.

— Это обойдётся в сто пятьдесят франков.

— Чёрт бы меня побрал! — вскричал Дюма. — В эту минуту у меня нет ни сантима. А вы тоже на мели?

— Всё моё состояние составляет ровно сто пятьдесят франков.

— Но именно столько нам и нужно! Одолжите их мне; я выдам вам расписку; вы отнесёте расписку кредитору, и ваши часы проданы не будут.

— Но если, сударь, вы заберёте у меня мои сто пятьдесят франков, на что я буду жить? Мне больше не останется иного выхода, как броситься в Сену.

— Что вам нужно для жизни? Стол у меня накрыт всегда, и здесь найдётся местечко, где поставить вашу кровать. Переезжайте ко мне, и мы уладим наше дело.

Таким образом Дюма, уже задолжавший ростовщику, задолжал и владельцу часов, а кроме всего прочего должен был ещё его и кормить. Со временем Дюма удалось выкупить часы, но он не сумел расплатиться со старичком, и тот годами продолжал жить за счёт писателя, а неоплаченный долг Дюма всё рос и рос.

Наконец настал день, когда Дюма подписал с Мишелем Леви договор, по которому за полмиллиона франков наличными уступал издателю права на все свои будущие произведения. Тут-то старичок, воспользовавшись этой удачей, получил свою долю: пятьдесят хрустящих тысячефранковых банкнот. Он уехал в Перигор, где приобрёл ферму, а золотые часы отца остались в его вечной собственности.

Загрузка...