Эпилог


Ну вот, теперь, читатель, вы знаете наше объяснение картины Жерома «Дуэль после маскарада». Разумеется, на этом холсте сцена поединка изображена не совсем так, как мы о ней рассказали. Жерома не было во Франции во время дуэли Дюма с сыном: художник лишь решил воспользоваться идеей дуэли в маскарадных костюмах, и он, подобно многим людям, считал такой поединок одним из излюбленных рекламных трюков Дюма.

Дюма хотел купить эту картину, но, узнав, что её уже приобрёл герцог д’Омаль, ничуть не расстроился. Гнев его уже прошёл.

Было бы чудесно лично знать такого человека. Но если я и не знал Дюма, то имел удовольствие мысленно жить с ним вместе, денно и нощно, в течение многих лет.

И теперь, когда пришло время заканчивать книгу, у меня такое чувство, будто я приглашён на похороны близкого друга.

Ах, как неистово Дюма любил жизнь! Он хотел бы жить и наслаждаться жизнью бесконечно. В какой-то момент ему казалось, будто он открыл секрет вечной молодости. Веру Дюма в собственную выносливость поколебала смерть его друзей, которые один за другим уходили из жизни; смерть так часто наносила ему удары, что сумела разрушить и самого Дюма.

Первыми стали на редкость талантливые братья Жоанно, умершие совсем молодыми. За ними — Жерар де Перваль, кого зимним утром нашли повесившимся на фонаре. Потом — бывшая любовница Дюма Мари Дорваль, умиравшая в такой бедности, что со смертного одра писала ему: «Дюма, мой дорогой Дюма, во имя нашей прежней любви не дайте похоронить меня в общей могиле».

Сидя как обычно без денег, Дюма продал свой великолепный большой орден Низам, который лично повесил ему на шею турецкий султан, и купил Мари Дорваль место на кладбище.

Вместе с Виктором Гюго Дюма шёл за гробом Бальзака.

В соборе Парижской Богоматери Дюма в глубокой печали присутствовал при погребении своего доброго друга, герцога Орлеанского[126], сына короля Луи-Филиппа.

В прежние годы Дюма не мог появиться на улице или зайти в кафе, чтобы не слышать со всех сторон: «Смотрите, это же господин Дюма! Здравствуйте, господин Дюма!» Но с годами Париж, его обожаемый город, превратился для Дюма в кошмар. Париж утратил свою романтичность, когда барон Оссман снёс старые средневековые дома, проложив широкие современные проспекты. Жившие в новых доходных домах люди уже не узнавали Дюма; они перестали ценить его книги: романы «плаща и шпаги» казались им смешными.

Тем не менее Дюма, ненасытный к жизни, не сдавался. Его любовные авантюры и кулинарные увлечения становились всё более экстравагантными. Дюма не переставал колесить по Франции. Он посетил Англию и Россию; он присоединился к Гарибальди в его походе на Бурбонов, купив и снарядив корабль, навербовав и обмундировав солдат; Дюма даже издавал ежедневную газету на итальянском языке. Капитаном его небольшого военного корабля была особа женского пола, что само по себе очень необычно. Хорошенький, молоденький «адмирал» произвёл на свет дочь Дюма Микаэллу, крестным отцом которой стал Гарибальди.

К тому же он не переставал писать, и отдельные авторитеты утверждают, что его репортажи о походе гарибальдийцев заслуживают того, чтобы присвоить Дюма звание лучшего военного корреспондента в мире.

Но Дюма не только на похоронах встречался с сыном, который как драматург пользовался большой славой, женился и стал отцом семейства.

— Как поживаешь, папа?

— Я в добром здравии, мой мальчик. А ты?

— Отлично, папа.

После этого они неловко, словно чужие, кому нечего сказать, пожимали друг другу руки; их разделяла тайна, которую каждый хранил до самой смерти.

Но всё-таки они по-прежнему любили друг друга. Когда наконец поставили «Даму с камелиями», Дюма приехал из Брюсселя на премьеру, и никто не аплодировал неистовее, чем он.

Когда они вышли из театра, Дюма предложил Александру вместе отпраздновать этот успех.

— Сегодня я не могу, у меня свидание.

— Я мог бы и сам догадаться, — с улыбкой заметил Дюма.

— Нет, это не то, о чём ты думаешь. Мама, которая уже вернулась домой, приготовила маленький ужин. Почему бы тебе не пойти со мной?

Дюма дал себя уговорить и пришёл в дом № 22 на улице Пигаль, в уютную квартирку, где Александр поселил мать. Но семейный вечер был испорчен общим смущением. Дюма слишком долго не видел Катрин и с трудом узнавал её в седой старухе.

Успех «Дамы с камелиями» подтолкнул Александра к тому, чтобы в своих последующих пьесах выступать защитником морали. В одной из них он написал: «Мужчина, который обдуманно заводит ребёнка, прежде не обеспечив его нравственного и социального благополучия, — это преступник, коего надлежит причислять к ворам и убийцам».

Выделяя этот пассаж, люди задавались вопросом: «Не намекает ли Дюма-сын на собственного отца?»

Внебрачный сын, отстаивающий столь строгую нравственность, и его отец, продолжающий вести весьма скандальную жизнь, несколько лет забавляли весь Париж.

Связь Дюма с Адой Айзекс Менкен подчеркнула несходство отца и сына.

Ада, красавица из Нового Орлеана, произвела сенсацию как в Старом, так и в Новом Свете, открыв на сцене эру наготы: её можно было увидеть в «Мазепе» и «Пиратах саванны», двух нелепых пьесах, где она появлялась обтянутой в шёлковое трико телесного цвета. В то время Дюма исполнилось семьдесят лет; он был толще, чем когда-либо, но Ада, кажется, искренне его любила; их всюду видели вместе, их общая фотография красовалась во всех витринах.

Несчастная Ада, всеми забытая и заброшенная, умерла раньше Дюма; её похоронили на еврейском участке Монпарнасского кладбища, где на могиле Ады можно и сегодня видеть надпись, выбранную ею самой: «Ты знаешь».

Шли годы. Книги Дюма больше не продавались, пьесы его перестали ставить. Изредка Дюма удавалось немного заработать и собрать публику на лекцию о каком-нибудь недавно умершем его друге, к примеру о Делакруа. Ему так не хватало денег, что он не отказывался писать рекламные статейки, вроде той, что ему заказала модистка госпожа Мабиль.

«Несчастная проститутка перед тем, как покончить с собой, — писал Дюма, — пыталась тронуть сердца добрых парижан, обратившись к ним с мольбой о помощи, которую она написала на клочке бумаги и привязала его к лапке своей канарейки. Открыв клетку, она выпустила птичку, и та залетела в модный магазин госпожи Мабиль. Но слишком поздно. Бедная девушка умерла от голода. Любопытные ещё могут посмотреть на эту канарейку у госпожи Мабиль на улице Бон-Занфан и убедиться в правдивости этого рассказа, увидев на лапке у птички обрывок тесёмки». Эта маленькая история, воспроизведённая всей парижской прессой, привлекала толпы покупателей в магазин госпожи Мабиль. Очарованная успехом модистка примчалась к Дюма и сказала:

— Получите ваши деньги.

— Но вы даёте мне всего сорок два франка, хотя обещали пятьдесят.

— Правильно, но я не думала, что мне придётся купить канарейку, а она обошлась мне в восемь франков. И по справедливости заплатить за неё должны вы.

В то время Дюма работал над энциклопедической кулинарной книгой, но условия его жизни совсем ухудшились. Два его слуги обворовывали Дюма, пренебрегая уборкой квартиры. Часто не имея ни копейки, Дюма перестал покупать себе одежду, чтобы заменить изношенное или украденное у него платье.

— Но ведь вам необходимо что-то носить! — сказала ему как-то Матильда Шоу.

— Зачем? — спросил он. — Вы знаете, я ведь продал свой последний орден.

Одежда всегда была нужна Дюма не для тепла, а для того, чтобы увешивать её орденами. Ну а теперь орденов у него не осталось...

Иногда его дочь Мария-Александрина, зарабатывавшая на жизнь писанием теософских статей, навещала Дюма и прибирала квартиру; она делала всё возможное, чтобы поправить финансовое положение отца.

Однажды, придя к Дюма, она сказала:

— Сегодня, папа, ты можешь искупить свой самый чёрный грех.

— Каким образом, дочка?

— Осуществив заветное желание Александра.

— Не понимаю.

— Неужели ты не знаешь, чего всю свою жизнь хотел твой сын?

— Нет. По-моему, у него есть всё, о чём он мечтал: известность, деньги, семья.

— Верно, но его отец так и не обвенчался с матерью, а этого Александр всегда желал сильнее всего.

— Ты шутишь!

— Нет, но если мы поторопимся, то ещё успеем одарить его этой великой радостью. Его мать при смерти. Она не протянет и дня. Уже позвали священника. Пошли скорее.

Дюма ненадолго задумался; вытерев глаза тыльной стороной ладони, он сказал:

— Хорошо, пошли.

Когда они вошли в квартиру в доме № 22 на улице Пигаль, доктор говорил священнику:

— Не медлите, жить ей осталось всего несколько минут.

Александр стоял перед кроватью на коленях, спрятав лицо в одеяло, чтобы заглушить рыдания.

Катрин сразу узнала Дюма и прошептала:

— Александр!

Священник наспех соборовал умирающую, потом приступил к церемонии венчания.

Катрин, поняв, что сейчас её обвенчают с Дюма, собрала все оставшиеся силы и сказала:

— Александр, ты сделаешь этот день счастливейшим в моей жизни.

У Дюма так сильно дрожали ноги, что ему пришлось присесть на край кровати; Александр плакал навзрыд.

— Возьмитесь за руки, — предложил священник.

Дюма взял бледную, безжизненную ладонь Катрин с набухшими синими венами.

— Повторяйте за мной, — продолжал священник. — Я, Александр Дюма, беру в жёны Катрин Лабе...

Пальцы умирающей сжали ладонь Дюма, но повторить слова священника у Катрин уже не хватило сил. Только Дюма произнёс обрядовую формулу.

Потом по просьбе священника Дюма надел на палец Катрин обручальное кольцо. Когда он с залитым слезами лицом наклонился, чтобы поцеловать супругу, Катрин уже была мертва. Дюма застонал, порывисто обнял сына и вышел из комнаты.

На лестнице его догнала дочь.

— Ты сердишься, что я заставила тебя пережить это? — спросила она.

Дюма, будучи не в силах ответить, пожал плечами.

— Ты не представляешь, какую радость ты доставил Александру.

— Хорошо, но я устал, — ответил Дюма. — Не припоминаю, чтобы когда-либо так уставал.

На следующее утро, когда Дюма сел за письменный стол из светлого дерева и взял перо, он впервые за полвека не смог писать.

День за днём он с пером в руке просиживал за столом, но теперь не смог написать ни строчки. В какой-то полудрёме, иногда засыпая, Дюма не думал ни о чём. На большом бильярдном столе скапливалась его корреспонденция, но он не вскрывал письма и не отвечал на них.

Зрение у него по-прежнему было превосходное; рука его была как всегда тверда, но он больше не чувствовал в себе порыва к творчеству: через пятьдесят лет «машина» внезапно встала.

У Дюма ещё оставались кое-какие предметы искусства, которые, как он утверждал, вдохновляли его: мавританские скульптуры, богемское стекло, русские иконы — эти сувениры, привезённые из дальних странствий, крохи, ускользнувшие от сотен кредиторов и толпы алчных женщин. На стене ещё висел единственный холст Делакруа, с которым у Дюма не хватило сил расстаться.

Слуги, которые требовали у него распоряжений и денег, не могли добиться от Дюма ответа. Прежде чем исчезнуть, они сами платили себе, унося кое-какие вещи, которые потом продавали.

Однажды сын нанёс отцу неожиданный визит.

— Здравствуй, папа, — сказал Александр.

— Здравствуй, сынок, — ответил Дюма.

— Как ты себя чувствуешь, папа?

— Сам видишь, мой мальчик, работаю, как всегда. Я обещал с полдюжины рассказов и статей.

И Дюма обмакнул перо в пустую чернильницу.

Александр увидел кипы нераспечатанных писем, горы нечитаных газет и журналов. Кончиком пальца он провёл черту по густому слою пыли, покрывавшей стопу чистой бумаги, что была сложена на письменном столе отца.

— Почему бы тебе не поехать с нами на лето к морю? — спросил он.

У Александра был домик в Пюи, восхитительном месте, которое ему рекомендовала Жорж Санд.

— Благодарю, но мне и здесь совсем неплохо.

Но Дюма не стал сопротивляться, когда Александр, накинув на него пальто, увёл его из дому.

Дюма нравилось сидеть на пляже, греясь на солнце; он слышал, как вокруг весело щебечут его внуки; он улыбался и засыпал, как будто пятьдесят бессонных лет теперь требовали своего возмещения.

Поскольку Дюма не интересовался войной, Александр и его жена, русская княгиня, решили ничего ему о ней не рассказывать. Узнав, что прусские армии идут на Париж, Александр счёл благоразумным провести остаток года в Пюи.

С приходом холодных осенних дней Дюма всё чаще не вставал с постели. Наконец настал день, когда горничная убрала его одежду в стенной шкаф; в этот день Дюма понял, что больше никогда её не наденет. В карманах горничная нашла наполеондор и мелкие монеты. Александр протянул деньги отцу.

— Знаешь, мой мальчик, ровно столько денег было у меня, когда я полвека назад приехал в Париж, — улыбнулся Дюма. — Представь себе только: я полвека прожил в роскоши, и это не стоило мне ни сантима. Я так же богат, как и в дни моей молодости. Пусть никто больше не упрекает меня в расточительности!

Дюма навестил врач, но лишь для того, чтобы подтвердить то, что и без него было ясно: началась водянка, придётся время от времени проводить зондирование, делать пункции.

Дюма понял, что это смертный приговор, но, казалось, нисколько не волновался. Правда, иногда, оставаясь в одиночестве, он плакал.

Как-то сын застал отца в слезах.

— Тебе плохо, папа!— вскричал он.

Дюма отрицательно покачал головой.

— Не слишком ли шумят дети? — спросил Александр.

— Нет, сын мой, я чувствую себя хорошо. Но я вспомнил то время, когда Виктор Гюго советовал мне не писать так много и так быстро. «Теперь у вас есть деньги и репутация, — говорил он. — Пишите для потомства. Создайте вещь, которая пребудет вечно». Сейчас я горько сожалею, что не послушался его совета.

— Но, папа, ты написал книги, которые будут жить вечно.

— Нет, — возразил Дюма. — Я хотел стать персонажем легенды. Мне это не удалось. Давно, в пьесе «Антони», я написал: «Забвение — это саван, в котором мёртвых погребают вторично». Это сказано обо мне.

Мучительно страдая, но прикидываясь весёлым, Александр возразил:

— За одну эту фразу тебя будут помнить всегда, папа.

Дюма медленно покачал головой.

— Нет, мой мальчик. Великие писатели, чьи имена действительно входят в Историю, пишут вещи серьёзные, трудные, непонятные. Мои произведения слишком просты, их может читать ребёнок. Знаешь, мы ведь больше всего помним тот обед, который не смогли переварить. Моя продукция слишком быстро усваивалась; она была очень вкусной и совсем легко проглатывалась. Поверь, я часто думал сменить манеру, но, начиная писать, я мог приложить свой ум только к одному — заинтересовать, увлечь, удивить читателя. Я хотел, чтобы читатель смеялся и плакал, веселился или переживал ужас. Никогда я не стремился казаться умнее читателя; наоборот, я старался быть как можно проще; я хотел поделиться с читателем всем, что знаю, и сделать это в самой приятной манере. Именно поэтому меня и забудут.

— Но, папа, разве кто-нибудь сможет забыть твоих «Трёх мушкетёров», твоего «Монте-Кристо», твои «Двадцать лет спустя»?

— Ты искренне считаешь, что это хорошие книги? — спросил Дюма с недоверчивой улыбкой.

— Это классика, папа, — ответил Александр.

— Нет, я не верю в это, — со вздохом возразил Дюма. — Теперь мне хотелось бы их прочитать. Я часто давал себе слово сделать это, но откуда мне было взять время?

— Как?! — вскричал Александр. — Ты никогда не читал своих книг?

— Я стоял перед выбором: либо читать, либо писать. Сочетать это у меня времени не было. Поэтому я решил писать, а чтение предоставить публике.

— Что ж, сейчас время на чтение у тебя есть, — заметил Александр.

— А у тебя здесь есть мои книги? — спросил Дюма.

— А ты можешь представить себе французскую семью, где бы их не было? — сказал Александр.

Он вышел и вернулся, нагруженный томами Дюма.

— Вряд ли я успею всё это прочесть, — с печальной улыбкой заметил Дюма.

Тем не менее Дюма принялся за чтение и как-то сказал сыну:

— Знаешь, это действительно хорошо.

Но, прочитав «Графа де Монте-Кристо» до середины, Дюма простонал:

— Я так и не узнаю, чем всё кончилось!

Александр с трудом сдержал слёзы.

— Прости меня, папа, прости!

— Что с тобой, мой мальчик? — спросил его отец.

Это были последние слова Дюма, сказанные именно в ту минуту, когда для отца и сына наконец-то появилась возможность объясниться.

Дюма впал в забытье, от которого ему уже было не суждено очнуться. Скоро во сне его разбил апоплексический удар. Мария-Александрина привела священника. Когда соборовали Дюма, издалека слышалась канонада прусской артиллерии, обстреливающей Дьепп, но лишь лёгкое подрагивание век умирающего показывало, что он сознает происходящее.

Так 5 декабря 1870 года умер Александр Дюма.

Холодным декабрьским утром тело Дюма перевезли в деревню близ Невиля для временного погребения. На похоронах присутствовали семья, несколько соседей и немецкий патруль. После войны останки Дюма перезахоронили в Виллер-Котре.

Голосом, прерываемым рыданиями, Александр произнёс короткую речь:

«Не подобает, папа, чтобы я, твой сын, произносил слова, которые по обычаю должен был бы сказать кто-то другой, не родственник. Но здесь нас окружает жестокий враг, и твои друзья даже не знают, что ты умер.

Сын солдата, ты ринулся в литературу так же, как твой отец бросался в бой. Почти полвека ты сражался, поставляя ненасытной публике комедии, трагедии, романы, книги о путешествиях и сочинения по истории. Франция, Европа, Америка питались твоим творчеством. Секретари едва поспевали за тобой. Директора театров, издатели, переводчики, плагиаторы, словно мародёры после битвы, вырывали друг у друга плоды твоей творческой энергии.

Ты работал, как Вулкан в своей кузнице; иногда тебе приходилось бросать в свой тигель плохой металл, но ты не упорствовал в ошибке: ты продолжал трудиться.

Завистники обвиняли тебя в плагиате, толковали о литературной промышленности, но ты трудился без устали.

Иногда, папа, я наблюдал тебя за работой в твоей мастерской. Бывали минуты, когда ты уставал, клал ненадолго свой молот на наковальню и с обнажённой грудью, засучив рукава, выходил на улицу вдохнуть свежий воздух ночи, взглянуть на звёзды и утереть пот со лба. Но уже через несколько минут ты снова брался за свой титанический труд.

И вот настал день, когда толпа, считавшая всё, что ты делал, великолепным, вдруг сочла это смешным. Люди шёпотом рассказывали о тебе гнусные сплетни. Но ты лишь смеялся в ответ. Ты не оскорбился тогда, когда они начали утверждать: «На самом деле талантлив его сын». Наоборот, ты обнял меня за плечи и сказал: «Да, ты — лучшее моё произведение, когда-нибудь я буду знаменит лишь тем, что был твоим отцом».

Я мог бы этим гордиться, но вынужден признаться, что в отношении тебя впал в грех зависти; однако ты, преподав мне урок смирения, научил меня более важному, чем манера письма: ты научил меня любить жизнь.

Когда я думаю о том, что ещё несколько лет назад тебя знал весь мир, а сегодня, когда гремят пушки, никто даже не ведает о том, что ты покинул землю без тех почестей, какие тебе подобают, я плачу. Но я знаю, придёт время, когда каждый из тех, чью жизнь озарило чтение хотя бы одной твоей книги, будет содействовать тому, чтобы в память о тебе воздвигли памятник».

Через несколько недель Виктор Гюго из немецкой газеты узнал о смерти Александра Дюма.

— Он был таким же добрым и благотворным, как летний ливень, — сказал Гюго. — Никого не обманывали мрачные тучи, раскаты грома, блеск молний. Все знали, что Дюма был столь же мягок и столь же щедр, как летний дождь, оросивший иссохшую землю.

Загрузка...