Этот человек был живой, поистине преисполнен жизни.
Миллиарды смертных просто дышат. Но многие ли из них действительно живут? Подражать другим равносильно тому, что человек не более живой, чем слово «idem»[47]. Чтобы оставаться живым, надо быть самим собой, а для этого требуется мужество. Мужество принимать неудачу, создавать себе врагов, признавать собственные недостатки и ошибки.
Дюма стал самим собой не сразу. Он лишь со временем понял, что мир состоит из людей, пытающихся навязать вам однообразие, которому они сами покоряются. Именно потому, что люди задыхаются от этого, они страстно желают, чтобы вы задыхались вместе с ними.
Стремясь ускользнуть от бремени однообразия, Дюма попал под иго инакомыслия. Желая стать поэтом, он очень старался всеми способами не быть похожим на буржуа. Когда погиб Байрон, Дюма облачился в траур и в таком виде явился в контору, где он клеил конверты, бормоча при этом латинские и немецкие стихи.
В то время у людей искусства вошло в моду собираться в мрачных трактирах, чтобы лакомиться там макаронами. В одном таком трактире Дюма убедился, что ему решительно не по вкусу эти похожие на мокрое бельё изделия из теста, не полностью заливаемые острым соусом. В ту минуту он не посмел себе в этом признаться, но по сему поводу понял, что нонконформисты суть единственный вид хорошо организованных конформистов, ибо они предлагают бунтарям другую, более маленькую и шикарную тюрьму, где те наслаждаются пресловутой иллюзией свободы.
Но какую бурю вызвал Дюма, когда публично отрёкся от макарон и спагетти! Вся Европа разделилась на сторонников и противников сих мучных изделий, то есть выступала «за» или «против» Дюма. Когда Дюма приезжал в Италию, каждый владелец ресторана приглашал писателя убедиться, что его спагетти — это по-настоящему изысканное блюдо. Когда в Париж приезжали Беллини, Россини, Доницетти[48], то казалось, что они больше были озабочены не постановкой своих новых опер, а тем, чтобы убедить Дюма в превосходном вкусе спагетти.
Джесу Шепарду, американцу со Среднего Запада, встречавшемуся с Дюма в последний год его жизни, писатель сказал:
— Помните, что ваша жизнь принадлежит только вам. Не принимайте ни одно из правил, которых придерживаются другие люди и от которых они сами готовы отречься. Позвольте жизни самой научить вас тем правилам, что созданы именно для вас. Лишь в этом случае вы сможете сказать, когда состаритесь: «Я жил», а не «Я мог бы жить».
Шепард, ставший знаменитым пианистом и певцом, наверное, думал о Дюма, когда перед своей смертью от голода в Лос-Анджелесе написал: «Гений — это не столько способность бесконечно трудиться, сколько дар оставаться молодым».
Дар оставаться молодым! Да, Дюма обладал им, подобно всем тем людям, которые живут по-настоящему, давая свободно развиваться своему характеру, чего бы это им ни стоило.
Однажды Дюма с улыбкой заметил: «Я мог бы иметь самый большой памятник, который когда-либо был воздвигнут в честь писателя, если бы только дал себе труд собирать все те камни, что бросали в меня».
И сколько же в него было брошено камней, особенно после того, как Эжен де Мирекур публично оклеветал писателя, а Дюма не вызвал его на дуэль! Люди, которые импровизируют свою жизнь и следуют лишь собственным правилам, бывают за это и наказаны и вознаграждены.
Дюма не заботился о том, чтобы подбирать камни, которые в него швыряли. Он был слишком занят. Жизнь кипела вокруг него. Он вечно был влюблён. Дюма постоянно возобновлял постановки своих старых пьес и ставил новые; его пьесы переводили и ставили за границей; он неизменно писал новый роман, вёл какой-нибудь новый судебный процесс, без конца создавал новые газеты и журналы...
В последнем случае он сразу же сам писал большую часть публикуемых в них материалов. Как-то раз, в разгар одной из этих самых разных антреприз, Дюма, заметив, что у него в кармане нет ни гроша, чтобы пойти позавтракать, вошёл в кабинет своего коммерческого директора и попросил у него денег.
— У нас здесь не банк, господин Дюма, — ответил тот. — Мы не можем ссужать деньги даже вам.
— Но разве мне ничего не полагается за мои услуги или статьи? — кротко осведомился Дюма.
— Ни сантима. Вам выплачено всё.
— Неужели? Хорошо, подождите секунду, — сказал Дюма.
Он зашёл к себе в кабинет и вернулся с пачкой исписанных листов.
— Я закончил рассказ о моём посещении казацкого царя. Вы можете заплатить мне за него. В нём примерно восемьсот строк.
— С удовольствием, — сказал коммерческий директор и, открыв кассу, отсчитал Дюма деньги.
Дюма пересчитал их и заметил:
— Прошу прощения, но здесь какая-то ошибка. Этого мало.
— Это я прошу у вас прощения, — возразил уязвлённый директор, — здесь точно восемьсот франков.
— Значит, вы платите только франк за строчку?!
— Верно. Именно столько мы и платим: франк за строчку.
— И значит, столько я получал всегда?
— Да, постоянно.
— Но любая газета Парижа платит мне полтора франка или больше! — воскликнул Дюма.
— Возможно, сударь, но наша ставка — франк за строчку.
— Почему?
— По той простой причине, что так позволяют нам наши возможности.
— Хорошо, в таком случае отдайте мне мою статью. Я отнесу её в «Драпо»; тем самым я выиграю не только четыре сотни франков, но и прогулку на свежем воздухе. Сие будет полезно и для моего кармана, и для моего аппетита.
— Как вам будет угодно, — сухо сказал директор. — Владелец издания вы, и вы имеете право принимать или отвергать статьи. Но поймите, что, отнеся эту статью в «Драпо», вы отдаёте её конкуренту.
— Ба! Об этом я и не подумал! — воскликнул Дюма.
— Поступая таким образом, вы ведёте себя в высшей степени нечестно по отношению к вашей собственной газете.
Дюма на мгновение задумался, прежде чем ответить:
— Но почему я должен продавать мою прозу самому себе, если у меня нет возможностей платить за неё приличную цену? Унизительно думать, что другие ценят тебя дороже, чем ты сам. Правда, вы утверждаете, я не могу конкурировать с ними моей собственной работой.
— Это вопрос порядочности, — объявил коммерческий директор, — и в качестве такового его решение я оставляю на усмотрение вашего чувства чести.
— Полноте! — вскричал Дюма. — Можете вы мне объяснить, в чём именно человек проявляет непорядочность, продавая свою статью тому, кто дороже платит?
— Если вы так полагаете, сударь, то мне больше сказать вам нечего.
И коммерческий директор резко задвинул выдвижной ящик-кассу.
Разъярённый Дюма, сорвав с вешалки шляпу, надел её, схватил трость и вышел на лестницу. На лестничной площадке его догнал коммерческий директор.
— Господин Дюма!
— Ну что ещё?
— Вы же понимаете, что по нынешним временам выпускать газету — дело дорогостоящее; нам надо уплатить за наем помещения и бумагу, расплатиться с печатником...
— Понимаю.
— Я просто напоминаю вам, что вы должны дать мне немного из тех денег, что принесёт вам продажа вашей статьи.
— Непременно...
Дюма в самом деле принёс деньги. Но вскоре ему надоело писать для других изданий ради того, чтобы поддерживать жизнь собственного; тем более, последнее издание, где больше не появлялись его вещи, публиковавшиеся в других, читатели, жадные до текстов Дюма, покупать перестали.
С этой жестокой дилеммой сталкивались все создаваемые Дюма издания, попадая в порочный круг.
Посол Соединённых Штатов во Франции Джон Биджелоу, который слышал об этом, приписал неспособность Дюма считать деньги той африканской крови, что текла в жилах писателя. После смерти Дюма он писал по этому поводу: «Присущее африканцам отсутствие логики и мысли делает всех их, за редкими исключениями, неспособными определять размер, время, расстояние или до конца понимать правила арифметики... Дюма, начиная размышлять, путался, и нить его мыслей безвозвратно рвалась...».
Биджелоу написал эти слова, хотя он едва знал Дюма, лишь однажды позавтракав вместе с ним. В то время Наполеон III уже посадил свою марионетку Максимилиана Австрийского[49] на мексиканский трон и задумывал создать обширную американскую империю, простирающуюся от Амазонки до Миссисипи и основанную на рабстве негров. Вдохновитель сего проекта был Гранье де Касаньяк, личный враг Дюма. Дюма решил, что настало время отправиться в Америку и написать книгу по этому вопросу, которая изменит позицию Франции и сделает её сторонницей отмены рабства. На эту поездку Дюма денег не просил, он очень хотел, чтобы его пригласили; поэтому он и устроил Биджелоу завтрак на вилле Сен-Грасьен, которую недавно снял.
Узнав о намерении Дюма, посол улыбнулся.
Дюма заметил это и спросил:
— Вы, конечно, полагаете, что нескольких недель не хватит, чтобы совершить это путешествие и написать книгу?
— Алексис де Токвиль потратил четыре года на то, чтобы написать свой большой труд об американской демократии, — ответил Биджелоу.
— Но я не хочу изучать американскую демократию, — возразил Дюма. — Я принимаю её. Я лишь желаю нанести удар в пользу нашего дела. Я не принадлежу к тем медлительным писателям, чей ум движется со скоростью ледника. Я пишу совершенно естественно и много.
— И вы никогда не правите написанного?
— Никогда, — ответил Дюма, — хотя иногда и рву. Однажды на репетиции моей пьесы я всё остановил. Директор театра спросил, почему я это сделал... «Позовите пожарного, — сказал я ему, — и сами узнаете». Когда пожарный пришёл, я его спросил: «Почему вы ушли с третьего акта, хотя я видел вас у меня за спиной в течение первых двух?» — «Я вспомнил, что должен кое-что сделать». — «Почему же вы не вспомнили об этом раньше?» — «Меня слишком заинтересовала пьеса», — ответил пожарный. После его слов я разорвал третий акт и написал заново.
Казалось, это не произвело на Биджелоу особого впечатления. Тем более что в комнату вошла любовница Дюма. Отводя писателя в сторону, посол шепнул:
— Если вы действительно хотите поехать в Соединённые Штаты, то должны будете взять с собой законную жену. Иначе ваше путешествие обернётся для вас катастрофой.
Дюма понял, что рассчитывать на официальное приглашение не может, но тотчас с этим примирился.
— Когда американское государство освободит чёрных рабов, — любезно заметил он, — оно, вероятно, займётся освобождением белых рабов от тирании условностей. Впрочем, — прибавил Дюма, — я убеждён, что в Америке насчитываются миллионы женщин, столь же привлекательных, как француженки, поэтому нет никакого резона, чтобы я ехал туда с любовницей.
Услышав последние слова, Биджелоу просто оцепенел. Появление такого человека в его стране могло лишь вызвать там скандал. Посол твёрдо верил в наветы, распространяемые Эженом де Мирекуром и, когда Дюма показал ему рукопись «Сан-Феличе», своего романа, где повествуется о трагической любви Нельсона и леди Гамильтон[50], сразу узнал красивый почерк, тот самый, каким Дюма на его глазах писал в посольстве свой адрес. Посол улыбнулся так, что Дюма мгновенно уловил смысл этой улыбки: его хулители повсюду рассказывали, будто писатель нанимал секретаря лишь тогда, когда тому в совершенстве удавалось копировать его почерк. Перешли к столу, и завтрак был в духе Гаргантюа, вполне достойным африканского царька: сперва подали огромного карпа в желе под острым соусом (превосходного, признается Биджелоу); потом жареную баранью ногу (нежнейшую на вкус, по его словам); далее — жаркое из телятины с рисом в томатном соусе.
— Нельзя доверяться профессиональному повару в том, что он может хорошо сделать томатный соус, — заметил Дюма. — Подождите, пока не отведаете соуса, который я сам приготовлю в тот день, когда у моего повара будет выходной.
Тем не менее Биджелоу заявил, что никогда не едал более вкусного томатного соуса.
Наконец на стол поставили два гигантских блюда: одно с фруктами, другое с раками.
«Дюма руками разламывал раков, — рассказывает Биджелоу, — и шумно их жевал. В его манере есть было что-то животное».
После завтрака Биджелоу наблюдал, как Дюма расположился в кресле, и решил, что писатель заснёт, словно объевшийся питон. Но через несколько минут Дюма заворожил всех гостей своей беседой. Он говорил быстро и красноречиво; в его лице, оживляемом лёгкой улыбкой, не было никакого эгоизма, ничего низкого или корыстного. Он презирал лишь одного человека — Наполеона III, кого называл заговорщиком, сравнивая с шакалами и лисицами, что пожирают падаль в ночной тьме.
Хотя Биджелоу в своих воспоминаниях о Дюма рассказывает о том, что слышал блестящую беседу писателя, узнал его почерк в показанной ему рукописи и не нашёл в его физиономии ничего низменного и достойного порицания, он, вопреки тому, что Дюма оказал ему самое радушное гостеприимство, в журнале «Скрибнер’с мэгэзин» за 1871 год даёт волю недоброжелательности, которая свидетельствует не только о расистских, антинегритянских предрассудках посла, но и о глубоком влиянии клеветнических наветов Мирекура на лучших из его современников.