Погода была и такой, и этакой; несколько раз даже и утро выдавалось солнечным, но Нино еще не сдержал обещания, данного Узеппе. Помнил ли о нем сам Узеппе, сказать трудно. Он часто останавливался на пороге и глядел на дорогу, залитую солнцем, словно ожидая чего-то. Но не исключено, что в его уме со временем (а прошло уже около двух недель) обещание Нино постепенно смешивалось вместе с ощущением утра и солнца в один расплывчатый мираж. А пока суд да дело, то прежде, чем мираж воплотился в реальность, судьба принялась стремительно уменьшать количество людей, проживавших в их общей комнате.
Примерно двадцать пятого октября сразу после двенадцати дня к ним в дверь постучался некий монах. В этот момент дома были только Карулина, мальчишки, сестра Мерчедес. Деды вышли посидеть в остерии, Ида сидела за своей занавеской, золовки поднялись на маленькую террасу, которой было снабжено это строение, им нужно было побыстрее собрать какие-то вещи, которые они там развесили после стирки.
И действительно, на улице начинало накрапывать. Монах закрылся капюшоном, у него был тот озабоченный и осанистый вид, который отличает служителей религии. Он приветствовал присутствующих ритуальной формулой «Мира вам и добра» и спросил о Карло Вивальди. Узнав, что Карло нет, он уселся на ящик, собираясь его подождать; монаха тут же окружили мальчуганы и стали на него сосредоточенно глазеть, точно смотрели некий фильм. Но, подождав несколько минут, монах встал — ему нужно было торопиться по другим делам. Сделав знак мизинцем, он отозвал в сторонку Карулину (она, видимо, внушала ему наибольшее доверие) и тихонько ей сказал: нужно поскорее и без огласки сообщить синьору Карло Вивальди, чтобы он безотлагательно отправился он сам знает — куда, потому что есть важные новости. Потом он еще раз пожелал всем «Мира и добра» и ушел.
Золовки, вошедшие как раз в тот момент, еще успели заметить его, когда он выходил. Однако же Карулина доблестно выдержала их допрос и не сообщила им цели прихода гостя. Это молчание далось ей с огромным трудом, от усилий у нее на шее надулись вены. Правда, этому испытанию ее подвергали не слишком долго. Примерно через четверть часа после отбытия монаха Карло Вивальди, руководимый, вероятно, каким-то предчувствием, пожаловал в комнату вопреки всякому расписанию. Тут же Карулина прянула ему навстречу, крича во все горло:
«Тут один капуцин приходил, он спрашивал вас…»
Карло явственно вздрогнул. С волосами и лицом, влажными от дождя, он в эту минуту был похож на воробья, потрепанного бурей. Не говоря ни слова, он тут же повернулся и зашагал к шоссе.
В его отсутствие произошел оживленный разговор между бабушками и золовками Карулины. В ту пору любые перипетии дешевого лубочного романа могли вдруг оказаться реальностью. Случалось, что офицеры в больших чинах или известные политические воротилы самыми разнообразными способами маскировались, чтобы сбить со следа разведку оккупантов. И женщины решили, помимо всего прочего, что монах — это вовсе не монах, а какой-нибудь переодетый анархист, или важный генерал из самых верхов.
А ведь на самом-то деле речь шла именно о простом и бедном монахе, посланце одного из римских монастырей, в котором сейчас скрывался младший двоюродный брат Карло. Самому Карло его убеждения не позволяли укрываться за церковными стенами. Он предпочитал не иметь постоянного крова, и таким образом почта и известия с Севера доходили до него через этого кузена. Те новости, которые ему сегодня передали, были самого трагического свойства. Но всю правду мы узнаем лишь много позже.
Между тем наступил и комендантский час, а молодого человека все еще не было видно. И обитатели комнаты рассудили, что Карло после визита таинственного монаха ушел от них навсегда. В их глазах Карло Вивальди и по сию пору оставался подозрительным и странным искателем приключений. Не был ли он связан с какой-нибудь иностранной державой? Может быть, с Ватиканом? Мать Коррадо и Имперо даже выдвинула предположение, что он аристократ, живущий инкогнито, возможно, из свиты Его Величества Короля и Императора, и что он в эту минуту, чего доброго, летит в Бриндизи или Бари на специальном самолете, предоставленном самим Папой..
Но Карло Вивальди был совсем близко от них, даже в том же самом районе или в каком-то другом неустановленном квартале города; он в одиночестве бродил по мокрым улицам, погруженным во мрак затемнения, рискуя попасть в руки сторожевого патруля. С того самого момента, как его юный кузен передал ему пресловутое известие, неотложное и конфиденциальное, он до глубокой ночи блуждал, не разбирая направления, не зная, который теперь час, забыв о комендантском запрете. Непонятно, каким образом удалось ему избежать опасностей, связанных с такой вот безалаберной прогулкой. Возможно, его защищал тот непроходимый барьер отчуждения и бреда, который порой формируется вокруг людей, впадающих в отчаяние. Более чем вероятно, что вооруженные патрули, прочесывающие улицы, не однажды оказывались на его пути, но все они сворачивали, не доходя до него, и окрик «Стой, кто идет!» так и не раздался ни разу, ибо солдатам он казался лишь тенью человека.
Он и сам не смог бы сказать, куда его занесло это бескрайнее многокилометровое и многочасовое путешествие — оно, возможно, продлилось девять или десять часов. Не исключено, что он пересек весь город из конца в конец, но в то же время он мог и кружить по какому-то небольшому пятачку. Глухою ночью он вернулся в Пьетралату и забился в единственное прибежище, ему доступное — на матрасик за тряпичной занавеской. Все спали, и только Ида слышала, как он вошел — в эти ночи она, несмотря на снотворные, засыпала с трудом и вскидывалась при малейшем шорохе. Сначала она услышала шарканье его шагов по камням тропинки, потом протяжное мяуканье Росселлы, которая приветствовала его перед входом. А потом, в оставшуюся часть ночи, Иду тревожил его непрестанный кашель, глухой и бухающий, похожий на удары кулаком по стене.
Но это ей не только казалось — поутру костяшки его пальцев оказались ободранными и кровоточили, вот только никто из обитателей комнаты не удосужился этого заметить. Получилось так, что около восьми опять забежал на минутку Джузеппе Второй. Вошел он, как всегда, похохатывая — он и сегодня принес преотменные известия: Червонный Туз чувствует себя отлично, и Квадрат тоже, как и все товарищи, составляющие их славный отряд… Их заслугами еще несколько центнеров нечестивой гитлеровской требухи теперь удобряют поля Кастелли… Неделей раньше немцы устроили на партизан облаву, и были потери, но у них, в Свободном отряде (такое ему было присвоено название) народ был боевой, он этим сволочам не дался… Что же касается видов на будущее, то близкий конец войны неминуем, это каждому ясно. Разумеется, 28 октября союзники в Рим не войдут, на это рассчитывать нечего…
«Это, конечно, было бы здорово, мы бы тогда устроили немчуре тот еще праздничек!»
Но на то, что это произойдет еще до Нового года, можно вполне полагаться, заключил Джузеппе Второй.
Поделившись подобными радужными откровениями, этот развеселый человек минуты две рылся в своих пожитках, потом, раздав приветствия направо и налево, устремился к двери. В этот момент тряпочную занавеску порывисто отодвинули, из-за нее рывком вынырнул Карло, он разразился смехом.
«Я тоже с тобой!.. С вами!» — проворно поправился он.
На плече у него уже висела сумка, то есть весь его багаж. При косо падающем свете из полуоткрытой двери глаза его, окруженные черными кругами бессонницы, выглядели ввалившимися и более угрюмыми, чем обычно. Раздался раскат смеха, от которого в воздухе повисло эхо почти что непристойное; смутная маска порочности, по временам возвращающаяся на лицо Карло, теперь его совершенно изменила, а точнее, искривила. Но зато все мышцы тела у него вдруг налились словно бы весельем, раскованным, почти спортивным. Джузеппе Второй на секунду оторопел, потом просиял ликующей улыбкой, от которой по всему его лицу побежали морщинки.
«Ну что же! Давно пора!» — воскликнул он, и больше не добавил ничего.
Выходя вместе с ним, Карло Вивальди небрежно махнул ладонью назад, что должно было изображать ироническое приветствие; оно означало, что теперь эта комната со всеми ее обитателями погружалась для него в пену отжившего своего прошлого. Росселла внимательно следила за ним с матрасика, но он начисто забыл с нею попрощаться.
Обложные облака успели порваться на мелкие клочья, но свежий ветерок, который их разорвал, по временам еще веял почти весенним теплом. У Джузеппе Второго опять не было на голове его знаменитой шляпы, но он защищался от непогоды зонтиком, и, увидев это, остающиеся прыснули за его спиной, уж очень занятное было зрелище — партизан с зонтиком. Таким вот образом двое мужчин и прошли вместе через забрызганный грязью луг; старик, проворно семенящий под защитой своего зонта, и молодой, шагавший впереди него развинченной, нескладной походкой — такой походкой ходят обычно молодые негры.
Когда они выходили, Росселла подбежала к двери. Теперь, неподвижно утвердившись на своих четырех лапках у ступенек крылечка, она смотрела, как они удаляются, вытянув мордочку с выражением удивления и тревоги — словно понимая, что в эту минуту прозвучал сигнал, определяющий ее будущую судьбу. Тем не менее, в последующие часы она не удержалась от того, чтобы не поискать Карло, хотя одновременно она знала каким-то кошачьим чутьем, что никогда больше его не увидит. И стараясь не дать себя застукать за этими смехотворными поисками, она ходила возле занавески уклончиво и неопределенно, возмущенно порская прочь, как только кто-то проходил близко от нее. Потом она забралась под штабель парт и пробыла там весь остаток дня, распластавшись между двух столешниц в дальнем углу, где никто не мог до нее добраться, и устремив свои настороженные зрачки в комнату с ее обычной людской суетой.
Когда стало смеркаться, и все напрочь о ней забыли, она вдруг издала странное, полное беспокойства мяуканье, вышла из-под штабеля и принялась слоняться вокруг, продолжая стенать, как бы взывая о помощи. Ее одолевал позыв, набравший силу необыкновенную, такого она никогда еще не испытывала. И тогда она залезла на солому за занавеской, и там через некоторое время родила котенка.
Никто этого не ожидал, поскольку никто не заметил, что она была беременна. Оно и понятно — у нее родился единственный и порядком заморенный детеныш, такой маленький, что его скорее можно было отнести к мышиному, чем к кошачьему племени. Хотя это были ее первые роды, и сама она была кошкой совсем молодой, она тотчас стала хлопотать, обгрызая околоплодный мешок нетерпеливыми и почти яростными укусами, как делают и более опытные кошки-матери. Потом она принялась торопливо облизывать новорожденного, опять-таки подобно всем кошкам-матерям, и лизала, пока котенок не издал своего первого мяуканья, — тоненького, под стать комариному писку. Тогда она улеглась, подставив котенку живот, возможно, полагая, что даст ему молока. Но, видимо, она слишком много голодала, да и сама еще не вступила в зрелую пору, и соски у нее оказались сухими. Она вдруг отстранилась от котенка, поглядывая на него задумчиво и с любопытством. Потом улеглась уже отдельно, на определенном расстоянии, и некоторое время лежала вот так, в покое, глядя перед собою сознательно и грустно, и не отвечая на тоненький и одинокий писк. Потом внезапно навострила уши, уловив голоса братьев Карулины, которые возвращались домой. Как только входная дверь открылась, она бросила на котенка последний равнодушный взгляд и проворно выскочила из-за занавески прямо на улицу.
Ни в тот вечер, ни на следующий день она больше на глаза не показалась, а котенок меж тем агонизировал на соломе, на которой его можно было разглядеть лишь с трудом из-за рыжеватого цвета шкурки, унаследованной от матери. Каждый раз, когда шум в комнате стихал хотя бы на краткий миг, было слышно его тихое и непрерывное мяуканье. Казалось странным, что этот бессильный писк (единственный сигнал, который он мог послать миру) был таким упорным — в этом едва заметном зверьке, обреченном с самого начала, сидела невероятная воля к жизни. Узеппе не решался оставить брошенного котенка, исходящего своим сиротским писком; сидя около него на полу и не осмеливаясь его коснуться, он тревожно следил за малейшими его движениями. Поминутно он высовывался на крыльцо и отчаянно звал: «Осселла! Осселла!». Но Росселла не отзывалась; возможно, она уже блуждала бог знает где, совсем забыв, что только что родила сына. С каждым часом, между тем, мяуканье за занавеской становилось все более слабым. Наконец оно прекратилось, а через некоторое время одна из золовок Карулины зашла поглядеть, взяла котенка за хвост и, браня на все корки беспутную мать, выкинула его в уборную.
Узеппе в этот момент играл во что-то шумное со своими приятелями в углу, где квартировала «Гарибальдийская тысяча». Когда он снова прибежал за занавеску взглянуть на котенка и его не обнаружил, он не стал ничего спрашивать. Он молча сидел за занавеской и расширенными серьезными глазами смотрел на соломенный тюфячок, испачканный кровью Росселлы. Об этом он тоже не стал говорить — ни с матерью, ни с кем-либо другим. Через минуту, отвлеченный какой-то мелочью, он снова кинулся в игру.
Росселлы не было дома целых три дня; на третий день, около полудня, гонимая скорее всего голодом, она вновь появилась в комнате.
«Ах ты дрянь, мерзавка, прощелыга! — завопили на нее женщины. — И не стыдно тебе сюда являться! Бросила своего младенца и дала ему умереть!»
Росселла не вошла, а вбежала — мрачно, решительно, ни на кого не глядя. Кто знает, в какие переплеты пришлось ей попасть за эти дни. Мех у нее потерся, пожелтел, был в грязи, кошка как бы постарела. Тело так осунулось, что вместо боков — теперь, после родов — у нее зияли две дыры. Хвост превратился в бечевку, морда стала треугольной, уши казались огромными, глаза были расширены, полуоткрытый рот ощерен. Она сделалась еще миниатюрнее, чем раньше, и выражением морды походила на карманника, вышедшего в тираж, который, постарев, остерегается всех прочих, потому что за всю свою жизнь он не видел ничего, кроме ненависти. Сначала она распласталась под одной из парт, но поскольку мальчишки старались ее оттуда выкурить, она выскочила, одним броском своего исхудавшего тельца оказалась на вершине штабеля и там уселась в позе совы. Она была настороже, уши отведены назад, глаза, налитые кровью, грозно следили за тем, что происходит внизу. Время от времени она шипела, полагая, что это делает ее страшной, и теперь весь мир от нее попятится. Вдруг ее привлекло то, что двигалось внизу над полом, в направлении угла, принадлежавшего «Гарибальдийской тысяче». Она заметила это раньше других, в следующее мгновение было уже слишком поздно, чтобы ее опередить. Она метнулась с такой скоростью, что у смотревших на это осталось впечатление рыжего луча, косо прорезавшего воздух. Вместо двух канареек, порхавших над полом, вниз свалились два окровавленных комочка.
Почти с той же фантастической скоростью она, испуганная воплями и бранью, которые на нее обрушились, выбежала на улицу — туда, откуда явилась. Три или четыре человека побежали за ней в крайнем возмущении, чтобы побить ее палками, но не догнали, а лишь разглядели вдалеке ее тощий рыжий хвост, который тут же и исчез. С тех пор ее больше никто не видел. Очень возможно, что, несмотря на крайнюю свою худобу, она попала в руки какого-нибудь охотника за кошками, каких много слонялось по их району в те голодные дни. Если сама она с голодухи потеряла былое проворство, то вполне могла сплоховать и закончила свой век на тарелке, от чего ее в свое время предостерегал хозяин, Джузеппе Второй.
В том, что канарейки были растерзаны, женщины, ворча, обвиняли также и Карулину. В самом деле, именно она случайно оставила открытой дверцу клетки, отвлеченная неожиданным появлением Росселлы как раз в тот момент, когда сосредоточенно чистила клетку. Пеппиньелло и Пеппиньелла, возможно, впервые за свою жизнь вспомнили своих свободных предков, оставшихся на Канарах, и решили устроить себе приключение. Но, отвыкнув летать, поскольку родились в неволе, они смогли лишь неуклюже барахтаться в воздухе, словно были двумя птенцами-слетками.
«А что теперь скажет сор Джузеппе? Ведь он тебе даже заплатил, чтобы ты о них заботилась!» — ругали Карулину все остальные; та, поглядывая на мертвых канареек, заливалась горючими слезами. Между тем Узеппе, увидев эти два шарика из перьев, сочащихся кровью, побледнел, подбородок у него затрясся.
«Ма, они больше не летают? — тихо повторял он, пока Ида тащила его прочь, в их угол. — Не летают, мама, да? Они больше не летают!»
Женщины побрезговали касаться крови и не стали подбирать их с пола; они выбросили их на улицу метлой. В следующее утро оказалось, что канарейки исчезли, и вовсе не исключается, что и их тоже съело какое-нибудь млекопитающее — кот, собака или даже человек. В эту пору становилось все больше людей, искавших себе пропитание среди отбросов, а для человека, который считал большим везением найти немного картофельных очисток или прелых яблок, пара жареных канареек могла считаться лакомым блюдом.
Как бы там ни было, Ида сказала Узеппе, что канарейки просто улетели.
Солнце в это утро светило так ярко, что казалось, будто вернулось лето. Ида отправилась за обычными покупками, и тут, наконец, явился Нино, чтобы выполнить свое обещание.
Он сиял и был не менее воодушевлен, чем Узеппе.
«Я возьму братишку, и мы немного прокатимся! — заявил он присутствующим. — Перед обедом я закину его обратно». Потом он написал карандашом записку и положил ее Иде на подушку: «За 4 часа я обернусь туда и обратно. Узеппе. Под гарантию Нино».
Под этими фразами он изобразил собственный герб: Червонного Туза на фоне двух скрещенных мечей.
Он посадил Узеппе верхом себе на шею и вприпрыжку пустился по пустырям, избегая приближаться к строениям. Он добрался до заросшей травой площадки у обочины проселка; там его ожидал грузовичок, в кабине сидели мужчина и женщина средних лет. Узеппе сразу же их узнал — это был кабатчик Ремо и его жена (у них имелось разрешение на грузовик и на перевозку продуктов). В кузове находились бутылки с вином, корзины и мешки — как полные, так и пустые.
Переезд длился около часа и произошел без сучка без задоринки. Никто их не остановил. Узеппе впервые в жизни путешествовал на автомобиле и видел поля. До нынешнего дня он из всего мира знал только квартал Сан Лоренцо, район Тибуртино и его окрестности — Портоначчо и все прочее, а также поселок Пьетралату. Волнение его было так велико, что добрую половину пути он молчал, а потом от переполнявшего его праздничного настроения начал болтать сам с собою и с другими, пытаясь комментировать, в выражениях немыслимых и непонятных, свое открытие мира.
Если бы мимо не проезжали иногда немецкие грузовики и фургоны, и если бы не попадались им остовы машин на обочине проселка, нельзя было бы подумать, что идет война. Роскошные краски осени созревали среди удивительного покоя. Даже там, где землю накрывала тень, солнце светило прямо из воздуха, образуя в нем золотистую вуаль, которая тихо разливалась по небу.
На небольшом перекрестке посреди полей Ремо и его жена высадили двух своих пассажиров и дальше поехали одни, условившись, что приедут на это же место через несколько часов. Снова Нино закинул Узеппе на плечи и вприпрыжку пустился с ним через рытвины, бугры и тропинки, покрытые грязью, идущие среди рядов виноградных лоз и ирригационных каналов, взблескивавших на солнце. Проделав примерно две трети пути, они остановились у домика и увидели девушку, которая, взобравшись на оливковое дерево, трясла ветки, в то время как женщина, стоявшая внизу, подбирала маслины и укладывала их в деревянный ушат. Девушка эта была любовницей Нино, но в присутствии женщины, которая приходилась ей матерью, не хотела этого показывать. Женщина, однако же, это прекрасно знала (да и им было известно, что она знает) и при появлении Нино адресовала ему восторженную улыбку. Девушка в это время слезла с дерева и, бегло посмотрев на прибывших, направилась в домик, надменно при этом приосанившись. Она вышла из него почти сразу же и протянула Нино сверток в газетной бумаге.
«Добрый день!» — церемонно сказал ей Нино.
«Добрый день», — пробормотала она, насупившись и глядя в сторону.
«Вот это мой братишка!» — сообщил ей Нино.
«Ах, вот как?» — нахально сказала она вместо комплиментов, давая понять: если это твой брат, то он, наверняка, такой же пройдоха, как и ты сам.
Нино знал ее достаточно хорошо; он только рассмеялся в ответ и затем сказал:
«Чао!»
«Чао», — буркнула девушка и снова направилась к дереву — неохотно, вразвалочку.
«Ну, и что ты о ней скажешь? — спросил Ниннуццо у Узеппе, снова пускаясь в путь; он считал, что брат вполне годится ему в наперсники. — Ее зовут Мария, — продолжал он. — Мамаша у нее вдова, отец погиб. Как только кончится война, я тут же на ней женюсь, — заключил он шутливо и чуточку цинично. И снова обернувшись к оливковому дереву, он позвал: — Мариулина! Мариулина!»
Девушка, которая сидела на дереве, даже не потрудилась обернуться. Но было видно, как она оперлась подбородком в грудь и тихо усмехается, не в силах сдержать ревнивого удовольствия.
Когда они прошли еще немного, Узеппе, которому не терпелось побегать собственными ногами, начал стучать пятками по груди Нино. Нино спустил его вниз. Даже и на этом последнем участке дорога была испещрена рытвинами, и Нино от души любовался спортивными качествами Узеппе, веселился нисколько не меньше его, ведя его по этим непредсказуемым полям. Выбрав момент, они остановились помочиться, и это тоже стало предметом для веселья, потому что Нино сделал то, что он когда-то вытворял вместе со всеми приятелями-сорванцами: показывая Узеппе, какой он молодец, направил струю высоко в небо, и Узеппе, со своей маленькой струйкой, добросовестно пытался ему подражать. В полях никого не было видно — Нино нарочно свернул в сторону с конской тропы, там можно было нарваться на немцев. Домов не встретилось, только несколько хижин, крытых соломой. Чуть подальше одной из хижин, скрытой в извилине холма, они увидели мула, щиплющего траву.
«Лошадка!» — сразу закричал Узеппе.
«И вовсе не лошадка, — ответил изнутри хижины знакомый голос, — это мул».
«Эппе Второй!» — в восторге закричал Узеппе.
В хижине, низенькой и не очень просторной, сидел партизан Муха и чистил картошку, роняя кожуру в тазик. Когда они вошли, он улыбнулся им губами, глазами, морщинками и даже ушами. Кроме него в хижине были двое молодых парней; они, сидя на земле, отчищали ржавые и заляпанные грязью винтовки, орудуя тряпками, смоченными керосином. Вокруг них валялись в полном беспорядке армейские одеяла, пучки соломы, лопаты, кирки, вещмешки, пузатые бутылки с вином и картошка. Из-под одного одеяла торчали несколько винтовочных стволов. Возле двери стоял автомат, прислоненный к стене; тут же на земле лежала кучка ручных гранат.
«Знакомьтесь, это мой братишка!»
Тот из двух бойцов, что был постарше, низенький крепыш лет двадцати, с круглым лицом и жесткой щетиной, одетый в грязное тряпье (даже на ногах у него вместо ботинок были накручены тряпки) с трудом поднял глаза от работы, которая поглощала его целиком. Но второй адресовал Узеппе широкую дружескую улыбку, простодушную и радостную. Вполне развитый телесно, и ростом под метр девяносто, он розовым лицом выдавал свой шестнадцатилетний возраст. У него был низкий лоб, широко раскрытые глаза молочно-голубого цвета смотрели мимо из-за некой робости, свойственной этому незрелому еще возрасту и контрастировавшей с напускной миной крутого парня. На нем был беловатый грязный френч, надетый на голое тело, армейские брюки и ботинки (брюки ему были коротковаты). На запястье у него красовались немецкие часы, которыми он, наверняка, невероятно гордился, потому что то и дело подносил их к уху, желая убедиться, что они идут.
«Это Дечимо, а это Тарзан, — представил их Червонный Туз. — Держи», — добавил он, бросая тому, что помоложе, то есть Тарзану, сверток, полученный от Мариулины, в котором был листовой табак. И Тарзан, прекратив на минутку чистку оружия, вытащил из кармана френча нож с лезвием на пружине и принялся крошить эти массивные коричневые листья, чтобы тут же наделать из них сигарет-самокруток при помощи газетной бумаги.
«У вас все нормально?» — осведомился Червонный Туз, который отсутствовал в расположении с предыдущего вечера, поскольку провел ночь в Риме с другой девицей, старой своей пассией. Одновременно он, с видом хозяйским и знающим, рассматривал винтовки, подлежащие ремонту, которыми разжился во время последней своей операции. Да, именно он обнаружил их днем раньше на опушке рощи, в которой разбили лагерь немцы, и вчера же, едва стемнело, он, вместе с двумя другими товарищами, отправился за ними, сумев обойти немецких часовых. Правда, он принял участие только в первой фазе операции (впрочем, наиболее опасной) и оставил другим самую трудоемкую работу (то есть транспортировку похищенного оружия на базу) — ему непременно нужно было поспеть на последний трамвай и не опоздать на свидание.
«Как видишь…» — ответил на его вопрос Дечимо, весь, однако, поглощенный своей работой и демонстрируя прилежание почти угрюмое. Дечимо был новичком, он только что прибыл в отряд и не успел еще обзавестись ботинками. Он даже не знал, как обращаться с оружием, и Туз объяснял ему устройство автоматов фирмы «Бреда» и как разбирается затвор карабина, и все остальные вещи. Новые винтовки, только что к ним поступившие, — всего их набиралось штук десять — были итальянского производства, они попали в руки немцев после того, как распалась национальная армия. Нино к итальянскому оружию относился с пренебрежением — дрянь они делают, говаривал он, типичный брак. С другой стороны, для него возиться с оружием было всегда любимым занятием.
«Тут одного керосина мало, — задумчиво заметил Дечимо. — Нужно попробовать еще что-нибудь».
«Думаю, что Квадрат и Петр уже об этом позаботились», — сказал Тарзан.
Петр была боевая кличка Карло Вивальди.
«А куда они запропастились?» — осведомился Туз.
«Пошли в селение насчет продуктов. Да только вот они запаздывают. Им давно пора вернуться».
И Тарзан воспользовался ситуацией, чтобы лишний раз взглянуть на часы.
«В котором часу они ушли?»
«В семь тридцать».
«Что они взяли с собой?»
«У Квадрата свой „П-38“, а Петр взял английский автомат у Гарри».
«А где сам Гарри?»
«Он тут рядом, загорает голышом в винограднике».
«Еще бы, надо же ему отдохнуть, — вмешался Муха, чтобы поддеть Туза, — он же ночью отстоял в карауле две смены подряд. И это после того, как навкалывался вчера вечером — его бросили на половине дороги и велели тащить всю эту артиллерию…»
«Иначе я упустил бы последний трамвай! А он, между прочим, был не один. Там был еще и Дикая Орхидея. Они были вдвоем».
«Орхидея — это зряшный номер. Ты сначала его найди… Тот еще помощничек».
«А сейчас он где?»
«Кто, Орхидея-то? Тоже ошивается где-нибудь в саду…»
«А командир?»
«Он ночевал в селении, вернется после обеда. Кстати, Туз, ты еще не знаешь последней новости… Мы с ним вчера ночью оприходовали этого типа из „Итальянского действия“».
Сообщая эту новость, Тарзан сложил губы в жесткую и презрительную гримасу. Но в то же самое время щеки его покрыл совершенно детский румянец.
«Ага, — сказал Ниннуццу. — Давно пора было. И где вы его сделали?»
«В нескольких метрах от его дома. Он сигарету закуривал. По огоньку зажигалки мы и целились. Он был один. Темно — хоть глаз выколи. Никто ничего не видел. Мы стояли за углом. Выстрелили разом. На все ушло две секунды. Мы были уже на безопасном расстоянии, когда жена завопила».
«Жена теперь в трауре», — заметил Червонный Туз.
«Сдается мне, — воодушевленно заметил партизан Муха, — сдается мне, что не очень-то она рыдала, эта самая супружница, когда немцы устроили облаву по доносу ее благоверного».
«Мерзкий стукач, что и говорить. Поделом ему», — заключил Нино, словно подводя черту.
Одновременно он пристально изучал винтовки, разложенные перед ним на полу, с видом капиталиста, взирающего на собственное имущество.
«Теперь у нас восемь винтовок, и еще шесть штук девяносто первых», — подсчитал за него Тарзан, готовясь запечатать слюной свою самокрутку.
Партизан Муха тоже периодически вмешивался в ревизию арсенала с обстоятельностью заправского эксперта.
«Эти вот штучки они немецкого производства», — сообщил он Дечимо, носком ноги указывая на гранаты.
«Они годятся на взрывчатку, — сказал Червонный Туз. — Я тебе потом покажу, как их разбирать…»
«Да дело известное — сначала вынимаешь запал, потом выталкиваешь тол. Если подмешать к нему пороха…»
«Эппе Второй! А это какая лошадка?» — вмешался в этот момент Узеппе, которого мул продолжал живо интересовать.
«Я же тебе уже сказал — это совсем не лошадка. Это мул».
«Дя! Дя! Он мул, мул! А какая он лошадка?»
«Ну вот, приехали! Мул — это совсем не лошадка. Мул — он наполовину лошадь, а наполовину осел».
«А это как?»
«У него мать лошадка, а отец — осел».
«Или наоборот», — решил вмешаться Тарзан, который был человеком городским, но считал, что все понимает в сельской жизни.
«Нет. Если наоборот, тогда это не мул. Тогда это лошак».
Тарзан принудил себя кисло улыбнуться.
«А где теперь его мама?» — настойчиво допытывался Узеппе у Мухи.
«Ну, где же ей еще быть? Она, наверное, дома, вместе с мужем».
«А ей хорошо?»
«Еще как хорошо! Лучше просто не бывает».
Узеппе рассмеялся, ему тоже стало совсем хорошо.
«А что она делает, играет, да?» — продолжал он выяснять.
«Играет. Она прыгает и пляшет», — заверил его Муха.
Узеппе снова засмеялся — этот ответ полностью отвечал теплившейся в нем зыбкой надежде.
«А мул почему не играет?» — спросил он, указывая на мула, который одиноко пасся на лугу.
«Ну… ему некогда! Ему поесть нужно! Ты же видишь, что он траву щиплет».
Этим Узеппе, вроде бы, удовлетворился. Но на языке у него висел еще один важный вопрос. Он смотрел на мула и размышлял. В конце концов он спросил:
«А мулы тоже летают?»
Тарзан засмеялся. Муха пожал плечами. А Ниннуццо сказал брату:
«Дурачок ты, дурачок!» Он, конечно же, не знал, что именно сообщила Узеппе в день бомбежки давешняя монументальная синьора из Анделы. Но, видя, что на лице брата появилась неуверенная и грустноватая улыбка, он ошарашил его вот такой новостью: «Кстати, ты знаешь, как зовут этого мула? Его зовут Дядя Пеппе!»
«Так что здесь собралось целых три Джузеппе — я, ты и мул! — торжественно возвестил Эппе Второй. — И даже четыре», — поправился он, плутовски глянув на Дечимо.
Тот покраснел, словно только что была выдана государственная тайна. И по румянцу, которым он залился, стало видно, насколько этот парень еще остается ребенком несмотря на отпущенную бороду. Да, настоящее его имя было вовсе не Дечимо, а Джузеппе, и однако же причин, чтобы скрываться под таким псевдонимом, у него было целых две. Во-первых, он теперь был партизаном, но имелось и «во-вторых»: римская полиция давно его разыскивала за воровство и незаконную торговлю сигаретами.
Узеппе широко раскрыл глаза при мысли, что на свете существует столько всевозможных Джузеппе. В этот момент снаружи, совсем недалеко от хижины, раздался взрыв. Все переглянулись. Туз выглянул в дверь.
«Ничего страшного, — сообщил он, обернувшись внутрь. — Это Орхидея, он от большого ума опять охотится на кур с ручными гранатами».
«И хоть бы одну ухлопал! — вздохнул Муха. — Швыряет гранаты в кур, а не добыл еще даже яйца!»
«Пусть только придет, мы ему гранату в задницу заколотим». Ниннарьедду вооружился биноклем и вышел из хижины. Узеппе побежал за ним.
По ту сторону небольшого заросшего лесом клина, который скрывал хижину из виду, открывалась долина, засаженная оливковыми деревьями и виноградником; вся она была испещрена канавами с водой, отражающей солнечные лучи. По воздуху из дальних полей доносились голоса людей и животных; время от времени пролетали самолеты, оставляя за собою звук, подобный звучанию гитарных басов.
«Это англичане», — объявил Нино, рассматривая их в бинокль. За полями, на самом дальнем плане просматривалось Риттенское море. Узеппе моря никогда раньше не видел, и эта фиолетово-голубая полоска была для него просто чужеродным мазком на фоне неба. «Хочешь тоже посмотреть в бинокль?» — предложил ему Нино.
Узеппе потянулся к нему, привстав на цыпочки. Такой случай предоставлялся ему впервые. Нино, поддерживая бинокль своей рукой, приложил его к глазам брата.
Сначала Узеппе увидел фантастическую красно-бурую пустыню, всю испещренную тенями; эти тени ветвились, переходя куда-то вверх, а там, вверху, плавали два восхитительных золотых шарика (на самом деле это был отросток лозы, находящийся довольно близко от них). Потом, поведя биноклем, он увидел небесно-голубую поверхность воды, та пульсировала и трепетала, давая множество разноцветных бликов; на ней зажигались и гасли пузырьки света, потом вдруг выше нее победно побежала череда облаков.
«Ну, что ты там видишь?» — спросил у него Ниннуццо.
«Там море…» — несмело прошептал Узеппе.
«Да», — подтвердил Нино, опускаясь рядом с ним на колени, чтобы попасть в его поле зрения. — «Ты, старик, угадал. Это и есть море».
«А каляблик? Он где?»
«Сейчас там кораблей нет. И все-таки, Узе, как-нибудь мы, знаешь, что сделаем? Мы сядем с тобой на пароход и махнем в Америку!»
«В Америку?»
«Ну да. Ты что, не согласен? То-то, раз согласен, целуй меня, живо!»
Из низины, что начиналась у подошвы холма, появился Дикая Орхидея. У этого паренька было угловатое и тощее лицо, на глаза ему спускались черные пряди волос, на голове красовалась феска авангардиста, какую носили члены фашистских отрядов, но на феску эту он налепил красные звездочки, серпы и молоты, а также цветные галуны и прочие украшения в этом роде. Под красной жилеткой, испещренной дырами, он носил комбинезон механика — совсем ветхий, перехваченный в талии ремнем, на котором висели ручные гранаты. Ноги у него были обуты в ботинки светлой бычьей кожи, какие носили тогда итальянские солдаты; ботинки были почти новые.
Он не принес с собою ни курицы, ни какой-нибудь другой добычи. Направление он держал на хижину; Нино кинул ему вслед: «Дерьмо!» и более не обращал на него внимания. В сопровождении Узеппе, который не отставал от него ни на шаг, Нино обшаривал окрестные поля, водя по ним биноклем, и вдруг возле гор заметил нечто, возбудившее его живой интерес. Не более чем в шестистах или семистах метрах от них, если считать по прямой, трое немецких солдат, выйдя из-за оливковой рощицы, направлялись вверх по козьей тропе, которая, пересекая несколько деревень, соединялась с проселком по другую сторону горы. Один из этих троих, голый по пояс, нес на плечах мешок, в котором, как оказалось позже, сидел живой поросенок, по всей вероятности, реквизированный в одном из крестьянских домов. Эти трое карабкались вверх не торопясь, словно находились на прогулке. Более того, судя по походке, они явно были навеселе.
Еще до того, как они исчезли за поворотом тропы, Нино, изрядно возбужденный, вернулся в хижину и объявил, что пойдет наверх посмотреть, как там дела, и поищет двух задержавшихся, Петра и Квадрата — они, мол, сейчас должны быть где-то на спуске… В адрес Узеппе, остававшегося на лужке в обществе мула, он крикнул, чтобы тот пока что поиграл на воздухе и подождал его, Нино, а вернется он совсем быстро. Всем остальным он торопливо дал множество указаний на тот случай, если задержится.
Тарзан решил пойти вместе с ним. Пробираясь через заросли, вероятно, тем же самым путем, по которому спустились с горы Петр и Квадрат, они рассчитывали, будучи легки на ногу не хуже коз, опередить трех немцев на подъеме, изготовиться и поджидать их на наблюдательном пункте, оборудованном у вершины, а там захватить их врасплох на крутом повороте тропы.
В то время как оба они весело и лихорадочно договаривались о деталях этого плана (на это ушло не более минуты), со стороны горы в спокойном воздухе донеслись выстрелы — сначала несколько винтовочных, за ними автоматные очереди, потом опять два или три одиночных. Торопливый осмотр с помощью бинокля, направленного в ту сторону, не позволил никого обнаружить ни на тропе, ни около нее. Они заторопились. Выходя вместе с Тузом из хижины, Тарзан засунул себе под френч автомат, что был прислонен к стене возле двери.
Тем временем Узеппе послушно приготовился ждать Ниннуццо. Прежде всего он придирчиво осмотрел маленькую площадку вокруг хижины. Он попробовал поговорить с мулом и неоднократно назвал его по имени — Дядя Пеппе, но мул ничего не ответил. Потом он обнаружил голого человека; у него росли рыжие пучки на голове, в паху и подмышками. Человек лежал на лужайке среди виноградных посадок, раскинув руки, и храпел. Потом, когда Узеппе стал обследовать, встав на четвереньки, маленький заросший молодым леском участок у подножия холма, он среди прочих занятных и даже чудесных вещей увидел что-то вроде мыши — у зверька была гладкая шерстка, крохотный хвостик, очень большие передние лапки и очень маленькие задние. Он выбежал мальчику навстречу с невероятной скоростью, уставился на него сонными маленькими глазками, затем, глядя на него все так же пристально, побежал так же быстро, но уже назад, и вдруг исчез в земле!
Однако же все это были события второстепенные по сравнению с событием главным, важности чрезвычайной, которое с ним приключилось в эту минуту.
Среди одинаковых деревьев немного позади росло одно дерево иной породы (возможно, ореховое) со светлыми, очень красивыми листьями, отбрасывающими пеструю тень, куда более темную, чем тень от олив. Проходя возле него, Узеппе увидел двух птичек, которые переговаривались, оживленно щебеча, и при этом целовались. И, разумеется, он с первого взгляда признал в них Пеппиньелло и Пеппиньеллу.
На самом-то деле эти две пичужки вряд ли были канарейками, а скорее всего чижами — птичками скорее лесными, нежели комнатными, которые возвращаются в Италию только на зимовку. Но по форме, а также и по желто-зеленой расцветке перьев их можно было вполне спутать с канарейками из Пьетралаты; у Узеппе по этому поводу не возникло никаких сомнений. Ясно было, что эти двое певунов утром вылечились от своей болезни, заставившей их обрызгать пол кровью, и прилетели сюда прямо за их грузовиком.
«Калалейки!» — окликнул их Узеппе. Птички не улетели, более того: в ответ они затеяли музыкальный диалог. Вообще-то говоря, это был даже не диалог, а скорее песенка, состоящая из одной-единственной фразы, которой чижи перебрасывались попеременно. Тот, чья очередь наступала, перепрыгивал на верхнюю ветку и начинал щебетать, оживленно потряхивая головкой, а закончив, спрыгивал вниз. Песенка состояла всего-то из дюжины слогов, которые распевались на две или три ноты все одни и те же, за исключением едва заметных вольностей и вариаций, и высвистывались они в темпе аллегретто нон брио — веселого и с блеском. А слова, которые Узеппе слышал совершенно ясно, звучали примерно так:
Это шутка, это шутка, это просто шутка!
Пичужки, прежде чем взлететь и раствориться в воздухе, повторили эту свою песенку по меньшей мере раз двадцать — они, конечно же, старались научить Узеппе. И Узеппе, действительно, с третьего повтора усвоил ее наизусть, и впоследствии держал в своем репертуаре, так что мог напевать ее или насвистывать. Однако же, не объясняя причин, он эту знаменитую песенку, сопровождавшую его в течение всей жизни, так никому и не сообщил — ни тогда, ни позже. И только в самом конце жизни — это мы еще увидим — он познакомил с ней двух своих друзей — мальчугана по фамилии Шимо и собаку. Но Шимо, по-видимому, тут же эту песенку забыл — в отличие от собаки.
Из хижины Муха позвал Узеппе — он хотел угостить его вареной картошиной. В дополнение к картошине и Дикая Орхидея, закончивший обход виноградников, преподнес ему гроздь винного винограда — кожура там была толстенная, и ее следовало выплевывать, зато мякоть оказалась несказанно сладкой. Тем временем Узеппе все повторял: «Калалейки! Калалейки!», стараясь объяснить что-то Джузеппе Второму и воодушевленно дергая его за рукав. Но поскольку Муха, поглощенный своими мыслями, не уделял ему должного внимания, Узеппе так и не смог рассказать ему историю о чудесном воскрешении канареек. И после этого он никому уже ни словом не обмолвился о своей встрече с парой оживших пичужек.
В хижине трое оставшихся партизан совещались насчет возникшей чрезвычайной ситуации; они полагали, что Туз не так-то уж и скоро вернется из своей вылазки в горы. Речь шла о том, следовало ли отрядить кого-нибудь, чтобы посоветоваться с Очкастым (это был их командир); ведь если стычка с тремя немцами произойдет на ближнем отрезке тропы, да еще и с непредсказуемым исходом, то следует опасаться, что немцы тут же начнут прочесывать всю эту зону… Кроме того, нужно было побыстрее освободиться от Узеппе, вручив его верному человеку, который вовремя доставит его к проселку и передаст шоферу грузовичка.
Между тем после тех первых выстрелов больше ничего не было слышно.
Среди всякого снаряжения, которое было у Мухи, имелся и бинокль. Он, однако, не был военным трофеем, этот небольшой прибор принадлежал лично ему. В прошлом он брал его с собой в театр и с галерки наслаждался всевозможными спектаклями — в частности «Тоской» с Петролини и Лидией Джонсон, к которым он питал особую слабость. Сейчас, ведя эту дискуссию, Муха то и дело выходил за дверь и водил своим биноклем по горам. И для всех них явилось большим сюрпризом, когда, опережая все их прогнозы, в окулярах бинокля возникла вся группка отлучившихся в полном составе. Она вышла из кустов не более чем в ста метрах от тропы и, пройдя через долину, стала подниматься к хижине. Впереди шли рядком Туз и Квадрат, за ними следовал Тарзан, тащивший порванный и забрызганный кровью мешок, перевязанный веревкой. Сзади всех, на некотором отдалении шагал Петр. Кроме битком набитых вещевых мешков, каждый из них тащил какой-то добавочный груз. По прибытии они сложили все это в хижине, кроме погибшего в перестрелке поросенка, которого Тарзан вызвался освежевать в лесу. Они принесли керосин и продукты — кукурузные лепешки, сыр, соль. Кроме того, в вещмешках оказались высокие армейские ботинки, плащ-палатки, два немецких пистолета вместе с портупеями, зажигалка и фотоаппарат «Контакс». Тотчас Дечимо лихорадочно засуетился и стал примерять немецкие ботинки. В хижину вошел и тут же к ним подключился Гарри. Он в восторге повторял:
«Велье-ко-льепно! Велье-ко-льепно!»
Он еще не вполне проснулся. «Великолепно» — это было одно из немногих итальянских слов, которые он успел выучить. Он ведь и в самом деле был англичанином, бежавшим из-под стражи при обстоятельствах, которые были под стать эпизоду из фильма — при побеге он умудрился забрать обратно даже собственное личное оружие! К отряду он присоединился совсем недавно. Ему тут же были выданы трофейные часы.
В это время тела трех немцев, забросанные ветками и землей, лежали в яме на обочине тропы, в двух третях пути к вершине. Квадрат и Петр вдвоем выполнили эту невеселую работу. И когда они, двигаясь напролом, пробрались через заросли и встретились с Тузом и Тарзаном, все уже совершилось. Однако же никто из двух триумфаторов не имел охоты разговаривать о случившемся. У Петра глаза были совсем безжизненные, лицо осунулось и подурнело от неимоверной усталости. Едва сняв с плеч вещевой мешок, он ушел в рощицу за хижиной, рухнул на траву и в то же мгновение заснул, дыша широко раскрытым ртом, словно наркоман, накурившийся опиума. Квадрат уселся на пол в углу хижины и сжался в комочек, жалуясь на упадок сил и на то, что не чувствует ни рук, ни ног. Лицо у него было необычно бледным, казалось, его вот-вот стошнит; глаза у него были воспалены. Он сказал, что есть ему не хочется, и говорить тоже неохота, и в сон его не клонит. Он просто отдохнет немного, посидит вот так в сторонке, и недомогание тут же пройдет.
Лишь много позже он поделился с Тузом обстоятельствами происшедшей стычки, в ходе которой Карло, ставший теперь Петром, совершил поступок ужасный, до того ужасный, что сам Нино был потрясен рассказом друга.
«И подумать только, — тихонько заметил Нино, слушая Квадрата, — ведь в тот вечер, за ужином… Ты помнишь? Там, в Пьетралате, он говорил, что отвергает насилие…»
Но оба согласились, что Петр имел полное право действовать так, как действовал. В самом деле, как Нино и предчувствовал с самого начала, Петр, он же Карло, не просто подвергался политическим преследованиям, но был еще и евреем (и звался он совсем не Вивальди и не Карло), а в отряд он решился вступить, получив известие, что его родители, и дед с бабкой, и сестренка, скрывавшиеся под вымышленными именами на Севере, были раскрыты (здесь, конечно, не обошлось без доносчика) и депортированы немцами. Но даже несмотря на все это, Квадрат, припоминая сцену стычки, весь холодел так, что на голом его предплечье высыпали мурашки.
Известие, что трое немцев бродят по горе, дошло до Квадрата и Петра в самом начале дня, когда они зашли к знакомому крестьянину, чтобы перехватить съестных припасов. Все крестьянские дворы, передавая новость из уст в уста, получили наказ прятать скот и продукты и держать ухо востро, потому что трое фрицев «вышли на охоту за жратвой» и шарят по домам с обычной бесцеремонностью, свойственной нацистам; она вызывала к ним ненависть всюду, где они появлялись. Квадрату и Петру было совсем нетрудно выйти на их след, тем более, что Квадрат родился в этих краях и знал здесь каждый куст и каждого человека. Они решили, что укроются в засаде и в нужный момент захватят немцев врасплох. Ждать им пришлось дольше, чем они рассчитывали, потому что эти трое, раздраженные убогостью улова, пошли по чужим домам совсем уж широко, и при этом подбадривали себя вином. Наконец, из своего убежища среди зарослей Квадрат и Петр увидели, как немцы появились на тропе, а еще раньше услышали их хмельные голоса. Они пели по-итальянски, немилосердно коверкая слова, модную тогда песенку:
Море, зачем
ты мне шепчешь вечерние грезы…
Они пели хором, они веселились, щеки их разрумянились, кители расстегнулись сами собой… Более того, самый молодой из них, бывший и самым толстым, нес на спине мешок, и по этому случаю снял и китель, и рубашку, оставшись по пояс голым. Квадрат выстрелил первым, с ближнего расстояния, метя в грудь тому, что был постарше остальных — статный, крупный, лет тридцати… Он поднес обе руки к груди, вскрикнув хрипло и удивленно, как-то диковинно крутнулся в воздухе и рухнул лицом вниз. Мгновенно его приятели инстинктивным и судорожным жестом бросили руки к пистолетам, но вытянуть их из кобуры они не успели — хлестнули две очереди, выпущенные из своего автомата Петром, который сидел в кустах чуть поодаль. На неуловимую долю секунды их взгляды и взгляд Квадрата перекрестились. Один упал на колени и на коленях же прополз с полметра вперед, бормоча что-то нечленораздельное. Третий, тот, что был без кителя, левой рукой держал некоторое время свой мешок, обвитый веревкой, затем со странной медлительностью он его отпустил. Внезапно издав панический крик, он сделал шаг в сторону и взялся рукой за низ живота. Но прошло всего несколько мгновений, раздалась еще одна очередь — и оба они упали совсем недалеко от первого немца.
От трех тел, распростертых на тропе, не исходило больше ни звука: но вот эту камнем нависшую паузу разорвала леденящая душу мольба, похожая на плач новорожденного. Она исходила из куста, росшего у откоса тропинки. Это кричал захваченный в плен поросенок. Задетый последней автоматной очередью, он то ли откатился в заросли, то ли сумел туда дотащиться, и там залился спазматическим визгом, похожим на человеческие крики — так визжат все его собратья, когда им приходит конец. Потом наступила полная тишина, и Квадрат вышел на тропинку. Из трех подстреленных немцев двое, по-видимому, были уже мертвы, и только самый старший, тот, которого подстрелил он сам, еще слегка вздрагивал. Вдруг он попытался поднять лицо от земли, отплевываясь кровавой слюной и бормоча: «Mutter… Mutter…».[14] Квадрат прикончил его револьверным выстрелом в голову. Потом он перевернул второго и увидел, что тот выкатил глаза и не дышит. Однако последний немец, тот, что был без кителя и рубашки, лежал на спине закрыв глаза и казался мертвым, но при его приближении немец передернулся в лице и с трудом поднял руку.
Квадрат готовился выстрелить и в этого, но тут Петр выпрыгнул из кустов на тропу и, криво усмехаясь, проговорил:
«Не надо, не стреляй. С этим я сам разберусь».
Квадрат протянул ему револьвер, решив, что тот хочет лично прикончить немца. Но Петр револьвер оттолкнул; изнемогая от ярости, он своим тяжелым ботинком нанес ужасающий удар в запрокинутое лицо солдата. Выждав несколько мгновений, он повторил это движение несколько раз, все с той же безумной энергией. Квадрат отошел на шаг, отвернул лицо, чтобы не видеть, но он поневоле слышал звуки этих ударов, их грубую увесистость, регулярность интервалов между ними, создававшую какую-то неслыханную ритмическую последовательность в замершем вселенском пространстве. На первый удар немец реагировал хриплым подавленным воплем, в котором еще был оттенок протеста; но тут же эти вопли ослабли и в конце концов перешли в тихие, чуть ли не женские постанывания, почти вопросы, в которых звучала непонятная стыдливость. Удары продолжались; после прекращения жалоб их ритм участился. Внезапно Петр, сделав несколько крупных шагов своей развинченной походкой, оказался перед Квадратом.
«Он подох», — объявил Петр, переводя чуть сбившееся дыхание, как человек, только что закончивший полезную физическую работу. Взгляд его все еще выражал остервенение, лоб лоснился от пота. Подбитый гвоздями ботинок был обрызган кровью.
Теперь оставалось только снять с мертвецов оружие и все пригодное снаряжение — так требовали законы партизанской войны; потом следовало спрятать тела. Когда они в самом начале выбирали место, то оба учли, что на соседнем поле, начинавшемся сразу за тропой, имеется широкая и длинная яма, дно которой еще было покрыто жидкой грязью после недавних дождей. И первым, волоча его за ноги, они забросили в эту яму немца, разгуливавшего без кителя. Лица у него больше не было, было что-то бесформенное, сочащееся кровью; с ним контрастировала необычная белизна его мускулистого торса; все выглядело как-то нереально. Кровь, обильно капающая из ран в животе, пятнами впитывалась в штаны серо-голубого мундира. А вот ботинки кровью намазаны не были, но все же снимать их они не стали. Оставили они на мертвеце и пистолет, и все остальное — даже часы. Но с другими телами они обошлись согласно обычным правилам, потом швырнули их в яму поверх первого и забросали землей и ветками. В заключение Квадрат забрал и трофейного поросенка, бездыханно валявшегося за кустом. Всего, от первого выстрела и до самого конца, акция заняла считаные минуты.
Сразу же после возвращения в хижину Туз и все прочие принялись снаряжать мула. Очень скоро появилась девушка Мария, та самая, которую Туз называл Мариулиной. Она, помимо всего прочего, взялась доставить Узеппе на муле на тот самый проселок, где была назначена встреча с грузовиком. Туз не мог сопровождать брата, поскольку был занят разными неотложными приготовлениями; кроме того, он ждал пресловутого Очкастого. Он посадил Узеппе на мула, махнул ему рукой и пообещал, что они очень скоро увидятся. Подмигнув ему украдкой, как товарищу по борьбе, Нино шепнул, что в одну из ближайших ночей он будет принимать участие в большой акции на виа Тибуртина, а потом, скорее всего, придет отсыпаться к ним в Пьетралату.
Мул Дядя Пеппе тронулся в путь нагруженным свыше всякой меры. Кроме Мариулины и Узеппе, он нес на себе огромный тюк с ветками и кольями; под ними на самом-то деле было скрыто оружие, гранаты и боеприпасы, которые Мариулина должна была доставить одному крестьянину, поддерживавшему связь с другим отрядом. Узеппе обосновался впереди, спиной он прислонялся к груди Мариулины, которая сидела на муле, раскорячив ноги, как заправский наездник. На ней было коротенькое черное платьишко и черные чулки домашней вязки, подвернутые над коленями. На ходу были видны — и справа, и слева — ее голые ляжки, округлые и привлекательные; они, как все, что было у нее обнажено, имели цвет розовеющего персика, к которому примешивался легчайший коричневатый тон. Лицо ее сохраняло обычное хмурое выражение. В течение всего путешествия (подъем и спуск по тропе и крюк к проселку) она разговаривала только с мулом, покрикивая ему то «Ха-а-а!», то «Хи-и-и!». На многочисленные вопросы она, самое большее, отвечала «Ну, да» и «Ну, нет», очень часто совсем невпопад. Дядя Пеппе шествовал вперед не спеша, отчасти из-за тяжести груза. На некоторых участках пути Мариулина спешивалась и тянула мула за уздечку, сердито восклицая «Хи-и-и!». Огненно-рыжие волосы падали ей на глаза; Узеппе в это время крепко держался за упряжь, чтобы не свалиться.
Узеппе эта поездка понравилась чрезвычайно. Он тоже держал ноги, как Мариулина — одну справа, другую слева, подобно бывалому всаднику. Перед глазами у него была темно-коричневая грива Дяди Пеппе и пара стоящих торчком ушей, не совсем лошадиных: и не совсем ослиных, между которыми в качестве украшения колыхался растрепанный зеленый султанчик из перьев, и для Узеппе эта, а также и все другие особенности мула, пусть даже самые мелкие, были достопримечательностями, достойными самого живого интереса. Вокруг него, как самое увлекательное на свете зрелище, тянулись поля, освещенные совсем иначе чем утром. А если он оборачивался и глядел вверх, то встречал глаза Мариулины, желто-апельсинового цвета, с черными бровями и ресницами, и ее лицо, которое на солнце все покрылось сеткой веснушек, словно у нее на голове была большая шляпа с вуалью. Узеппе заключил, что Мариулина — невероятная красавица и любуясь ею, можно все забыть.
Когда кончился спуск, мимо них проследовало несколько немцев, и они тоже вели в поводу мула с наваленной на него поклажей. «Мул! Это мул?!» — воскликнул Узеппе, радостно приветствуя проезжавших.
«Ну, нет…» — отозвалась Мариулина, которой уже надоело отвечать.
«Это акличани?» — опять воскликнул Узеппе, повторяя слово, которое слышал от брата при пролете самолетов.
«Ну да», — нетерпеливо ответила она.
Грузовичок уже ждал их у перекрестка. Она передала Узеппе хозяину кабачка, который выбранил ее за опоздание.
«Ты с утра глупая, или уродилась такой?» — спросил он.
Она, никого не удостоив ни приветом ни ответом, тут же крикнула мулу: «Хи-и-и!» и покинула их. Обратно она вернулась пешком, шагая рядом с мулом.