Послесловие


Как назвать эту книгу? Роман? Биография? Правдива ли она и если да, то в какой мере?

Ответ в том, что книга эта очень правдивая, ибо она представляет собой художественное произведение, основанное на солидных научных изысканиях, хотя и выходит за их рамки.

Возьмём, к примеру, любовь Дюма к орденам. Художник Поль Юэ действительно видел Дюма, который стоял в карауле в военном мундире с таким множеством орденов на груди, что Юэ поинтересовался, не висят ли они и на спине. На этом анекдот обрывается; в таком виде им может довольствоваться художник-пейзажист, но не писатель. Следовательно, я приписываю Дюма слова о том, что он вешал на спину ордена, пожалованные ему королями, которые потом были низложены. Теперь анекдот закончен. Что плохого в том, что я довёл его до конца?

В случае с орденами это всего лишь прикрасы. Более серьёзны выдуманные мной разговоры Дюма с Вероной, с его поверенным Хиршлером, с Вьель-Кастелем; их вообще не было, а я приписываю их писателю. Вопрос не в этом, чтобы выяснить, солгал ли я, а в том, был ли подобный разговор, и если был, звучал ли примерно так, как я его передаю.

Современники Дюма единодушно признают, что он был блестящим собеседником. Станем ли мы упрекать этих авторитетных свидетелей лишь за то, что они не записали отдельные разговоры Дюма, а те, что были ими зафиксированы, не блещут остроумием?

Чем глубже мы изучаем документы, касающиеся Дюма, тем больше убеждаемся, что одни научные разыскания никогда не смогут воздать ему должное.

И всё-таки я не без трепета посмел, подражая Гёте, сочетать правду с вымыслом, чтобы вплотную приблизиться к истине. После колебаний я решился написать роман, опирающийся на научные разыскания, хотя с ними и не связанный. Подобно тому, как другие романы пишутся в форме писем или автобиографических записок, я придал моему роману форму биографии, которая основана на подлинных фактах.

Доказательство верности этого принципа мне предоставил сам Дюма, ибо он говорил Мишле: «Признайтесь, мой дорогой Мишле, что для историков лучше, если их труды читаются как романы, тогда как романы приобретают большую ценность, если они ближе к подлинной Истории».

И своим девизом я выбрал фразу «Se non е vero, е bene trovato»[127], поскольку преследовал цель написать книгу, в которой было бы невозможно отличить ложь от правды.

Если бы пришлось основываться исключительно на подлинных документах, то о дуэлях Дюма нельзя было бы написать и пяти страниц. Инциденты вроде поединка плевками, анекдот о тринадцатой дуэли исторически опираются лишь на один незначительный факт: когда Дюма-сын прислал секундантов на квартиру Мирекура, чтобы бросить ему вызов и отомстить за оскорблённого отца, дверь им открыл сам Мирекур, державший на руках двухлетнего сына. «Если Дюма посылает своего сына драться вместо себя, — сказал Мирекур, — то я предлагаю вам моего сына, который будет сражаться вместо меня».

На самом деле никакой дуэли не было.

По-видимому, эта сцена не вполне точно рисует ту огромную любовь, какую в те годы юный Александр питал к отцу; мне пришлось развернуть эту сцену, изменить её, уклониться от правды, чтобы рельефнее подчеркнуть сыновью преданность Александра. Но в каком смысле шло моё уклонение от подлинных фактов? В сторону большей правдивости или меньшей?

Этот вопрос лучше всего поддаётся рассмотрению, если взять мой рассказ о шедевре, который Делакруа «нарисовал» на сковороде. В основе её нет ни грана правды. Нам лишь известно, что Дюма любил устраивать приёмы на кухне, а Делакруа часто на них бывал. С другой стороны, из «Дневника» художника явствует, что Делакруа завидовал популярности Дюма и презирал его талант как второсортный.

Если бы я придерживался исторических фактов, то не смог бы воскресить поединок этих двух великих личностей, их странную дружбу-вражду, в этом случае оставшуюся бы в тени.

Вопрос о том, помогает ли выдумка большей или меньшей правдивости, с особой силой встаёт по поводу связи Дюма с Катрин Лабе. Молчание в «Воспоминаниях» Дюма на этот счёт постыдно; шесть слов и несколько коротких фраз покрывают всё: любовь, беременность, рождение ребёнка и его воспитание.

Кто станет утверждать, что эти шесть слов из «Воспоминаний» Дюма и несколько фраз из письма его сына ближе к правде, чем выдуманное мной развитие отношений Дюма и Катрин?

У нас не было бы никакого предлога взывать к воображению, пытаясь прибавить что-либо к существующим историческим документам, если бы люди упорно не скрывали правду о себе. Поскольку люди, по утверждению современной медицины, бывают до конца искренними только в своих снах, мы вынуждены, воссоздавая всю правду о жизни Дюма, прибегать к материалам, которых не дадут никакие научные разыскания.

Кроме того, иногда отдельные черты характера человека раскрываются в таком обилии документов, что это само по себе может исказить его облик, особенно если для характеристики его других черт этих документов не хватает.

Именно так обстоит дело с плагиатами Дюма. Общеизвестно, что при жизни Дюма не раз представал перед судом за литературное мошенничество и приговаривался к возмещению убытков. Совсем недавно доказали, что целые абзацы его книг об Испании взяты из сочинений других авторов.

К тому же существует Керар[128]. В своём романе я дерзнул о нём не упоминать.

Керар — это неутомимый библиограф первой половины девятнадцатого века. В своём пятитомном труде «Разоблачённые литературные подлоги» он посвящает плагиатам Дюма не менее ста пятидесяти колонок, набранных убористым шрифтом.

О Кераре я намеренно не упоминаю по следующей причине. Керар обвиняет Дюма в том, что тот чаще других лишал авторских прав своего друга юности Адольфа де Лёвена. Но Адольф де Лёвен, проживший более девяноста лет, пережил Керара и Дюма и после смерти оставил своё значительное состояние сыну человека, который, по мнению Керара, так гнусно его обирал.

Теперь, читатель, вы можете задать себе вопрос, есть ли правда в ста пятидесяти колонках, посвящённых Кераром Дюма. Там приводятся факты, множество фактов. Но правдивы ли они? По-видимому, нет.

Что касается узлового пункта моей книги — дуэли между отцом и сыном, — то я вынужден признать, что о ней нигде не сообщается. Тем не менее, когда я взял тему дуэли, как необходимую для романа о Дюма, ссора между отцом и сыном стала неизбежной.

Подобно завещанию Адольфа де Лёвена, принадлежащему к числу красноречивейших документов, существует и другой, столь же красноречивый факт: однажды Дюма-сын поддался искушению и вошёл с ножом в комнату, где спал его отец. Впоследствии он объяснял это мимолётное умопомрачение своей крайней усталостью.

Разве не правдоподобно предположить, что в этом сомнамбулическом поступке проявилось истинное чувство?

Мы знаем, что между Дюма-отцом и Дюма-сыном существовала не только глубокая привязанность; в их душах жили и скрытые чувства иной природы, ибо они годами виделись друг с другом лишь на похоронах друзей.

И разве может автор, желающий нарисовать правдивый портрет Дюма, ограничиться тем, чтобы этот эмоциональный конфликт между отцом и сыном выразился лишь в мелком происшествии с ножом, столь незначительном, что в любой биографии Дюма оно заслуживало бы всего одной-двух фраз?

Множество свидетельств подтверждает, что Дюма напряжённо «переживал» свои романы и пьесы: когда он писал, Дюма кричал, стонал, плакал, смеялся. В эти минуты он был не просто Дюма: он был и Анжем Питу, штурмующим Бастилию, и королевой-матерью, крадущейся по коридорам Лувра, и Железной Маской, и Калиостро, и будущим графом де Монте-Кристо, который дал похоронить себя заживо, чтобы вырваться из замка Иф.

Разве героем вашей книги может стать истинный Дюма, если вы сами, когда пишете о нём, не чувствуете желания кричать, стенать, плакать, смеяться?

То, что это соперничество между отцом и сыном рассеялось не в поединке, а по-другому, только случайность, одна из тех случайностей жизни, которые мешают множеству потенциальных героев найти возможность показать свою истинную цену.

Поэтому я придал первостепенное значение той критике, которой Дюма подверг картину Жерома «Дуэль после маскарада». Я её не выдумал; Дюма критиковал картину не перед зрителями в Салоне, а в опубликованной статье; отрывок из неё читатель найдёт в томе на букву D «Большого универсального словаря XIX века», составленного Ларуссом.

«В общем, перед этой картиной я чувствую себя зрителем не трагедии, а скорее финальной сцены пантомимы, — писал Дюма. — О, разумеется, мастерски поставленной пантомимы. Пьеро талантливо играет свою роль; никто лучше его не смог бы симулировать смерть. Я с восторгом аплодирую, но не трепещу от страха. Ибо я понимаю, что этот Пьеро ранен деревянной саблей, что кровавое пятно на его белом домино нанесено им самим губкой, пропитанной красной краской. Я ни на миг не сомневаюсь, что Пьеро быстро прибежит в свою уборную переодеться и отправится домой спать, когда опустится занавес». Разве в этих словах не слышится сарказм человека, страдающего от того, что его подозревают в подстроенных дуэлях? Подобно тому, как завещание Адольфа де Лёвена раскрыло мне глаза на лживость клеветнических наветов, предметом которых были книги Дюма, так и эта критическая статья открыла мне глаза на якобы подтасованные дуэли Дюма.

Будущее даст ответ, являются ли мои вымыслы заурядной ложью или они представляют собой один из видов той особой лжи, что бывает правдивее самой правды. Ибо такие виды лжи существуют. Например, страус, прячущий голову в песок, — это ложь: ни один страус этого не делает. Тем не менее сей несуществующий страус — единственный, о ком мы говорим, и для нас он реальнее того страуса, который продолжает снабжать человека своими бесполезными и вышедшими из моды перьями.

Если моему Дюма суждено в глазах людей стать в будущем истинным Дюма, затмив или даже стерев из памяти реального Дюма, подобно тому как Сирано де Бержерак Эдмона Ростана затмил подлинного Сирано или д’Артаньян самого Дюма затмил подлинного д’Артаньяна, то это явится доказательством, что иногда ложь способна быть правдивее правды.

Загрузка...