Первым делом я сказала дочери, что боль в груди, сославшись на которую я срочно позвала ее к себе, прошла.
Но обеспокоенное выражение не исчезло с ее лица.
— Может, нам все-таки стоит показать тебя доктору? Так, на всякий случай, для пущей уверенности?
— Я и так уверена, — возразила я. — Сейчас мне лучше. И не придется платить доктору. Снимай пальто.
— Все же думаю, нам надо сходить к врачу.
— Сначала поешь лапши. Видишь, что я приготовила? Такой же суп, который ты ела в детстве, там много маринованной репы и чуть-чуть свинины, просто ради вкуса. Когда было холодно, ты ела его с большим удовольствием! — Я надеялась, что она вспомнит, как хорошо ей становилось после моего супа.
Перл сняла пальто. И села за стол.
— Расскажи, какая именно это была боль? — спросила она, уже отправляя в рот первую ложку.
— Не горячо?
— Нет.
— Не холодный?
— Нет, все в порядке. Честное слово.
Я налила ей еще супа и стала смотреть, как она его ест. А потом принялась рассказывать.
Я чувствовала эту боль много лет. Она приходит, когда держишь все в себе и ждешь, пока не становится слишком поздно. Мне кажется, я унаследовала это чувство, эту боль от матери. Она оставила меня, не успев объяснить почему. Думаю, хотела, но в последний момент просто не смогла. И, знаешь, я до сих пор жду ее возвращения и объяснений, почему все случилось именно так.
Я никогда не рассказывала тебе о моей матери? О том, что она бросила меня? Ох, это потому, что я и сама не хотела в это верить. Так что, может, поэтому я вообще не говорила тебе о ней.
Конечно, это не значит, что я о ней не думала. Я ее очень любила. Долгие годы хранила ее волосы, целых три фута, свернутыми, в отдельной жестяной коробочке. Я хранила их все это время, мечтая подарить ей, когда она вернется. Даже потом, когда я поверила, что ее нет в живых, я все равно их хранила, думая, что однажды смогу разыскать ее тело и воссоединить ее прах и эти пряди. Чтобы она в ином мире могла распустить волосы и обрести свободу.
Именно такой я запомнила ее: сидящей в своей комнате и распускающей волосы. Она позволяла мне их трогать.
Что еще сказать? Конечно, я плохо ее помню. Мне было всего шесть дет, когда она исчезла. Но некоторые моменты мне запомнились очень четко: тяжесть прядей, уверенность руки, когда она держала меня, то, как она чистила яблоко одним длинным завитком, который падал мне в ладонь желтой змейкой. Помнишь? Я научилась этому у нее, чтобы потом точно так же чистить яблоки для тебя.
Все остальные воспоминания о ней у меня спутаны. Однажды, уже после ее исчезновения, я увидела картину, на которой она была изображена. Ее рот на той картине казался мне незнакомым: слишком жесткий, с поджатыми губами. А глаза потерянные и грустные. В той нарисованной женщине я не узнала свою мать, но мне очень хотелось поверить, что это именно она, потому что больше у меня от нее ничего не осталось.
Я держала портрет на коленях, вглядываясь в ее лицо, но как бы я его ни наклоняла, глаза никогда не смотрели на меня, всегда в сторону. И нельзя было понять, о чем она думала, а догадаться сама я не могла. Чем были заняты ее мысли до и после написания портрета? Я не могла у нее спросить, как и задать вопросы, накопившиеся у меня за это время. Почему она так сердито разговаривала с моим отцом, но продолжала широко улыбаться? Почему по ночам ругалась с зеркалом, словно принимала свое отражение за кого-то другого? Почему сказала, что больше не может носить меня на руках и что мне придется научиться ходить самостоятельно?
Однажды, через несколько лет после ее исчезновения, когда мне было около десяти, я, рассматривая портрет, заметила на маминой щеке небольшое пятнышко плесени. Оно постепенно росло. Я взяла мягкую тряпицу, смочила ее водой и вымыла эту часть изображения, но щека стала лишь темнее. Тогда я стала мыть с нажимом и нечаянно стерла половину лица! Когда я это заметила, то плакала так, словно своими руками убила маму. После этого я не могла смотреть на картину без ощущения огромной потери. Потому теперь у меня нет даже портрета моей матери.
Все эти годы я пыталась вспомнить ее лицо, слова, которые она мне говорила, всё, что мы делали вместе с ней. Я помню ее тысячью разных способов — так говорят китайцы: йи ван, тысяча мелочей. Это, конечно, преувеличение, но я думаю о матери вот уже семьдесят лет, поэтому в моей памяти вполне могли собраться даже десять тысяч мелочей. Только ее образ наверняка изменился тоже в тысяче мелочей, менялся с каждым моим воспоминанием, так что я уже им не доверяю.
Это так грустно! Очень грустно терять того, кого любишь, потому что память о нем постоянно меняется. И со временем уже начинаешь задумываться: тот ли это человек? Ты не знаешь, что именно потерял, потому что память вместе с воображением создают тысячу мелочей, и ты постепенно перестаешь различать, где правда, а где ложь.
Но кое-что я помню отчетливо. Например, почему у меня такие ноги. Видишь, какие они тонкие? Никаких мышц на икрах. Мама носила меня на руках, даже когда мне исполнилось шесть, вот как она меня баловала. Я отказывалась пройти сама даже десять шагов. И не потому, что болела или была слабой. Мне всегда хотелось видеть мир с высоты ее роста, как видит его она. Вот почему я не слишком много помню о тех днях, когда мы жили в роскошном шанхайском доме. Ни этого дома, ни людей, его населяющих, я не знала так, как ребенок, который ходит повсюду собст-венными ногами, обследуя угол за углом. Вспоминая то время, я вижу только комнату матери, которую делила с ней, и длинную лестницу, ведущую к прихожей с. полом, отделанным узорчатым камнем.
Я до сих пор вижу эту крутую лестницу, которая спиралью спускается с одного этажа на другой — мама, наклонившаяся над перилами, чтобы заглянуть на этаж под нами, держит меня на руках. Кажется, там жили другие жены отца, но это лишь мои догадки. Мама велела мне сидеть тихо, не задавать вопросов и не смеяться. И я так старалась не ослушаться, что даже задержала дыхание, хотя мне очень хотелось расплакаться и сказать, что мне очень страшно смотреть на ступеньки под нами. Потом мы услышали голоса слуг и отпрянули от перил. Мы обе одновременно перевели дух, и я крепко ухватилась за маму, радуясь, что мы не упали.
В любой час, когда я думаю об этой лестнице, перед моим внутренним взором встает комната, а потом еще что-то, и еще, пока память не доходит до того дня, когда мама ушла. Или просто все мои воспоминания о ней сжались в один день.
Посмотрев вниз с лестницы, мы вернулись в нашу комнату. Было еще очень рано, все остальные члены семьи спали. Я не помню, почему мы проснулись, и в голову мне не приходит никаких объяснений. Судя по цвету неба, оставался примерно час до появления служанки с завтраком.
Мама играла в настольную игру с красными и черными фишками, разложенными на доске. Она говорила, что это иностранная игра, которая называется чиу ке — «тюрьма и наручники».
И только сейчас, вспомнив об этой игре, чиу ке, я понимаю, что речь могла идти о шашках. Мама передвигала фишки по доске, объясняя, что разные цвета означают людей, воюющих под руководством разных командиров и пытающихся взять друг друга в плен. Но когда она попыталась растолковать правила подробнее, мой детский разум не справился.
Я тогда не знала, как сказать, что запуталась, поэтому просто пожаловалась, что проголодалась.
Я могла так себя вести с мамой: жаловаться и требовать. Она никогда не была со мной строгой, как некоторые матери. Она обращалась со мной даже мягче, чем я с тобой. Да, представляешь? Если я чего-то хотела, то не сомневалась, что получу, даже не задумываясь, что мне придется потом за это расплачиваться. Как видишь, хоть я и знала мать совсем недолго, она успела показать мне, что означает полностью доверять кому-то.
Жалуясь на голод, я уже знала, что на верхней полке маминого высокого шкафа припрятана жестяная коробочка с английским печеньем. И она достала ее. Это печенье, не слишком сладкое и не слишком мягкое, любили мы обе. Маме нравились многие иностранные вещи: мягкая мебель, итальянские автомобили, французские перчатки и обувь, белый русский суп и грустные песни о любви, американский рэгтайм и часы «Гамильтон». Но всему остальному полагалось быть китайским.
Отец владел несколькими фабриками по пошиву одежды, и однажды один из его иностранных клиентов подарил маме флакон французских духов. Она улыбнулась и сказала дарителю, что он, такой крупный и влиятельный человек, оказал ей честь этим подарком. Те, кто знал мою мать, сразу поняли бы, что ей этот человек не нравится, раз она назвала его «крупным и влиятельным». Позже она дала мне понюхать пустую бутылочку, сказав, что та воняет мочой. Разумеется, мне тоже показалось, что она пахнет именно так.
— Зачем иностранцы платят большие деньги за то, чтобы покрывать себя такой вонью? — спросила она. — Почему бы им просто не мыться чаще? Непонятно.
Она вылила духи в свою ночную вазу, а мне отдала круглый хрустальный флакон. Он был красивого синего цвета, и когда я подносила его к окну и покачивала, то по всей комнате разлетались разноцветные блики.
В то утро я ела английское печенье и играла с французской бутылочкой. Мама научила меня прислушиваться. Она сама всегда была настороже, стараясь уловить каждый звук и показывая мне, как выделять среди них самые важные. Ее взгляд устремлялся куда-то вдаль, если на звук стоило обратить внимание, а если нет — она просто возвращалась к своим делам. Я подражала ей во всем.
Мы слышали, как слуги ходят по прихожей и коридорам, с тихим бурчанием унося ночные вазы. Кто-то тащил вниз по лестнице какую-то коробку, кто-то другой громко прошептал: «Что с тобой? Совсем ветер в голове?» Из окна выплеснули большое ведро воды, и она с громким уханьем обрушилась на задний двор. Звук был таким звонким, словно кипело масло для жарки. И лишь спустя долгое время раздался тихий стук — «тин-тин-тин», палочками о стенку пиалы, — предвещающий появление слуг с завтраком.
Такие звуки мы слышали каждое утро. Но в то утро мама, казалось, с каким-то особым вниманием прислушивалась ко всем ним. Она была вся внимание, я тоже. До сих пор не знаю: разочаровалась бы она или обрадовалась, услышав то, чего ждала?
Не успела я позавтракать, как мама вышла из комнаты. Казалось, ее не было очень долго, хотя на самом деле могло пройти всего несколько минут. Сама знаешь: час или минута — для детей разницы нет, часто они очень нетерпеливы. Ты тоже такой была.
Когда я решила, что больше не могу ждать, то открыла дверь и выглянула наружу, в дальний конец коридора. Там стояли мама и отец, и они разговаривали очень недобрыми голосами.
— Это тебя не касается, — жестко произнес отец. — Больше об этом не упоминай.
— Я уже сказала, — быстро ответила мама. — Мои слова вылетели наружу.
Я не впервые наблюдала, как они спорят. Мама не походила на других жен отца, которые прятали свою суть под маской хороших манер, стараясь вести себя одна лучше другой, словно участвовали в каком-то конкурсе за очень крупный приз.
Мама была искренней. Бывала и нежной, конечно, но не могла запретить себе быть честной. Все считали это ее недостатком. Если она сердилась, то не считала нужным сдерживаться, и тогда начинались неприятности.
Поэтому, услышав тем утром разговор родителей, я испугалась. Они не кричали, но я хорошо понимала, что оба рассержены. Отец ронял слова так, что мне хотелось закрыть дверь и спрятаться. А мамин голос… сложно объяснить, каким он показался маленькой девочке… каким-то надтреснутым, будто рвется нарядная одежда, которую починить уже никогда не удастся.
Отец развернулся, собираясь уйти, и тут я услышала, как мама говорит:
— Дважды вторая.
Эти слова прозвучали как проклятие.
Отец не обернулся.
— Ты никогда этого не изменишь, — только и сказал он.
— Думаешь, я не могу этого изменить? — спросила мама за его спиной.
Тогда я еще не знала, что такое «дважды вторая». Только догадывалась, что это очень плохие слова, самые худшие, которыми можно назвать маму, потому что из-за них она всегда проводила много часов перед зеркалом, обвиняя «дважды вторую», смотревшую на нее из отражения.
Наконец мама обернулась. На ее лице играла странная улыбка, которой я никогда не замечала раньше. В этот момент она увидела меня.
— Я все еще голодная, — тихо пожаловалась я.
— Иду, иду, — отозвалась она, и ее улыбка изменилась на уже знакомую мне, хотя я и не понимала, как она может улыбаться, если так сердита.
Вернувшись в комнату, она велела мне одеваться.
— В приличную одежду, — уточнила она. — Мы пойдем на улицу.
— Кто еще пойдет?
— Только мы с тобой. — Это было очень необычно, но я не стала больше задавать вопросов, обрадовавшись редкой возможности.
Мама принялась готовиться к выходу, а я за ней наблюдала. Мне всегда нравилось смотреть, как наряжается мама. Она надела платье западного покроя и, полюбовавшись на себя в зеркало, сняла его. Надела китайское платье, сняла его, надела другое китайское платье, нахмурилась и, наконец, перемеряв бесчисленное количество нарядов, вернулась к первому платью. В нем она и осталась: в зеленом, как нефрит, одеянии с короткими рукавами и струящейся до самых лодыжек плиссированной юбкой.
Я ждала, что она возьмет меня на руки, но она погладила меня по голове и сказала:
— Син ке. Ты уже большая.
Она всегда называла меня син не — «сердечко». Так называется часть желудка, формой напоминающая крохотное сердце. По-английски это звучит не слишком-то красиво, но на китайском — очень мило. Так матери называют своих малышей, когда их очень-очень любят. Я тоже так тебя называла. Ты не знала?
— Син не, сегодня я открою тебе очень важные секреты, но сначала ты должна научиться ходить самостоятельно.
Я не успела пожаловаться или возразить, как она устремилась вперед со словами: «Пойдем, пойдем!», будто нас ожидали восхитительные приключения. Я последовала за ней. Мы вышли через центральные ворота и сели к одному из недавно появившихся велорикш, которые сновали по городу и его окрестностям гораздо быстрее старых рикш.
Лето только начиналось, и по утрам было еще прохладно, но к полудню становилось нестерпимо жарко. Чем дальше мы отъезжали от отцовского дома, тем больше новых звуков я слышала: крик продавцов, звон и грохот проезжающих трамваев, гудение автомобилей и стук множества молотков — везде разрушали старые дома и строили новые. Как же я радовалась всему этому шуму! Казалось, мама радуется тоже. Она превратилась в совсем другую женщину — смеющуюся, веселую, указывающую пальцем то туда, то сюда, восторженно кричащую, будто простолюдинка:
— Син не, смотри!
Перед нами была витрина с женскими перчатками из телячьей кожи, и мы вышли из повозки велорикши, чтобы подойти к ней.
— Сколько тонких рук тянутся к карманам покупателей, — сказала мама, а я жестами изобразила змею, и мы засмеялись. А потом вернулись обратно в повозку.
— Смотри! — закричала я чуть позже, указывая на мужчину, сплевывающего длинную струю тофу в чан с кипящей водой. Я очень гордилась, что нашла что-то достойное внимание матери. — Он похож на рыбу, рыбу в фонтане! — Я даже встала с места. То, что он сплюнул, всплывало в воде пухлыми нитями.
— Он просто использует рот как инструмент для приготовления пищи, — объяснила мама.
В тот день мы увидели столько интересного! Словно мама хотела, чтобы я раскрыла глаза и уши и запомнила все, до последнего мгновения. Хотя, наверное, это я уже додумываю. У нее могло и не быть такого намерения. А может, мы и не видели всего того, что я только что описала, и не ездили в эти места. Разве успели бы мы все за один день? Но я это помню, как и многое другое.
Мы ездили туда, где делали лучшие в мире вещи: на Чжецзянскую дорогу, где, как говорила мама, изготавливали отличную кожаную обувь в французском стиле, в храм Чэнхуанмяо, где, по ее словам, продавали лосьон для кожи из растертых жемчужин. Она нанесла мне на щеки пару капель, но не стала покупать. Мы ходили на Дорогу Кипящего Колодца, где она выбрала для меня американское сливочное мороженое, сказав, что для нее оно «слишком липкое и сладкое». Были на Фучоу-роуд, где можно раздобыть любую книгу или газету, китайскую и иностранную. И там она наконец что-то купила себе, кажется, газету, но я не могу сказать точно, потому что читать тогда еще не умела.
А потом мы поехали к Малым Восточным воротам, где лучшие торговцы морепродуктами расставляли свои лотки. Мама искала особый деликатес: редкую маленькую рыбку, которую называют ва-ва-ю, потому что она плачет, как ребенок, и может шевелить ручками и ножками. Мы нашли эту рыбку, и я своими ушами слышала ее плач и увидела, как она двигается, в точности как и сказала мама.
— Когда-то давно я очень любила ва-ва-ю. Она такая нежная, такая вкусная, и даже чешуя у нее мягкая и сладкая. Но сейчас мне жалко есть такое удивительное существо.
Я пристально рассматривала все, что показывала мне мама, и помню, как думала: «Это очень важно. Слушай внимательно!» Меня переполняло столько разных желаний, передо мной открывалось столько мест, где они могли исполниться. Мне казалось, что мама учит меня тайному знанию: счастье — это когда все, чего ты захочешь, сбывается немедленно.
После полудня мы пошли в кинотеатр. Солнце было в зените, и на улице становилось слишком жарко. Я была вся липкая, поэтому обрадовалась возможности зайти в темное помещение. Однако я ошибалась, надеясь, что в кинотеатре будет прохладно. В последний раз я была в нем то ли зимой, то ли весной. А сейчас там было жарко, как в печке.
И абсолютно темно. Когда мы пришли, движущаяся картинка уже показывала историю о маленькой девочке со светлыми волосами, и кто-то играл на пианино: раздавалось громкое дребезжание.
— Я ничего не вижу, не вижу, — канючила я, боясь сделать хоть шаг вперед.
— Подожди минутку, — сказала мама.
И когда мои глаза привыкли к темноте, я различила перед собой ряды сидений с людьми, которые дружно обмахивались бумажными веерами.
Мама стала считать ряды: «…Шестой, седьмой, восьмой». Я не задавалась вопросом, зачем она ищет восьмой ряд сзади, меня больше интересовало, как она это делает, потому что я училась считать.
Потом мы нашли восьмой ряд и стали пробираться к самой его середине, пока не дошли до свободного места. Она что-то прошептала человеку, сидевшему рядом. Сначала мне послышалось нечто вроде: «Прошу прощения», и только позже я поняла, что она говорила что-то другое.
Мы с мамой видели уже много представлений с движущейся картинкой. Все они шли без звука, и в тишине я смотрела на Чарли Чаплина, толстяка, полисменов и пожарные машины, на ковбоев, гонявших лошадей по кругу. А в этот день показывали историю о сиротке, которой приходилось продавать спички на улице в снегопад. Девочка дрожала от холода. Сидевшая передо мной женщина плакала и сморкалась, а мне казалось, что девочке повезло, раз ей прохладно в такой жаркий день. И с этой мыслью я уснула, прямо в этом темном кинотеатре.
Когда я проснулась, уже включили свет, и мама сидела, склонясь к нашему соседу и что-то шепча ему с мрачным видом. Я встревожилась: ведь это опасно! Нельзя разговаривать с незнакомцами! Поэтому я захныкала и потянула маму к себе. Сосед наклонился и улыбнулся мне. Он был совсем не старым и выглядел даже благородно. У него была гладкая и светлая кожа, не как у людей, которые днями напролет работают на улице. Однако одет он был словно простолюдин: в простую синюю куртку без узоров, хотя и чистую. Мама поблагодарила его, мы встали и пошли к выходу.
По дороге домой я опять уснула, растратив силы за день, и проснулась только один раз, когда меня вытряхнул из дремы толчок и тихие ругательства рикши: он бранил медлительную повозку на дороге. Я лежала, прижавшись лицом к маминым волосам, и не могла оторвать от них взгляда. У ее волос был удивительный цвет. Не такой, как у меня или у других женщин нашей семьи. Я вообще не видела таких ни у кого другого. Не темно-коричневые и не черные с коричневым отливом. Вообще без оттенков. Цвет маминых волос проще было почувствовать, чем увидеть: глубокий черный, как блестящая поверхность воды, как отражение дна самого глубокого колодца.
И в пучок на ее голове вплетались два седых волоса, словно рябь от двух маленьких камешков, попавших в воду. И даже это описание бессильно передать этот цвет.
Из того вечера я запомнила совсем немного.
Я очень устала. Мы скромно поужинали в нашей комнате, а потом мама показала мне особый стежок для вышивания, который она, по ее словам, придумала сама. Я повторяла за ней, но получалось у меня очень плохо. Но она не ругала меня, только хвалила за то, что все же удалось сделать. Потом помогла мне раздеться и преподала еще один урок: как считать пальчики на руках и ногах.
— Иначе как ты, проснувшись, поймешь, что их столько же, сколько было вчера? Вот, смотри: шесть, семь, восемь…
Видишь, как умна и образованна была моя мама? Она всегда могла объяснить, зачем мне чему-то учиться. Как-то она даже говорила, что хотела стать учительницей, как миссионеры, которые учили ее саму.
Потом мама села на стул перед туалетным столиком, и я стала смотреть, как она снимает одежду и украшения. Она сняла золотой браслет, затем нефритовые сережки. Заметив, что я на нее смотрю, мама протянула мне серьги на ладони.
— Когда-нибудь они станут твоими, — мрачно сказала она.
Я кивнула.
— И все это тоже, — мама похлопала по своей шкатулке.
Я снова кивнула.
— Увидев тебя в дорогих украшениях, люди подумают, что и слово твое дорогого стоит.
Я кивнула еще раз.
— Но тебе самой нельзя так думать, никогда, — добавила она.
И я покачала головой.
Она улеглась в кровать, в которой мы спали вдвоем, и убрала у меня волосы с лица. Я смотрела на нее, а она пела мне песенку о маленькой шаловливой мышке, которая украла масло из лампы. Помнишь? Я пела ее тебе. Только в ту ночь я уснула, так и не дослушав ее до конца.
Мне снилось все, что я увидела за день. Рыба, которая плакала и пела песню о мышке, и светловолосая девочка, примерявшая роскошные французские туфельки, и мамины волосы, которые я перебирала пальцами, пока не поняла, что это не волосы, а вышивка и украшения. И сама мама, причесывающаяся, сидя за туалетным столиком, и кричащая прямо в лицо своему отражению:
— Дважды вторая! Дважды вторая!
Хотя это могло быть и явью.
Когда я проснулась на следующее утро, ее уже не было. Я подумала, что она тихо выскользнула из постели, чтобы выйти на лестницу, как накануне. Открыв дверь, я выглянула, но увидела только слуг, убиравших ночные вазы. Тогда я вернулась в комнату, села и стала ожидать ее возвращения. Потом раздался знакомый звон — динь-динь-динь! И прислуга принесла две тарелки сен до янг, ты его ела, такой соленый суп на соевом молоке, его еще продают в «Фонтанном дворике» по выходным. В прошлый раз Клео самостоятельно съела целую миску и не пролила ни капли.
В общем, в то утро мне совсем не хотелось супа.
— Где моя мама? — потребовала я ответа.
Служанка не ответила, только озадаченно оглядела комнату. И поставила обе тарелки на стол.
— Ешь давай, а то остынет, — буркнула она и быстро вышла из комнаты.
Я не притронулась к еде, и она остыла. Я подождала, потом потеряла терпение и начала плакать, совсем немножко. В моем горле как будто рос комок, и я ждала маму, чтобы избавиться от него, выплакаться и рассказать, как долго мне пришлось ждать.
Потом я решила, что когда она вернется, я покажу ей остывший суп и потребую английского печенья — не меньше трех штук, — чтобы вернуть хорошее настроение. И я подождала еще. Я опрокинула тарелку, и суп разлился большой лужей. Потом, встав на стул, сама достала коробку с печеньем. А мамы все не было.
Пришла служанка, чтобы забрать миски. Она посмотрела на лужу и опять окинула комнату взглядом.
— Только посмотри, что ты наделала! — отругала она меня.
И снова быстро ушла, закрыв дверь, которую я тут же открыла. Служанка уже говорила с управляющей. Потом обе бросились вниз по лестнице, а я выскочила на площадку, чтобы посмотреть, как они спускаются. Тут снизу донеслись громкие голоса, захлопали двери, люди стали выскакивать из комнат.
Най-Най, моя бабушка, медленно поднималась по лестнице, слушая взволнованно тараторящую служанку. Она была не из тех бабушек, что гладят внучек по голове, называя красавицами. Ей, старшей в доме, подчинялись все остальные женщины. Меня же, самую младшую, Най-Най замечала, только когда хотела отчитать. Я опрометью бросилась обратно в комнату и в страхе снова села на кровать. Надвигалась беда, и это я уже знала наверняка.
Я заплакала сразу, едва они открыли дверь.
— Где твоя мать? — спрашивала Най-Най снова и снова. — Когда она ушла? Что она взяла с собой? За ней кто-то приходил?
Что может маленькая девочка ответить на такие вопросы? Вот и я только качала головой и плакала.
— Она не ушла! — кричала я. — Она еще здесь! Здесь!
Внезапно кто-то еще ворвался в комнату. Уже не помню кто — я смотрела лишь на руку этой женщины, с которой свисали, словно лошадиный хвост, отрезанные мамины волосы. Я закричала. Конечно, я закричала от ужаса, будто передо мной держали мамину голову.
Дальше я почти ничего не помню. Разве то, что все очень нервничали и перешептывались. А мой отец очень сердился. Он пришел в нашу комнату и стал открывать ящики маминого шкафа, шкатулку с драгоценностями. Все было на месте. Отец молча сел и сурово посмотрел на меня, словно я в чем-то провинилась.
— Куда она пошла? — спросил он.
Я была очень послушной девочкой и попыталась придумать ответ. На Чжецзянскую дорогу? В храм Чэнхуанмяо? К рыбному прилавку возле Малых Восточных ворот? В кинотеатр?
Я не выходила из комнаты целых три дня. Просто сидела там и ждала маму. Правда, за мной никто и не приходил. Служанка молча приносила мне еду, да я ни о чем и не спрашивала.
На четвертый день я сама спустилась вниз. Я говорила тебе, что мама везде носила меня на руках, поэтому ноги у меня были слабыми, а в тот день и того слабее. Наверное, от страха: я боялась того, что могла увидеть.
И вот что я скажу: все оказалось еще хуже, чем я представляла себе. На двери висели траурные ленты, и я без расспросов поняла, что они означают. Поняла, но отказалась поверить. Поэтому подошла к девушке, которая стирала наше белье, и спросила, кто умер.
— Как ты можешь даже спрашивать об этом! — воскликнула девушка.
Тогда я подошла к Старой тетушке, только что приехавшей к нам, и она велела:
Больше ни слова об этом!
Через неделю или даже раньше меня отправили на остров Чунминдао — в дом младшего брата моего отца и двух его жен, Старой тетушки и Новой тетушки. Это место находилось в двух часах езды на катере от Шанхая, в устье реки Хуанпу, и родом оттуда была вся отцовская семья. На карте островок казался не крупнее точки на водном просторе, отрезанной от земли и жизни на ней.
Когда мы добрались до суши, меня тошнило от качки и от горя. Я рыдала в голос, мне было так плохо, что я не обращала никакого внимания на угрозы Старой тетушки растерзать меня на клочки.
— Я хочу к маме! — кричала я. — Я хочу быть с мамой! Скажите ей, где я, она придет за мной!
И вот тогда Старая тетушка сказала:
— Цыц! Здесь твоя мать, тут, на этом острове, она и похоронена.
Если ты сейчас спросишь меня, что случилось с мамой, я не смогу ответить. Мне известно только то, что мне говорили, но это ведь нельзя считать правдой. Так, слухи.
Но кое-что я знаю наверняка. Мамин поступок навлек бы позор на семью, и, чтобы избежать этого, ее объявили мертвой. Поэтому никто никогда не смел говорить о ней с отцом, а меня отослали прочь, чтобы я ему о ней не напоминала.
Но это не мешало распускать сплетни о моей матери. Сплетничали все: Старая тетушка, Новая тетушка, дядя и их друзья, за чаем, за едой, после полуденного сна. Долгие годы мама была героиней смешных и неприличных историй, участницей страшных, таинственных и романтических событий. Как будто они все время раскапывали ее могилу, чтобы закопать поглубже, насыпав сверху еще больше грязи. Можешь представить, что чувствовала маленькая девочка, постоянно слыша подобное про свою маму?
Мне было очень горько, но я не могла перестать это слушать, потому что хотела понять, как вышло, что моя мать бросила меня без единого слова.
Так она превратилась для меня в загадку, и каждая новая сплетня лишь добавляла новых вопросов. Если мама умерла, то почему не было похорон? Если жива, то почему не вернулась за мной? Если сбежала, то куда направилась?
Иногда я пыталась сложить воедино все дошедшие до меня слухи. Но целого не получалось: одна сплетня противоречила другой, пока все снова не разваливалось на части.
Потом я просто постаралась собрать вместе все, что я знала о матери, и хорошее, и плохое, чтобы понять, почему ее жизнь приняла именно такой оборот. И вот что у меня вышло: история о том, как мама стала второй женой отца и почему она покинула его.
Мама не походила на типичную китайскую девушку, которую любят представлять себе американцы: крохотные спеленутые ступни, осторожность в каждом слове и каждом шаге. Она была современной женщиной, как многие другие женщины Шанхая, не имевшие ничего общего с крестьянками. Когда маме исполнилось восемь лет, ее стопы остались свободными от бинтов, и позднее некоторые находили в этом причину ее возмутительного бегства.
Она была единственной дочерью в состоятельной и образованной шанхайской семье. Ее мать приехала из Сучжоу — города, где рождаются женщины с прекрасными бархатными голосами. Даже шанхайцы подтвердят, что у жителей Сучжоу самый благозвучный выговор. А обитатели Нинбо настолько хороши в бизнесе, что спорят с оппонентом даже после заключения сделки. Так что мама уже родилась с натурой, состоящей из двух половин, которым сложно было ужиться в одном человеке.
Мне кажется, мама обладала классической красотой, такой, о которой другие девушки читают в книгах и заливаются слезами, мечтая, чтобы о них были написаны подобные строки. Однажды она прочла мне историю о красивой, но одинокой девочке. Та заглянула в пруд и подумала, что наконец нашла подругу, которая не будет ей завидовать. Девочка не поняла, что мерцающее лицо, улыбающееся ей с водной глади, — ее собственное. В конце истории мама воскликнула:
— Какая чепуха! Кто же не узнает себя, если внимательно посмотрит на отражение?
Моя мама смотрелась не в пруд, а в зеркало. Каждый вечер. Так что, если быть честной, мне придется признать, что она относилась к своей красоте с гордостью и даже легким тщеславием.
И конечно, ей было чем гордиться. Ее кожа напоминала цветом то ли белый нефрит, то ли летний персик. Хотя, возможно, такие сравнения приходят на ум потому, что мама теперь кажется мне сказочным персонажем с голосом, подобным звуку флейты, кожей белой, как нефрит, и движениями плавными, словно речные воды. И зачем сказки так описывают женщин, заставляя нас верить, что и нам полагалось родиться красавицами?
Может, моя мать вовсе не была так уж хороша, и мне просто хочется помнить ее такой. Но зачем тогда мой отец на ней женился? Столь уважаемый человек мог получить в жены любую, чем и он пользовался. В те времена вторую, третью или четвертую жену брали только затем, чтобы она подкрепляла престиж мужа своей красотой. Так что, видимо, мама действительно была красивой. Я думаю так не из-за того, что наслушалась дурацких сказок.
К тому же мама была умна и сметлива и, как я уже сказала, ей дали хорошее образование. Она окончила миссионерскую школу в Шанхае, первое китайское учебное заведение, куда принимали девочек. Это все потому, что ее отец, мой гунь-гунь, сам был очень образованным человеком, ученым. Он руководил учреждением, отвечавшим за реформы в международных отношениях, или чем-то в этом роде. Тогда многие высокопоставленные люди отправляли своих дочерей учиться. Так повелось в современном мире: учить сыновей и дочерей, чтобы показать, что ты уже вышел из феодальной эпохи. Но гунь-гунь не хотел посылать дочку во Францию, Англию или Америку, как делали некоторые, желая заодно показать, насколько они богаты. Все эти девушки вернулись домой с коротко остриженными волосами и лицами, загоревшими от игры в теннис под солнцем. Гунь-гуню не нравились манеры этих девиц, так чего ради он позволил бы дочери стать одной из них? И когда в 1897 году в Шанхае открылась первая миссионерская школа, дедушка отправил маму туда.
Я слышала, что там она учила английский язык, хотя я ни разу не слышала от нее ни слова на нем, кроме «печенье». Новая тетушка, которая ходила в ту же школу, говорила, что мама училась неважно, даже из рук вон плохо, и что я, похоже, пошла в нее. Еще она говорила, что вздорный характер и склонность к непослушанию я тоже унаследовала от матери.
Новая тетушка рассказывала, что однажды во время молитвы в той самой школе одна из монахинь громко испустила газы — случайно, разумеется, — и тогда моя мама рассмеялась и сказала: «Господь вас слышит!»
— Уж не знаю, почему ее так любили монахини, — говорила тетушка. — Но они однажды сказали ей: «Мы усердно молимся за тебя, малышка. Если ты станешь христианкой, то после смерти окажешься в раю». А она ответила: «Не хочу оказаться на небесах для иностранцев, когда умру».
И знаешь, что сделали эти монахини? Рассмеялись!
И всё!
Новая тетушка страшно завидовала маме! Она то и дело повторяла:
— Я никогда не была безобразницей вроде твоей матери. Почему же монахини не молились так усердно за меня?
Старая тетушка не училась в той школе, она вообще нигде не училась. Она выросла в консервативной семье, и воспитывали ее в соответствии со старыми традициями, которые гласили: глаза девушки не должны смотреть на книги, только на шитье. Уши даны девушке для того, чтобы хорошо слышать приказы. Рот девушки должен быть мал, использовать его полагается редко и лишь затем, чтобы выразить благодарность или испросить разрешения. Разумеется, такое воспитание сделало Старую тетушку очень категоричной в суждениях.
— Виной всему было ее образование, — утверждала она. — Вложили западные мысли в китайскую голову, и все там забродило. Это как есть иноземную пишу — только живот разболится. Вот так и с головой. Иноземные учителя хотят насадить свои порядки во всем мире. Мол, Конфуций — это плохо, а Иисус — хорошо! Девочки могут стать учительницами, девочкам не обязательно выходить замуж! Вот зачем они этому учат? Всё вверх ногами ставят. Вот это и привело ее к беде.
А потом Старая тетушка принималась меня предостерегать:
— Уэй-Уэй, маленькая моя, не слушай учителей.
Посмотри, куда это завело твою мать!
А по мне, маму подвело не образование, а судьба.
Образование лишь сделало ее несчастной, заставив думать, что она не сможет изменить мир, который ее окружает, как бы она ни меняла свою жизнь.
Дядюшка часто говорил, что ничего бы этого не случилось, не будь мама единственным ребенком в семье. Вот она и получила все упрямство и силу характера, которым полагалось перейти к сыну. Что еще хуже, ее родители позволили ей остаться дома и стать еще сильнее. Они думали, что смогут подождать и выбрать мужа для своей единственной дочери, когда ей исполнится, скажем, двадцать два. Но пришли революционеры и свергли маньчжурцев. Это произошло в 1911-м, матери тогда был всего двадцать один год. Пришел конец династии Цзинь, а вместе с ней — и научной работе гунь-гуня.
Слуга, принесший плохую новость, поведал ее дедушке во время обеда, когда тот жевал распаренную жилу. Вдруг гунь-гунь закричал, как обезумевшее животное, и раскусил собственный язык на две части. Или сначала раскусил язык, потом закричал. Так или иначе, когда он откинулся назад, на пол вместе со стулом упало уже мертвое тело. Рухнуло и положение семьи, потому что все решили, что гунь-гунь наложил на себя руки, не в силах пережить конец династии Цзинь.
Мать моей матери, моя ха-бу, стала вдовой, совсем небогатой. Она не торопилась выдать дочь замуж, надеясь, что, когда состарится, та станет заботиться о ней. Так учил Конфуций. Не знаю, почему все считают Конфуция таким праведным и мудрым. Он же заставил всех презирать друг друга, а женщин ставил ниже любого мужчины!
В общем, маме шел уже двадцать один год, и ее научили сомневаться в мудрости Конфуция. Может, она и хотела замуж, может, нет, кто теперь знает? Но мама предпочла бы сама выбрать себе супруга. Дядюшка всегда говорил: «Вот из-за чего у нее. все беды: вздумала жить своим умом!»
Новая тетушка с ним не соглашалась: все беды, дескать, от романтических бредней — и от маминого глупого желания выйти замуж по любви.
Когда моей матери исполнилось двадцать шесть, она познакомилась со студентом из Университета Фудань, журналистом — старше ее, лет, наверное, двадцати девяти: своим образованием он занялся довольно поздно.
Он был марксистом, как раз таким человеком, которого гунь-гунь возненавидел бы всей душой. Новая тетушка говорит, что все о нем знает, потому что после маминого ухода перерыла ее вещи и нашла вырезку из газеты со статьей о студенте-революционере по имени Лу. Должно быть, том самом, которого любила мама. Иначе зачем бы ей хранить эту статью?
Статья, по словам Новой тетушки, была очень плохо написана. Сплошная патетика. Горстка сомнительных фактов, остальное — вода да старый рис. Если обобщить, в статье в стиле старой героической сказки и в весьма романтическом духе говорилось следующее.
Лу родился в Шандуне, провинции к северу от Шанхая, славящейся своими морепродуктами. Сын рыбака мог рассчитывать лишь на наследство из дыр в сетях, которые его отец чинил каждый день. У него не было ни образования, ни денег, ни шанса изменить свою жизнь. Впрочем, так жило большинство, за исключением ученых, иностранцев и мздоимцев.
Но однажды пришел к Лу добрый марксист и показал листовку.
— Товарищ, ты можешь прочитать ее мне? — спросил человек с листовкой.
И сын рыбака ответил:
— Прости, но я родился глупцом.
Тогда человек спросил снова:
— Товарищ, а что ты скажешь, если я научу тебя, как прочесть эту листовку и все, что захочешь, всего за десять дней? Приходи на наше собрание.
Этот человек рассказал Лу о новом методе обучения рабочих и крестьян, созданном для того, чтобы они смогли сбросить рабские оковы. Он назвался «Тысяча иероглифов за десять дней».
На собрании марксисты сказали, что тот, кто старателен и прилежен, сумеет научиться читать и писать сотню иероглифов в день, тысячу иероглифов за десять дней. И очень скоро сможет читать простые газетные статьи, писать письма, вести свой собственный бизнес и улучшить тяжелую жизнь, уготованную ему!
Когда они предложили Лу присоединиться, он ответил:
— У меня есть только две вещи в избытке: это тяжелый труд и неудачи.
Итак, сын рыбака начал трудиться и менять свою судьбу. Однако не остановился на одной тысяче иероглифов. Он продолжал учиться дальше, потому что был прилежен и настойчив. Он выучил две тысячи иероглифов, потом четыре, потом десять. Он учился и учился, пока не сумел сдать экзамены и поступить в университет Фудань. И в благодарность за эту возможность он поклялся, что однажды напишет о всех тяготах и невзгодах рабочих и крестьян, станет их голосом, расскажет их историю и покажет им, что они тоже способны изменить свою судьбу. И в этом деле им помогут революционные идеи!
Так что теперь ты понимаешь, почему Новая тетушка говорила, что мама поломала себе жизнь в погоне за романтикой. Как могла мама не влюбиться в такого мужчину?
Мне кажется, этот Лу тоже был красавцем. Может даже, с теми же чертами, что нравились моей матери в самой себе: большими глазами, светлой кожей, лицом, не слишком широким и не слишком узким, маленьким ртом и абсолютно черными волосами. И наверняка он придерживался передовых идей не только в образовании, потому что сделал маме предложение, не дожидаясь разрешения и не прибегая к услугам посредников. В каком, должно быть, восторге пребывала мама: революционная свадьба! Она немедленно согласилась и отправилась домой, чтобы рассказать своей матери о своем решении.
Ха-бу раскричалась:
— Как тебе только в голову такое пришло?! Да как ты вообще могла заговорить с таким мужчиной! Вот что творится, когда в стране нет императора!
И тогда мама пригрозила наглотаться золота, если ей не позволят выйти замуж за Лу. Она даже растворила в тот же день половину золотого браслета, чтобы показать, насколько серьезно настроена.
— Половину браслета! — любила приговаривать Новая тетушка, рассказывая эту часть истории. — Вот до чего она была упрямая!
Конечно же, мама не глотала браслет, иначе бы она умерла. Она только сделала вид, что проглотила. Нарисовала на губе золотую каплю, легла на кровать и замерла. Ха-бу бросилась к семейному алтарю, встала на колени и начала молиться перед урной с прахом мужа. Она просила прощения за то, что толкнула дочь к такому плохому поступку. И пока молилась, ей показалось, что она слышит голос мужа: «Сходи, повидайся с моим старым другом, Цзян Сяо-йен».
Вот ха-бу и пошла. И рассказала Цзяну о маме, о том, как испортился ее характер, как она грозит себя убить ради любви к революционеру! А потом спросила у старого друга гунь-гуня совета.
В тот день ха-бу и Цзян Сяо-йен заключили соглашение. Цзян согласился взять к себе непослушную дочь друга и сделать ее своей второй женой.
Когда я думаю об этом, то всегда задаю себе вопрос: почему же ха-бу не возразила? Почему не сказала: «Второй женой? Почему не первой?» Первой ведь уже не было в живых.
Но, возможно, бабушка радовалась тому, что решилась ее самая большая проблема. В общем, она согласилась на все условия. Вот так у Цзяна появилась красавица вторая жена, не рабыня и не дочь нищей семьи, а образованная девушка из некогда уважаемого семейства.
На следующий день мама увидела контракт. Она побежала к Лу и спросила, что ей делать. Может быть, они целовались. Может, даже плакали.
Я все же думаю, что мама была очень романтичной.
И Лу ей, должно быть, сказал:
— Сопротивляйся. Это единственный способ положить конец старой традиции заключения браков.
А потом наверняка поведал о юной бунтарке — прекрасной деревенской девушке. Ей велели выйти замуж за старика, которого она даже не знала. Она заявила родне: «Я хочу сама выбрать себе мужа, или вообще не пойду замуж». Отец так сильно на нее разозлился, что запер в сарае со свиньями. Каждый день она кричала, что не пойдет замуж за старика. И кричала так до самого дня своей свадьбы. Из сарая она вышла очень тихой и очень грязной, что понятно.
Ее мать и тетушки вымыли ее, нарядили, а потом усадили в свадебные носилки и заперли там. Они наняли шестерых мужчин, чтобы те донесли носилки из дома родителей прямо в дом того старика, который жил от них через деревню. Когда они прибыли на место, многие уже праздновали: играла громкая музыка, подавали хорошую еду. Люди смеялись и выкрикивали пожелания счастья. Потом они открыли носилки и стали звать невесту: «Выходи! Добро пожаловать!»
Ай-ай! Но невеста была мертва! Она повесилась на собственных волосах, привязанных к потолку повозки.
— Ты тоже должна сопротивляться, — говорил Лу маме. — Не просто ради любви, а ради своей страны.
Моя мать только и могла думать, что о бедняжке, повесившейся на собственных волосах. Она думала, что именно это имел в виду Лу под «сопротивлением». Она пошла домой, размышляя, хватит ли ей сил противиться судьбе и отваги, чтобы умереть ради любви. Через два дня мама покинула родной дом и стала второй женой Цзяна.
Да-да, она вышла за того человека, Цзяна, моего отца и твоего дедушку, состарившегося еще до моего рождения.
Мама узнала, что у него уже есть третья, четвертая и пятая жены. Слуги рассказали ей, что первая умерла от туберкулеза, а вторая покончила с собой, когда Цзян отказался повысить ее до положения первой. И теперь все говорили, что мама заменила мертвую вторую жену.
Вот так она и стала «дважды второй», и, хотя другие жены не рвались на ее несчастливое место, они ей очень завидовали. Они делали ее жизнь невыносимой просто из-за того, что она занимала высшее положение. Они твердили ей:
— Подумаешь! На самом-то деле ты дважды вторая, ты даже наполовину не так важна, как настоящая вторая жена!
Иногда мне кажется, что маму изгнали именно эти жены. Они мучили ее, жалуясь отцу каждый раз, когда она заказывала себе особый сорт лапши, издевались над ее любовью к модной французской обуви и дразнили за то, что она читает газеты, а они не умели читать. А еще они завидовали ее черным волосам, уверяя, что отец женился на ней только ради них. Наверное, именно поэтому она и остриглась — чтобы эти жены передрались из-за ее волос.
Но потом я думаю, что мама была достаточно сильной женщиной, чтобы противостоять этим женам. В общем-то во всех семьях жены вели себя именно таким образом: жаловались друг на друга и ссорились из-за любого пустяка. И я знала этих жен: Сань Ма, Сь Ма и У Ма — Третья мама, Четвертая мама и Пятая мама. На самом деле они были не такими уж и плохими. Но, например, Сань Ма, типичная уроженка Шанхая, всегда поддразнивала людей, казавшихся ей чересчур заносчивыми, и критиковала всё подряд, поэтому никто не догадывался, что ей нравится, а что — нет.
Возможно, мама сбежала, чтобы вернуться к Лу. Ну конечно, так и было. Она любила его с самого начала. И тот человек в кинотеатре, которого я видела накануне ее исчезновения, наверное, и был Лу, и они с мамой обсуждали ее предстоящий побег.
Должно быть, она все же стала революционеркой. Поэтому и взяла меня в город в тот день продемонстрировать все зло империализма в Шанхае, показать слишком липкое, слишком сладкое, слишком редкое и слишком грустное, научить тому, что узнала от Лу. А волосы отрезала в знак того, что она, как девушка в носилках, наконец обрела свободу.
Да, но если бы мама сбежала с Лу, значит, осталась бы жива, а значит, обязательно вернулась бы за мной, своей син ке! Она бы попыталась отыскать меня в школе, в той же, куда ходила сама. Она бы тайно приплыла на остров на лодке и спряталась за кустами, чтобы выскочить и сказать:
— Я пришла, чтобы взять тебя с собой. Познакомься с моим новым мужем.
И тогда я думаю, что моя мать сбежала насовсем, не в силах смириться с этим грустным миром. Может, она узнала, что Лу умер, читая газету, которую мы купили на Фучоу-роуд. Или другую, которую купила раньше. И прочитала, что его застрелили, убили, когда он учил крестьян читать. Многих революционеров убивали именно так. И горе напомнило ей об утерянной любви. Пока я спала в кинотеатре, она думала об этом и плакала. Когда мы искали ea-ea-ю, она переполнялась чувством вины, вспоминая, как не могла удержаться ни от того, чтобы съесть эту рыбу, ни от вступления в брак без любви. А пока я спала в кабинке рикши по пути домой, она мучилась от стыда за то, что привыкла к комфорту, к образу жизни империалистов, против которых боролся Лу. И, глядя на себя в зеркало в тот вечер, она ненавидела себя до тех пор, пока не исполнилась решимости очиститься раз и навсегда.
Отрезанные волосы символизировали, что обратный путь тоже отрезан. Она стала революционеркой и ушла в подполье, и ее руководители запретили ей видеться с людьми из прошлого. Она повиновалась им, поэтому не вернулась за мной.
Но потом я понимаю: нет, мама была не из тех людей, которые беспрекословно подчиняются приказам. Она всегда жила своим умом. И, может, им и руководствовалась, пока не запуталась окончательно. Может, дело было так: она выбежала из дома, охваченная безумием, не зная, куда идет.
А иногда я думаю, что мама отрезала волосы, чтобы стать монахиней. Ведь монахини из ее школы молились Иисусу, чтобы мама исполнила Божью волю. Так и случилось, и после этого у мамы не осталось собственной воли.
А порой я представляю себе, что маму из ревности похитил дух предыдущей второй жены моего отца.
Но случается, я начинаю думать, что те, кто утверждает, что моя мать внезапно заболела, умерла той же ночью и похоронена на острове Чунминдао, не лгут.
Я больше не знаю, какая из этих историй правдива и почему на самом деле мама ушла. Все истории одинаковы: в каждой полно боли. Всё правда, и всё — ложь. Я пыталась убедить себя, что прошлое позади, что нужно обо всем забыть. Я очень старалась в это поверить. Но не сумела.
Как я могу забыть цвет маминых волос? И почему я должна прекратить надеяться на новую встречу с ней?
Конечно, умом я понимаю, что она никогда не вернется, но все еще помню ее. И всегда представляю себе одно и то же: где-то в моем сердце есть маленькая комната, и там сидит девочка лет шести. Она ждет, горячо надеясь и веря безо всяких причин. Она точно знает, что настанет день, когда дверь распахнется. И этот день действительно настает: дверь раскрывается, и в нее вбегает ее мама. Из сердца девочки бесследно исчезает вся боль, потому что мама подхватывает ее на руки, поднимает высоко-высоко в воздух, плачет и смеется, смеется и плачет: «Син ке, син ке! Вот ты где!»