8

Мать не присутствовала на похоронах сына, да и потом она так и не нашла в себе силы поехать на кладбище Верано, где похоронили Нино, недалеко от их прежней квартиры в районе Сан Лоренцо, в которой он вырос. У нее подкашивались ноги от одной мысли — найти сына за этой ужасной кладбищенской стеной, нелепой границей, вдоль которой, будучи ребенком, он столько раз носился, играя, как будто она его не касалась. Венок из красных гвоздик «От товарищей» засох над маленькой могилой, на которую мать так и не пришла. Не она украшала ее время от времени букетиками дешевых цветов.

Она даже не плакала: перед Узеппе приходилось притворяться, а в присутствии посторонних она сдерживалась: ей казалось, стоило издать лишь стон, как за ним, подобно прорванной плотине, вырвались бы страшные крики, от которых она сошла бы с ума.

Тогда ее поместили бы в психиатрическую лечебницу, и бедный маленький Узеппе остался бы совсем один. Она кричала только во сне. Когда ей удавалось заснуть, она слышала страшные вопли, свои вопли. Но они звучали только у нее в голове, в доме стояла тишина.

Она не спала, а скорее дремала, часто просыпаясь. Случалось, что ночью она, проснувшись, встречала глаза бодрствующего Узеппе, в которых читался немой вопрос. Однако он ни о чем ни разу ее не спросил.

В последние годы Ида вообразила, что ее сын Ниннуццо неуязвим. Теперь ей тяжело было свыкнуться с мыслью, что жизнь на земле продолжалась уже без него. Смерть Нино, такая быстрая для него самого, стала долгой для Иды. Она почувствовала это после похорон, на которых не присутствовала. С этого момента сын как бы разделился на множество двойников, каждый из которых по-разному мучил ее. Первый из них — тот Нино, веселый и развязный, которого она видела в последний раз бегущим вместе с Красавицей через двор дома на улице Бодони. Для Иды он все еще бродил где-то по земле. Она даже говорила себе, что если пойти по окружности земного шара, пересекая границы, то можно его встретить. Поэтому она иногда очертя голову устремлялась на поиски сына, как путник, не знающий дороги. Каждый раз на улице ее поджидал все тот же ужасный полуденный свет, слепящий и неподвижный, те же нереальные расстояния и те же искаженные непристойные формы, в которые город превратился для нее со дня «опознания тела» в больнице Сан Джованни. Поскольку зрение ее сильно ухудшилось, уже несколько месяцев она носила очки, на которые теперь, выходя, надевала еще и вторые, темные, чтобы хоть немного приглушить ослепительный свет улицы. Так, в сумраке, как во время затемнения, она и искала своего беглеца, не надеясь найти его. Иногда ей казалось, что она узнает сына в насмешливом пареньке, подающем ей знаки из подворотни, или в другом, сидящем на мотоцикле в развевающейся по ветру куртке и собирающемся тронуться с места, или еще в одном, курчавом и одетом в ветровку, который быстро сворачивал за угол… Задыхаясь, она бросалась вдогонку, хотя знала, что бежит за призраком.

Ида прекращала погоню, когда доходила до изнеможения, до почти потери ощущения событий, людей, да и своей собственной личности. Она не помнила, кто она такая, где ее дом. Некоторое время Ида переходила, качаясь, с одной стороны улицы на другую среди потока машин и толпы прохожих, не обращаясь ни к кому за помощью, как будто находилась в мире масок, а не живых людей. Первым признаком возвращения памяти становилось для Иды появление в глубине болезненного мрака пары голубых глаз, как двух маленьких лампочек, зовущих ее немедленно домой, к брошенному в одиночестве Узеппе.

Хотя осень была теплой, Узеппе сидел дома взаперти, потому что Ида была еще не способна выводить его на прогулку в сад или за город. Природа вызывала в ней еще большее отвращение, чем городской пейзаж, так как деревья и другие растения казались ей тропическими монстрами, питающимися телом ее мертвого сына. Тут был уже другой Нино, не тот, неуловимый, который болтался по свету, а тот, которого недавно похоронили, заточили в подземную тюрьму, узкую и темную. Этот другой Нино казался ей малышом, он цеплялся за нее, плакал и просил, чтобы она дала ему поесть и не оставляла одного. Из всех двойников Нино этот был единственным, принадлежащим ей как ее плоть, но в то же время недосягаемым, затерянным в головокружительной невозможности. Нынешнее жилище Нино в районе Сан Лоренцо превратилось в место, более удаленное, чем Северный полюс или Индия, обычными путями добраться до него было невозможно. Иногда Ида мечтала добрести туда по подземным переходам и каналам; она вставала на колени и прикладывала ухо к земле в надежде услышать, как бьется сердце сына.

Третий Нино был хуже всех прочих, Ида его боялась. Он представал перед ней таким, каким она увидела его на носилках, в день опознания тела: с волосами и лицом, запачканными грязью, со струйкой крови, вытекающей из носа, как будто он вернулся после драки, после проведенной вне дома ночи. Веки его были опущены, он как будто не замечал ее, но в то же время из-под длинных ресниц с ненавистью смотрел на нее и, сморщив губы, говорил: «Убирайся прочь! Ты во всем виновата. Зачем меня родила?»

Ида знала, что этот Нино, как и другие, существовал только в ее больном мозгу. Однако она боялась его, особенно по ночам, боялась, что он появится, встанет где-нибудь за дверью или в уголке и начнет упрекать: «Зачем меня родила? Во всем виновата ты». Она пугалась, как будто была убийцей, боялась выйти в темный коридор и даже лежать в кровати с потушенным светом. Чтобы не мешать спящему Узеппе, она накинула на лампу у изголовья кровати кусок ткани, но так, чтобы свет был направлен ей в лицо. В таком положении она проводила иногда всю ночь. Это было нечто вроде допроса с пристрастием, который она сама себе неосознанно устраивала, чтобы Нино простил ее. На допросе этом, вместо того, чтобы оправдываться, она сама на себя наговаривала. Это она убила Нино. Ида перечисляла в уме одно за другим бесчисленные доказательства своего преступления, с первого вздоха новорожденного, с первого кормления грудью до последней минуты, когда она не помешала ему умереть (любым способом, может быть, прибегнув даже к услугам полиции)… Но вдруг из обвиняемой Ида превращалась в обвинительницу, упрекая Нино, называя его хулиганом и негодяем, как случалось в те времена, когда он жил еще дома. Это утешало ее на мгновение, как будто Нино при этом присутствовал и все слышал. Но тут же, вздрогнув, она вспоминала, что он больше нигде не живет.

Поскольку по ночам Ида почти не спала, днем из-за усталости она то и дело дремала. Но сквозь дрему она постоянно слышала непрекращающийся звук шажков Узеппе в его зимних сапожках: тик, тик, тик… «Ты виновата, ты, ма. Виновата ты. Виновата ты».

Однако через несколько недель ежедневные стычки Иды с двойниками Нино закончились, и все они мало-помалу слились в один одинокий образ. Этот Нино был уже не жив, но еще не мертв. Он беспокойно носился по земле, на которой ему негде было остановиться. Ему хотелось дышать, вдыхать кислород растений, но у него не было легких. Ему хотелось волочиться за девушками, играть с друзьями, собаками, кошками, но никто его не видел и не слышал. Ему хотелось надеть красивую американскую рубашку, выставленную в витрине магазина, сесть за руль машины и прокатиться с ветерком, откусить кусок булки, но у него не было ни тела, ни рук, ни ног. Он уже не был живым, но продолжал испытывать самую ужасную тоску: тоску по жизни. Ида чувствовала, как в этой невозможной форме он постоянно присутствует поблизости, как он отчаянно пытается зацепиться за какой-нибудь предмет, например мусорный бак, лишь бы удержаться среди живых. Тогда Иде страстно хотелось увидеть его хоть на мгновение, чтобы только сказать ему: «Ниннуццо!», и как в галлюцинации услышать ответ: «Ма!!». Она начинала метаться по кухне, натыкаясь на стены, зовя вполголоса, чтобы не услышал Узеппе: «Где ты, Ниннарьедду?» Она физически, телом чувствовала, что он был не только рядом, но повсюду, корчась от желания жить, завидуя последней букашке и даже нитке, продетой в иголку. Он больше не обвинял ее, а повторял только: «Ма, помоги!».

Ида никогда не верила в существование какого-либо бога, она никогда не думала о Боге, и уж, тем более, не молилась. Вероятно, единственной в ее жизни молитвой стала та, которая вырвалась у нее однажды, ближе к вечеру, на кухне дома на улице Бодони: «Господи! Дай ему покой! Сделай так, чтобы он умер окончательно».

Погода стояла неопределенная, изменчивая, скорей мартовская, чем ноябрьская. Каждое утро Ида страшилась появления солнца, потому что оно выставляло напоказ отвратительную наглость предметов и людей, которым не было дела до невыносимого отсутствия Нино. Ей становилось немного легче, как после принятия лекарства, если утром, встав, она видела над городом свинцовое небо, покрытое облаками до горизонта, без единого просвета.

Одним таким дождливым осенним утром (со времени похорон прошло четыре-пять дней, Ида еще не вышла на работу) около одиннадцати часов кто-то поскребся в дверь квартиры. Узеппе вскочил, устремляясь на этот слабый, неверный звук, как будто, сам того не зная, ждал его. Он бросился к двери, не говоря ни слова, с дрожащими побледневшими губами. В ответ на звук его шажков из-за двери раздалось слабое скуление.

Дверь только-только начала открываться, как сильный толчок снаружи распахнул ее. Узеппе оказался в объятиях собачьих лап. Красавица вертелась вокруг него вьюном, успевая шершавым языком облизывать ему лицо.

Даже если бы она превратилась, скажем, в медведя или в какое-нибудь доисторическое или мифическое животное, Узеппе все равно узнал бы ее. Однако никто, кроме него, не распознал бы теперь в этой грязной бродячей собаке прежнюю холеную Красавицу. За несколько дней сытая, чистая синьора стала похожа на нищенку. Сильно похудевшая, с торчащими ребрами, с шерстью, превратившейся в корку из грязи (ее когда-то пышный хвост болтался как старая веревка), Красавица выглядела ужасающе, хуже ведьмы. И все же в ее глазах, хоть и подернутых дымкой печали, усталости и голода, можно было увидеть светлую, чистую душу. Радуясь встрече с Узеппе, выбившаяся из сил собака обретала прежнюю энергию. Никому не дано было узнать, через какие испытания ей пришлось пройти, чтобы добраться до своей единственной настоящей семьи. По-видимому, она находилась в кузове грузовика во время аварии. Наверное, благодаря собачьей интуиции ей удалось ускользнуть от полицейских и санитаров, и она добежала, никем не замеченная, следуя за машиной «скорой помощи» до больницы Сан Джованни, а потом бродила вдоль ее стен, и никто не посмел ее прогнать. Затем она проводила гроб с телом хозяина на кладбище и с тех пор не отходила от могилы. Но, может быть, она, как и Ида, бродила в поисках Нино по Риму и даже по Неаполю, или еще где-нибудь по земле, следуя за запахами, оставленными им, все еще живыми и свежими? Никто никогда этого не узнает. История скитаний Красавицы навсегда осталась ее личной тайной, о которой даже Узеппе никогда ее не спрашивал… Между тем, стоя в дверях, он повторял слабым голосом, в котором слышались нотки паники: «Красавица… Красавица…», и собака отвечала ему на языке любви, который для несведущих звучал так: «Ггрези грруии хумп хумп хумп», что в переводе (для Узеппе, впрочем, излишнем) означало: «Теперь во всем мире у меня остался ты один, и никто никогда не сможет нас разлучить».

Они стали жить втроем на улице Бодони, и с этого дня у Узеппе появилась еще одна мать. Действительно, в отличие от Блица, Красавица с самого начала питала к Узеппе любовь иную, чем к Нино. По отношению к старшему хозяину она чувствовала себя подругой-рабыней, а к маленькому Узеппе — нянькой и защитницей. Появление матери-Красавицы было удачей для малыша, потому что его мать Ида не только сильно постарела (на улице незнакомые прохожие принимали их за бабушку с внуком), но и поведение ее стало странным, как будто она впала в детство.

После небольшого перерыва Ида снова вышла на работу. Ее ученики, зная, что бедная учительница потеряла сына, сначала по-своему выказывали ей уважительное сочувствие: некоторые клали на учительский стол букетики цветов (она даже не прикасалась к ним, а смотрела на них испуганно, как будто это были, скажем, пиявки). Большинство учеников в классе старались вести себя хорошо, не шалили; но ведь нельзя требовать невозможного от сорока первоклашек, которые и знали-то свою учительницу всего два месяца. Зимой 1946 года педагогическая репутация Иды начала неудержимо падать.

До сих пор, несмотря на трудные времена, она была хорошей учительницей. Конечно, ее методика не могла считаться передовой, напротив, она всего лишь передавала своим маленьким ученикам те ограниченные знания и понятия, которые она получила от своих учительниц в младших классах, а те, в свою очередь — от собственных учителей. В разные периоды своей работы, в соответствии с указаниями властей, в диктанты и сочинения она включала короля, дуче, Родину, славу, исторические битвы. Однако она делала это, не задумываясь о сути, потому что история, как и Бог, никогда не были предметом ее размышлений. Говоря о том, что Ида была хорошей учительницей, мы имели в виду, что работа с детьми была ее единственным призванием (да и сама она, как уже было сказано выше, так никогда и не повзрослела). Властям она подчинялась так, как это делают дети, а не так, как сами власти это понимали. Поэтому в классе, среди учеников, и только там, Ида пользовалась даже некоторым естественным авторитетом, возможно, потому также, что дети чувствовали, как самим своим существованием они защищали ее от страха перед жизнью, который учительница испытывала вместе с учениками. Они уважали ее, как дети уважают того, кому они покровительствуют: например ослика. Такие естественные отношения между Идой и ее учениками продолжались почти четверть века, пережив смерть ее мужа Альфио, отца, матери, пережив расовые законы, войну, голод и массовые убийства. Это было как чашечка чудесного цветка на тонком стебле, раскрывающаяся каждое утро, даже когда стебель этот сгибался под напором северного холодного ветра. Но зимой 1946 года цветение это, казавшееся вечным, прекратилось.

Ухудшение отношений началось на самом деле еще осенью, с отлучения Узеппе от школы. Хотя Узеппе сам бежал оттуда (повинуясь инстинкту, который гонит раненое животное в нору), Ида почувствовала себя (возможно, неосознанно) оскорбленной целым миром, как если бы ее малыша отшвырнули в зону неприкасаемых. И она сделала выбор: находиться в этой зоне вместе с ним, всегда: ее настоящее место было тут. Возможно, это произошло независимо от ее желания, но теперь единственной территорией детства для нее стал Узеппе. С этого момента те единственные существа, с которыми она могла общаться, — дети — стали внушать ей страх, как и мир взрослых людей. Ида Манкузо, вернувшаяся к своим маленьким питомцам после похорон сына, не была уже их прежней учительницей. Она была новичком-каторжником, прибывшим к месту работы старых каторжников после долгого изнуряющего этапа по Сибири.

После первых бессонных ночей она по вечерам теперь буквально спала стоя. Ида так сильно хотела разыскать сына, что надеялась встретить его хотя бы во сне. Однако в снах ее Нино не появлялся, в большинстве случаев там не было ни одного живого существа. Например, перед ней простирается огромная, без горизонтов, песчаная равнина, возможно, древнее подземное царство, где-то в Египте или в Индии. Насколько хватает глаз, равнина эта засажена перпендикулярными каменными плитами с непонятными экзотическими надписями. Кажется, надписи эти сообщают о чем-то очень важном тому, кто сумеет их прочесть. Но никого, кроме Иды, нет, а она не умеет читать.

Или же ей снится бескрайний грязный едва колышущийся океан, на его поверхности плавает множество форменных предметов, которые прежде были одеждой, мешками, домашней утварью или другими обиходными вещами, ставшие теперь мятыми, бесцветными, неузнаваемыми. Никаких следов биологической материи, даже мертвой, но почему-то эти неодушевленные предметы выражают идею смерти сильнее, чем если бы на их месте плавали мертвые тела. Здесь тоже не существует линии горизонта. Над водой вместо неба висит что-то вроде мутного вогнутого зеркала, хаотически неотчетливо, как угасающая память, отражающего океан.

В другой раз во сне Ида одиноко бродит по огороженной территории, среди груд ржавого железа, огромных, как динозавры, рядом с ней, такой маленькой. Она тревожно вслушивается в надежде услышать хоть какой-нибудь человеческий голос, хоть стон умирающего. Но единственный звук, который она слышит — рев сирены, да и тот в виде эха, доносящегося из бог знает какого далекого тысячелетия.

После таких снов, вскакивая на звон будильника, Ида чувствовала себя такой потерянной и разбитой, что даже одевалась с трудом. Однажды утром, в классе, сняв пальто и принявшись писать что-то на доске, она услышала, как у нее за спиной по рядам парт прошел смешок. Дело в том, что пола платья у нее сзади зацепилась за пояс, обнажив узкую полоску бедра над резинкой чулка, изношенной и свившейся в жгут. Поняв, в чем дело, Ида от стыда покраснела пуще, чем грешник при виде своих грехов, выставленных на обозрение Страшного Суда.

В этот период она часто производила на своих учеников комическое впечатление. Однажды утром, едва сев за учительский стол, Ида заснула (возможно, из-за снотворного, которое принимала по вечерам). Проснувшись от гвалта учеников, она почему-то подумала, что находится в трамвае, и сказала, обращаясь к одному из сидящих на первой парте: «Быстрей, быстрей, мы выходим на следующей остановке!» Она то и дело спотыкалась о ступеньки кафедры, или же, вместо того, чтобы подойти к доске, направлялась к двери, или путала слова (например, вместо того, чтобы сказать ученику: «Возьми тетрадь!», она сказала: «Выпей кофе!»). Когда она объясняла урок своим маленьким слушателям, ее голос звучал, как расстроенная шарманка, иногда прерываясь, а лицо принимало растерянное и тупое выражение, она не могла вспомнить, о чем только что говорила. Ида пыталась, как обычно, водить по бумаге рукой неспособного ученика, но у нее самой руки так дрожали, что буквы получались до смешного кривые. Некоторые ее уроки казались ученикам комическим представлением.

Дисциплина в классе, которую она раньше поддерживала без особого труда, ухудшалась день ото дня. Даже новичок в школе безошибочно определил бы двери ее класса по беспрерывному шуму и гаму, которые оттуда доносились. Иногда шум этот становился таким сильным, что обеспокоенный служитель заглядывал в класс. Несколько раз пришла даже директриса, которая, правда, удалилась, ничего не сказав. Однако на лицах коллег, казалось Иде, читались безжалостные угрозы: доклад в Министерство о ее профессиональной непригодности и, как следствие, потеря места… На самом деле по отношению к ней коллеги проявляли снисходительность из-за ее прошлых заслуг и недавних испытаний: жертва войны, мать, потерявшая старшего сына, героя-партизана, а теперь воспитывающая младшего, неизвестно откуда взявшегося (в школе почему-то считали, что, овдовев, Ида сошлась с одним близким родственником: этим они объясняли себе неврастеничность малыша).

Родители учеников, узнав о плохом поведении своих отпрысков, жалели Иду и даже советовали ей применять телесные наказания. Но за всю свою жизнь Ида ни разу никого не ударила, даже своего непослушного первенца, даже дворняжку Блица, выросшего на улице, на свободе, и вначале справлявшего свою собачью нужду прямо в квартире! Сама мысль не только о наказании, но даже об устрашении вызывала у Иды отторжение. В классе, среди всеобщего гвалта, она беспомощно билась, как ведомая на казнь. Все, что она могла сделать, — это упрашивать, сложив руки как во время молитвы, пробираясь среди разбушевавшихся учеников: «Тсс…Тсс… Тише, тише…». Ее первоклашки начинали казаться ей не детьми, а злыми карликами; их лица сливались в одно огромное враждебное злобное взрослое лицо. «Тсс…тсс…». Единственной надеждой в этом аду было то, что рано или поздно прозвенит звонок с уроков и освободит ее. Тогда она, как последний из нерадивых учеников, торопилась покинуть школу. Она бежала на улицу Бодони, к Узеппе.

Однако прежде ей нужно было зайти в лавки за продуктами. Нередко в те дни она сбивалась с пути, и ей приходилось возвращаться назад, плутая в знакомом квартале, как в чужой и враждебной стране. В один из таких дней по другую сторону улицы, заваленной искореженными рельсами, она увидела бросившуюся ей навстречу старуху, смеющуюся и безобразную. Старуха эта приближалась, широко и неровно шагая, возбужденно размахивая руками и приветствуя Иду радостными гортанными возгласами. Ида попятилась от нее, как от привидения, сразу же узнав в старухе Вильму (хотя и сильно изменившуюся), пророчицу из гетто, которую она никогда больше не встречала и которая, по ее предположениям, должна была быть отправлена в концлагерь и умереть там вместе с другими евреями из гетто. Но Вильме удалось спастись, она нашла убежище в монастыре своей знаменитой Монахини. О Вильме, в разных вариантах, рассказывают историю, произошедшую с ней во время большой немецкой облавы в субботу, 16 октября 1943 года. Говорят, что накануне, в пятницу, 15 октября вечером, плачущая, запыхавшаяся Вильма прибежала в еврейский квартал, с улицы громко взывая к жителям, которые в это время по домам готовились к субботним молитвам. Глашатай-оборванка со слезами заклинала всех бежать, вместе с детьми и стариками, взяв с собой только самое ценное, потому что час облавы (которую она столько раз предсказывала) наступил: на рассвете приедут немцы на грузовиках, ее Синьора уже видела списки… На крики многие жители выглянули из окон, некоторые вышли к воротам, но никто ей не поверил. Несколько дней тому назад немцы (которых считали жестокими, но держащими слово) подписали обязательство не трогать еврейское население Рима, получив взамен требуемый выкуп: пятьдесят килограммов золота, чудесным образом собранного благодаря помощи всего города. Как и прежде, Вильму сочли сумасшедшей фантазеркой, и жители гетто вернулись к своим молитвам, оставив ее одну на улице. В тот вечер шел проливной дождь, и вспотевшая Вильма, возвращаясь в монастырь, вся промокла; у нее начался сильный жар, какой бывает обычно у животных, а не у людей. После болезни она поднялась другим человеком; ничего не помнила и казалась счастливой. Говорила она теперь совсем непонятно, но никому не досаждала, а работала по-прежнему, как вьючное животное, продолжая пользоваться двойным покровительством — Синьоры и Монахини, которая однажды в воскресенье даже окрестила ее в церкви Святой Цецилии. В дальнейшем выяснилось, что в детстве Вильму уже крестили: так она в своей жизни дважды прошла обряд крещения.

Теперь это было некое бесполое существо, без возраста, хотя по многим признакам было видно, что она стара. Волосы у нее были седыми и росли пучками, между которыми там и сям виднелась голая кожа розоватого цвета. Волосы были подхвачены голубоватой ленточкой, завязанной надо лбом. Хотя дело происходило зимой, на ней было легкое летнее платьишко (чистое и вполне приличное); чулок на ногах не было, но, однако, казалось, что ей жарко. Она громко и радостно смеялась, как будто давно уже ждала этой встречи с Идой, и лихорадочно размахивала руками наподобие жрицы или вакханки, рассекая ими воздух. Казалось, ей не терпелось сообщить Иде какое-то радостное известие, но с губ ее срывались лишь грубые нечленораздельные звуки. Вильма, словно оправдываясь за них, смеялась и трогала себя за горло, как бы указывая на некую болезнь. Она была беззубой, а блеск ее глаз, и всегда чрезвычайный, стал теперь почти невыносимым.

Испытывая неприятное чувство, как от встречи с призраком, Ида попыталась улизнуть. Однако вскоре и сама Вильма исчезла так же быстро, как и появилась, бегом вернувшись на ту сторону улицы, как будто торопясь на какую-то срочную встречу.

Ида никогда больше не видела ее, но я думаю, что она жила еще долго: мне кажется, я недавно встретила ее среди старух, которые каждый день приносят еду бездомным кошкам, бродящим по развалинам Театра Марцелла и других римских памятников. Волосы у нее по-прежнему были перевязаны ленточкой, хотя от них осталось всего несколько пушистых прядей. Да и одета она была опять в легкое платьишко, бедное, но приличное, а голые ноги без чулок были покрыты маленькими темными пятнами — возможно, из-за какой-то болезни крови. Она сидела на земле посреди кошек и говорила им что-то все так же нечленораздельно; по тембру ее голос напоминал теперь детский. Кошки терлись о ее ноги и отвечали ей: было ясно, что они прекрасно понимали ее речь, а она в их компании, забыв обо всем, чувствовала себя счастливой, как будто общалась с небесами.


Тем временем в этот первый послевоенный год великие державы посредством встреч на высшем уровне, процессов над главными военными преступниками, вмешательств и невмешательств пытались восстановить порядок в мире. Однако мечты о великих социальных изменениях, с таким нетерпением ожидавшихся некоторым и нашими героями (в частности, Джузеппе Вторым и Квадратом), повсюду — на востоке и на западе превращались в прах или же отступали все дальше и дальше как мираж. В Италии после установления республиканского строя даже рабочие партии участвовали в правительстве. После стольких лет фашизма это было, конечно, роскошью, но новые покровы скрывали старый уцелевший каркас. Дуче и его приспешников похоронили, королевскую семью отправили в эмиграцию, но кукловоды, держащие нити в своих руках, не были видны за кулисами, даже когда меняли декорации. Крупные землевладельцы продолжали владеть землей, промышленники — заводами и станками, офицеры — званиями, архиепископы — епархиями. Богатые жили за счет бедных, которые, в свою очередь, старались разбогатеть, как обычно происходит в этом мире. Что касается Иды Рамундо, то она не находилась ни среди богатых, ни среди бедняков; она принадлежала к третьей, (исчезающей?) группе населения, которая живет и умирает незаметно, лишь изредка напоминая о себе заголовками криминальной хроники. К тому же осенью и зимой 1946 года наша Ида жила, окруженная неким магнитным полем, которое не позволяло ей даже и думать о том, что происходит на планете Земля. О событиях того года — политической борьбе, смене правительств — она почти ничего не знала. Ее единственной социальной проблемой (вдобавок к низкой зарплате в условиях дороговизны) был теперь страх, что ее выгонят с работы из-за профессиональной непригодности. Мы уже говорили, что Ида не читала газет. С тех пор, как закончилась война и немцы ушли, мир взрослых снова оставил ее одну, выбросив на берег, как океан после бури выбрасывает на песок мелкие обломки.

В июне впервые в жизни Ида голосовала. Поскольку ходили слухи, что неучастие в выборах будет рассматриваться как провинность в отношении властей, она проголосовала утром, вместе с самыми дисциплинированными избирателями. Ида голосовала за «республику» и «коммунизм»: так ей посоветовал хозяин остерии Ремо. Сама Ида, правда, выбрала бы «анархистов» в память об отце, но недовольный Ремо категорически не одобрил ее выбора, сказав к тому же, что такой партии в списках нет.

До конца года Ремо еще пару раз заходил на улицу Бодони, считая своим долгом не оставлять без внимания мать товарища Червонного Туза. Во время этих визитов Ида чувствовала себя неловко, не зная, чем занять гостя и о чем с ним говорить, она лишь то и дело умоляла Узеппе и Красавицу посидеть спокойно и не шуметь. Ремо, со своей стороны, понимал, что лучше было не говорить о Нино с бедной матерью. Он рассуждал о политике, предмете своей главной страсти. В отличие от Нино, Ремо верил в будущее и надеялся на лучшее, приводя в доказательство, что мир меняется, разные события: борьбу колониальных народов, гражданские войны в Китае и Греции, движение Хо Ши Мина в Индокитае, а в Италии — забастовки и столкновения крестьян и рабочих с полицией. На этот раз, говорил он, никто не сможет остановить народное движение. Теперь не 1918 год! Разве не Красная Армия разгромила гитлеровцев? А тут, в Италии, разве не члены гарибальдийских отрядов («Серп и Молот») организовали движение Сопротивления? Кто сможет теперь остановить народ?! Отступления, предательства и затяжки, на которые жаловался Нино, по словам Ремо, — всего лишь тактические ходы, которые в политике всегда нужно учитывать. Заслугу этой тактики, как и всякой прочей, приводящей к победе и окончательному освобождению, он приписывал одному-единственному — гению товарища Тольятти. Не было таких бед и социальных проблем — явствовало из слов Ремо, — из которых товарищ Тольятти, направляемый своим внутренним чутьем, не нашел бы выхода, теперь или в будущем. Он уже сейчас все просчитал вперед, и сам товарищ Сталин, говорил Ремо, не принимал никакого важного решения, не посоветовавшись с товарищем Тольятти. Оба они знали лучше других, каким путем идти — путем, указанным товарищем Лениным, основанным на трудах Карла Маркса. Это были научные истины, зрелые и проверенные на практике. Народы уже двинулись вперед, следуя директивам великих вождей прошлого и настоящего. По всем признакам наступало время Нового Мира. «Вот мы с вами, синьора, сидим тут сегодня и разговариваем, а завтра увидим рождение Нового Мира!».

Это гарантировал Иде товарищ Ремо, и страстная вера горела в его серьезных, глубоко посаженных глазах на худом смуглом лице дровосека и каменотеса.

Ида, сидя напротив него в холодной кухоньке квартиры на улице Бодони, спрашивала себя, будет ли в этом величественном Новом Мире место для маленьких Узеппе.

В ночь на 1 января 1947 года Рим провожал уходящий год грохотом петард и хлопушек.

Загрузка...