4

«Карло-о!.. Вавиде! Давиде!»

Молодой человек, шедший впереди них по улице Мармората на расстоянии нескольких шагов, слегка обернулся. После того короткого визита на улицу Бодони прошлым летом Давиде Сегре (он же Карло Вивальди, он же Петр) не встречался с Узеппе, тогда как Красавица видела его несколько раз в конце лета и осенью, когда Нино наведывался в Рим, но домой не заходил.

Собака тотчас же узнала Давиде и бросилась к нему с такой бурной радостью, что вырвала поводок из рук Узеппе. (Прошел слух, что с некоторых пор муниципальные службы вылавливали собак без поводков. Испугавшись, Ида купила поводок с ошейником и даже намордник и попросила Узеппе и Красавицу не забывать надевать их. С тех пор хозяин и собака, пока шли по жилым кварталам, были привязаны друг к другу, при этом, естественно, Красавица тащила за собой маленького Узеппе.)

Голосок, произнесший его имена и заставивший Давиде обернуться, не произвел на него, однако, должного впечатления, как будто окликали не его, а кого-то другого. Он не сразу узнал Красавицу в вонючей собаке, которая радостно прыгала вокруг него посреди улицы. «Пошла прочь!» — такова была его первая реакция на незнакомую собаку. Но к нему подбегал еще кто-то. «Я — Узеппе!» — дерзко заявил маленький человечек. Нагнувшись, Давиде увидел пару улыбающихся голубых глаз, которые радостно приветствовали его.

Узнав малыша, Давиде испугался, потому что единственным его желанием в тот момент было, чтобы его оставили в покое. «Чао, чао, я тороплюсь домой», — отрезал он и, повернувшись, неуклюже зашагал в сторону моста Субличо. На мосту, однако, его начали терзать угрызения совести, и он обернулся. Малыш и собака, пройдя вслед за ним несколько шагов, остановились, озадаченные, в начале моста. Собака виляла хвостом, а малыш в замешательстве переступал с ноги на ногу, держась обеими руками за поводок. Тогда, чтобы как-то сгладить впечатление, Давиде помахал рукой и неловко улыбнулся. Этого было достаточно, чтобы Узеппе и Красавица подлетели к нему, как воробышки. «Куда ты идешь?» — спросил Узеппе, покраснев. «Домой, домой. Чао», — ответил Давиде и, чтобы избавиться от них, добавил уже на ходу, устремляясь к Порта Портезе: «Увидимся потом, хорошо?»

Узеппе, смирившись, попрощался с ним своим обычным жестом, подняв сжатую в кулак руку. Собака же запомнила слова «увидимся потом» — и приняла их за чистую монету… Был уже почти час дня, и Красавица потащила Узеппе домой, на улицу Бодони, обедать, а Давиде, повернув, скрылся за Порта Портезе.

Он торопился на другую встречу, ожидавшую его дома и наполнявшую нетерпением, как свидание с женщиной. Но это была не женщина, а лекарство, к которому он прибегал с некоторых пор в трудные минуты, как раньше — к алкоголю. Алкоголь согревал его, возбуждал, доводя иногда до гнева, тогда как теперешнее лекарство давало совершенно противоположное ощущение — глубокого покоя.

После смерти Нино его охватило лихорадочное беспокойство, которое то и дело гнало его из маленькой комнаты, где он жил в Риме, в места, связанные с прошлым и заменявшие ему семью. Сначала он отправился в деревню, где раньше жила его няня, но оттуда сразу же уехал обратно в Рим. Через день он поехал в Мантую, но и там вскоре сел в поезд южного направления. Кто-то из его прежних друзей-анархистов встретил Давиде в одном из кафе в Пизе или в Ливорно, где они бывали вместе во времена юности. На их вопросы он отвечал неохотно и односложно, с трудом выдавливая улыбку. Потом он, надувшись, молча сидел за столиком, непрестанно меняя положение, как будто его мучила чесотка или у него затекли ноги. Примерно через полчаса, посреди общего разговора он вдруг вскочил, как будто припертый острой нуждой, попрощался со всеми, пробормотав, что опаздывает на поезд, и исчез, как и появился, внезапно.

Однажды в Риме он сел в поезд на Кастелли, но вышел на первой же станции и бросился обратно в Рим. Несколько раз он ездил также в Неаполь… Но повсюду, куда бы он ни приезжал, Давиде отчетливо ощущал, что как в Риме, так и в любом другом месте у него не было ни одного друга. Ему не оставалось ничего другого, как залезать, словно в нору, в комнатенку, которую он снимал в районе Портуенсе, где его ждала, по крайней мере, знакомая кровать, и он бросал на нее свое тело.

Однако, если подумать, не все его беспорядочные поездки были пустой тратой времени. Определенную пользу он из них извлек, и она скрашивала теперь его одиночество. Давиде вполне серьезно рассматривал этот факт как обретение дружбы, хотя и не людской, а искусственной и даже, как ему казалось, омерзительной.

Все началось несколько месяцев тому назад, во время одной из его поездок в Неаполь. Поздно вечером Давиде внезапно заявился домой к одному докторишке, только что получившему диплом. Давиде знал его еще студентом, с той поры, когда они с Нино появлялись в Неаполе, переходя линию фронта. «Петр!» — воскликнул молодой врач (он знал его под этим именем). Прежде чем Давиде заговорил, он почувствовал, что тот пришел просить о помощи. Потом он вспоминал, что, взглянув в лицо, он сразу же понял, что перед ним — потенциальный самоубийца. Во ввалившихся миндалевидных глазах Давиде, циничных и в то же время робких, застыла тьма, мускулы тела и лица дрожали под напором необузданной энергии, которая находила выход не иначе, чем через боль. Едва войдя, не поздоровавшись с хозяином (которого он не видел около двух лет), грубо, как вооруженный грабитель, ворвавшийся в дом, Давиде заявил, что ему нужно какое-нибудь лекарство, сильное, с мгновенным эффектом, иначе он сойдет с ума. Давиде сказал еще, что не в силах больше терпеть, что не спит уже несколько ночей, что ему повсюду мерещатся языки пламени. Ему нужно было холодное-холодное лекарство, чтобы не думать, потому что он устал думать… Чтобы мысли отступились от него… чтобы жизнь отступилась от него! Выкрикивая все это, он бросился на диван лицом к стене и стал бить по ней кулаком, так что хрустнули суставы. Он рыдал, вернее, рыдания рождались у него в груди, сотрясая тело изнутри, но не могли вырваться наружу. С его губ слетал лишь глухой тяжелый хрип. Помещение, в котором они находились, было не врачебным кабинетом, а всего лишь квартирой, небольшой холостяцкой квартирой (ее хозяин жил тут еще в студенческие годы). На стенах, прикрепленные кнопками, висели вырезанные из газет юмористические картинки. Давиде, выкрикивая ругательства, принялся срывать их. Хозяин квартиры, который всегда уважал Давиде и восхищался его партизанскими подвигами, пытался успокоить гостя. В его домашней аптечке было мало лекарств, но в сумке лежала ампула пантопона, принесенная из больницы, где он работал. Он сделал Давиде укол, и тот начал сразу же успокаиваться, как голодный ребенок, сосущий материнскую грудь. Расслабившись, он тихо произнес: «Хорошо… Освежает» и в знак благодарности улыбнулся врачу, а глаза его, подернутые лучезарной дымкой, уже закрывались. «Извини за беспокойство, прости», — повторял он. Хозяин, видя, что гость засыпает, помог ему лечь на кровать в соседней комнате. Давиде проспал беспробудно всю ночь, почти десять часов кряду. Утром он проснулся спокойным и серьезным. Умывшись, причесавшись и даже побрившись, он спросил о лекарстве, и врач честно сказал ему, что он сделал укол пантопона, лекарства на основе морфия. «Морфий… наркотик», — задумчиво произнес Давиде и добавил, нахмурившись: «Значит, гадость». «Да, обычно к нему не следует прибегать, однако в некоторых исключительных случаях он рекомендован», — серьезно, с профессиональной педантичностью сказал врач. У Давиде было виноватое выражение лица, как у подростка, совершившего неблаговидный поступок. Он продолжал, потихоньку ударяя кулаком о кулак; на суставах были видны следы ушибов: «Слышишь, не говори никому, что ты влил в меня эту гадость», — пробормотал он и вышел.

С детства Давиде испытывал отвращение и презрение к наркотикам. В семье Сегре из поколения в поколение рассказывали о некой тетушке Тильдине, умершей, как говорили, от злоупотребления хлоралом. Она была не замужем, в момент смерти ей было лет пятьдесят. В семейном альбоме имелась ее фотография примерно тех времен, на которой была изображена хилая, скрюченная женщина, почти лысая. Немногие оставшиеся волосы были прибраны черной лентой с мелкими бусинками. На ней был узкий жакет в полоску, а на плечах — меховой палантин. Для Давиде-подростка эта старуха с тонкими губами, острым носом, грустными выпуклыми глазами, немного экзальтированными, как у всех старых дев, являлась воплощением уродства и убожества буржуазии. Наркотики, связанные для него с именем тетушки Тильдины, казались ему пороком, свойственным деградировавшей буржуазии, ищущей спасения от чувства вины и скуки. Если бутылка была отдушиной простолюдинов, естественной и мужественной, то наркотики — извращенным способом ухода от действительности, годным лишь для старых дев. Стыд, который Давиде испытал в Неаполе при том первом и почти невольном контакте с наркотиками, продолжал мучить его с еще большей силой при каждом новом сознательном рецидиве. Стыд этот давал ему силы до некоторого времени сопротивляться желанию и не попасть в полную зависимость от волшебного лекарства. Были, однако, периоды, когда избыток странной энергии, которая разрывала его изнутри, причиняя нестерпимую боль, приводил Давиде в состояние непереносимой тоски и ужаса. Тогда его сопротивлению приходил конец. В такие тяжелые минуты наркотик рисовался ему единственным выходом из страшного туннеля на простор.

В течение этих месяцев Давиде жил на ренту (осуждая себя за излишнее, как он считал, богатство). Во время последнего пребывания в Мантуе он дал оставшемуся в живых дяде генеральную доверенность на продажу наследства, состоявшего, впрочем, лишь из той пятикомнатной квартиры, где он с рождения жил с родителями. В счет этих денег дядя присылал ему почтовый перевод в конце каждого месяца.

Это была сумма мизерная, но достаточная для его бесхитростной цыганской жизни. У него больше не было женщины, если не считать тех жалких проституток, которых он подбирал иногда во время ночных вылазок и пользовался ими тут же, в каких-нибудь развалинах или под мостом, не взглянув им даже в лицо. Ему казалось, что в каждой из них он узнает свою Д. из Мантуи, которую тогдашние хозяева жизни использовали так же, как он теперь пользовался другими. Для Давиде это было равносильно сутенерству, он казался сам себе отвратительным не меньше проституток и прятал глаза. Он справлял эту физиологическую нужду со злой торопливостью, как будто совершал подлое дело, а затем щедро платил, оставаясь без гроша в кармане, даже на сигареты не хватало.

Иногда Давиде запивал, но реже, чем раньше. Ел он, если вспоминал о еде, в пиццерии, стоя, без тарелки и вилки. Таковыми были, не считая платы за комнату, его расходы, к которым теперь добавилось лекарство. Однако в ту пору наркотики в Италии не пользовались большим спросом, стоили недорого, и достать их можно было без труда.

В течение нескольких недель страх перед роковым привыканием, которое казалось ему полным бесчестьем, заставлял Давиде заменять пантопон другими препаратами, действие которых также было иным. Чаще всего он принимал свободно продающееся в аптеке снотворное средство, и не только на ночь, но и утром, и во второй половине дня, когда существование становилось для него невыносимым. С их помощью он быстро погружался в сон, и в таком состоянии мог пролежать на кровати целый день. Но когда он просыпался, ему казалось, что прошло всего лишь мгновение. Промежуток между этими двумя моментами равнялся нулю. Тяжесть времени, не поддающегося разрушению, ждала его на пороге комнаты, как огромный камень, который он должен был таскать за собой. Давиде взваливал его на плечи, пытался занять себя: уходил, приходил, бродил по мостам, заглядывал в кинозалы и в остерии, листал книги… Что ему было делать со своим телом?

В такие дни его единственным утешением было сознание, что оставалось последнее средство — лекарство, попробованное им в Неаполе. У Давиде оно всегда было в запасе. Никакое другое из испробованных им средств не давало ему, особенно вначале, такого облегчения: как будто чья-то рука гладила его — «ничего, ничего», — делая все вокруг невесомым и освобождая память от воспоминаний. Даже одиночество тогда казалось ему не страшным, случайным и временным: где-то жили удивительные люди, его будущие друзья, которые уже вышли ему навстречу… «Нечего торопиться, совершенно не стоит торопиться. Завтра выйду и встречу их».

От других лекарств, использованных в качестве альтернативы, Давиде постоянно возвращался к тому, первому, как очарованный любовник возвращается к предмету первой любви. Он называл такие дни «праздничными». Лекарства были его пищей, хоть и эфемерной. Эта искусственная химическая поддержка — как электрические лампочки в некоторых маленьких гостиницах: они горят ровно столько, чтобы подняться по лестнице на последний этаж. Но иногда случается, что свет гаснет на половине пути, и тогда человек оторопело останавливается в полной темноте.

Узеппе и Красавица в день встречи с Давиде наспех пообедали и тотчас же опять убежали на улицу, как обычно они делали в хорошую погоду. Стоял теплый майский день, когда Рим кажется сотканным из воздуха, и весь город с его террасами, окнами, балконами встает разукрашенным, как по праздникам. В такую погоду, пользуясь длинным световым днем, наша парочка обычно направлялась к Вьяле Остиенсе, а оттуда — в известное нам замечательное место, открытое ею недавно — лесной шатер на берегу реки. Но на этот раз Красавица потянула в противоположную сторону, к мосту Субличо, и Узеппе сразу понял, что она, поймав Давиде на слове, бежала по его следам, на встречу с ним. По правде сказать, самого Узеппе не ввели в заблуждение слова Давиде, сказанные, по-видимому, просто так, вместо «до свидания», с видимым желанием избавиться от них. Теперь неизвестность тревожила и беспокоила Узеппе. Но, поскольку Красавица с довольным и решительным видом тянула его за поводок, он шел за ней на предполагаемую встречу, не сопротивляясь, и даже с надеждой. Он не знал, где живет Давиде, но Красавица знала, так как бывала у него с Нино. Ожидание близкой встречи заставляло ее бежать быстрее. Тут нужно отметить, что если люди часто относились к Давиде без симпатии из-за его резких манер, то животные и дети его любили. Может, от него исходил какой-то особый запах, приятный малышам, кошкам, собакам и им подобным? Некоторые девушки, проведя с ним ночь, говорили, что от его волосатой груди пахнет травой.

Выйдя на площадь Порта Портезе, Красавица задрала голову к окнам тюрьмы Габелли и залаяла: она вспомнила о Поджореале, где содержался ее первый Антонио. Потом, опустив хвост и уши, она взяла вправо, потому что слева поднимались стены городского приемника для бродячих собак, откуда доносился отдаленный лай. Узеппе, однако, она ни о чем не сказала.

Вот и остерия, из которой все так же доносились звуки радио, и бараки, и пустырь с грудами мусора и отбросов. В это время дня людей тут не было, но многочисленные собаки рылись в отходах или дремали, растянувшись в пыли. Красавица, несмотря на желание поскорее увидеть Давиде, задержалась, обмениваясь с сородичами обычными приветствиями. Одна из собак была маленькой и хромой, похожей на крошечную обезьянку, другая — большой и толстой, как теленок. Красавица, сама напоминающая белого медведя, узнавала в них родню и радостно и мирно приветствовала их. Только с одной собакой, плотной, но стройной, с пятнистой шерстью и торчащими вверх ушами, встреча не получилась сердечной: обе зарычали и оскалили зубы, готовые вцепиться друг в друга. «Красавица! Красавица!» — тревожно позвал Узеппе. К счастью, в этот момент из соседнего барака крикнули: «Волк! Волк!», и схватки удалось избежать.

Незнакомая собака послушно побежала к бараку, а Красавица, забыв об этой и обо всех других собаках, весело направилась к дому, который она сразу узнала, и поскреблась в дверь первого этажа, как к себе домой.

«Входите!» — донесся изнутри голос Давиде. Конечно, это был его голос, но неузнаваемый — приветливый, веселый и довольный. «Дверь заперта!» — крикнул в ответ Узеппе, дрожа от нетерпения. Давиде, даже не спросив, кто там, встал с кровати, на которой лежал в тот момент, и подошел к двери. Прежде чем открыть, он запихнул ногой под кровать пустую ампулу и клочок ваты с пятнышками крови на ней.

«Кто там? А, это ты!» — сказал он все тем же необычным голосом, ясным и спокойным, как будто в появлении Узеппе не было ничего странного. «Я как раз думал о тебе, — добавил он нежно, с нотками удивления в голосе. — Я не знал, что думаю о тебе, но теперь понял: я думал именно о тебе».

Давиде снова улегся на кровать, которую не убирал неизвестно с каких пор.

На полосатом матраце лежали лишь серая от грязи подушка в головах и такая же серая скомканная простыня — в ногах. Одеяло валялось на полу около кресла, сверху на него были брошены брюки и газеты. Майка тоже лежала на полу, чуть подальше, в другом углу комнаты.

«Я с Красавицей!» — объявил Узеппе, хотя это было лишним, собака, хоть и на поводке, вбежала первой. Радуясь встрече, она махала хвостом, но на этот раз воздержалась от слишком бурных проявлений чувств, возможно, из уважения к хозяину. Заметив лежащее на полу одеяло, Красавица приняла его за специально для нее приготовленное место и разлеглась на нем, как баядера, продолжая помахивать хвостом.

Тело Давиде, растянувшегося на кровати и одетого только в трусы, было страшно худым, с торчащими ребрами, но на лице сияло детское оживление, удивленное и одновременно доверчивое, как будто он разговаривал со сверстником.

«Я узнал тебя по шагам, — заявил он простодушно, воспринимая неожиданное появление Узеппе как нечто вполне естественное, — маленькие такие шажки. Маленькие-маленькие… Я подумал: вот он подходит; кто же это? Сначала я не мог вспомнить имя, а потом говорю себе: Узеппе! Кто же его не знает? Я не в первый раз о тебе сегодня думал, далеко не в первый раз». Узеппе что-то радостно пробормотал, лицо его расцвело. Давиде то и дело, поглядывая на него, тихонько смеялся.

«Вы с братом такие разные, что даже и братьями не кажетесь, — сказал он, меняя положение тела. — Но в одном вы схожи — оба счастливы. Счастье ваше, однако, разное: Нино был счастлив жить, а ты счастлив… во всем. Ты — самый счастливый человек на свете. Я думал об этом каждый раз, как видел тебя, с самых первых дней, там, в бараке… Я старался не смотреть на тебя, так мне тебя было жалко. С тех пор, не поверишь, я всегда о тебе вспоминал».

«Я тоже!!»

«Ты тогда был совсем маленьким, да и сейчас ты малыш… Не обращай внимания на то, что я говорю: сегодня у меня праздник. Сегодня я даю бал. А ты должен держаться подальше от меня, особенно в такие дни. Ты слишком хорош для этого мира, ты не отсюда. Как говорится, счастье не от мира сего».

Движимый внезапным чувством стыдливости, но также из-за холода, он вытащил из-под ног грязную простыню и натянул ее себе на грудь. На голове волосы у него были жесткие и прямые, а на груди и под мышками — мягкие завитки, как каракуль. Их глубокий черный цвет контрастировал с нынешней чрезвычайной бледностью его смуглого тела, из-за крайней худобы казавшегося отроческим. Давиде лежал теперь, закинув голову назад, глаза его были устремлены вверх с детским выражением серьезной и зачарованной задумчивости. Лицом, тоже худым и небритым, он был похож на того студентика, фотографию которого женщины из семьи «Гарибальдийской тысячи», собравшись в кружок, рассматривали в тот вечер, когда он впервые появился у них.

«Мне всегда нравилось быть счастливым, — сознался Давиде. — Когда я был мальчишкой, счастье иногда распирало меня, я бежал, распахнув руки, мне хотелось крикнуть: слишком много мне одному! С кем поделиться счастьем?»

Между тем Узеппе не терпелось прояснить очень важный момент в их разговоре: «Я тоже, — повторил он торопливо, — не думай, что я забыл тебя, как ты жил вместе с нами и спал у нас! У тебя были солнечные очки и сумка». Давиде посмотрел на него смеющимися глазами и предложил: «С этой минуты мы друзья? Навсегда?»

«Да-а-а!»

«А на голове у тебя по-прежнему торчит вихор!» — отметил Давиде, посмеиваясь.

При закрытой двери полуденный свет проникал в комнату только через занавеску на окне, поэтому в ней царил прохладный полумрак. Никто тут не убирал и не подметал: на полу валялись окурки, несколько пустых смятых пачек из-под сигарет «Национали», вишневые косточки. На одном из стульев, используемом как столик, лежал пустой шприц, рядом с ним — булочка с сыром, едва надкушенная. Мебель была та же, что и при Сантине, только на столике, с которого убрали куклу, лежало несколько книг, а две картинки на стене с изображением святых были прикрыты газетой.

Комната чем-то напоминала Узеппе жилище в Пьетралате и поэтому нравилась ему. Он с довольным видом осматривался кругом и даже сделал несколько шагов, рассматривая убранство комнаты.

«И куда же это ты направляешься один?» — спросил Давиде, приподнимаясь на локте.

«Мы идем на море», — вмешалась Красавица. Однако Узеппе на случай, если Давиде не понимал собачий язык, перевел, внеся поправку:

«Мы идем на реку! Не на эту. Дальше, за Сан-Паоло! Еще дальше!!» Он собирался было уже рассказать Давиде об их встрече с крылатым певцом, знавшим песенку «Это шутка…», но передумал и, помолчав, спросил: «Тебе когда-нибудь встречался маленький зверек (он показал руками размер) без хвоста… коричневая пятнистая шкурка… короткие лапки?»

«Похожий на кого?»

«На мышь, но без хвоста, а ушки еще меньше, чем у мыши», — торопливо описывал Узеппе.

«Может быть, карликовая пищуха… или морская свинка… или хомячок?»

Узеппе хотелось бы спросить еще кое-что по поводу зверька, но Давиде, следуя своим мыслям, сказал, слегка улыбаясь:

«Я, когда был маленьким, как ты, хотел стать исследователем, хотел сделать массу вещей… А теперь, — добавил он почти с гримасой отвращения, — у меня нет желания ни двигаться, ни идти куда-то. Но все-таки мне нужно приниматься за дело. Хочу заняться какой-нибудь тяжелой физической работой, чтобы вечером, вернувшись домой, не было сил думать… А ты часто думаешь?»

«Я… да, думаю».

«О чем?»

Тут Красавица подала голос, подбадривая Узеппе. Он переступил с ноги на ногу, посмотрел на собаку, потом на Давиде.

«Я сочиняю стихи!» — сообщил он, покраснев от того, что открывал свой секрет, доверяясь Давиде.

«А, я уже слышал, что ты поэт!»

«От кого?» — Узеппе посмотрел на Красавицу: знала она одна (но на самом деле это Нино сказал другу, хвастаясь своим незаконнорожденным братиком: «По-моему, он станет поэтом или спортсменом! Видел бы ты, какие прыжки он выделывает, а как говорит!»).

«Так ты пишешь стихи?» — переспросил Давиде, не отвечая на вопрос Узеппе.

«Не-е-т… Я не пису… нет (волнуясь, он обычно начинал произносить неправильно, как малые дети), — я стихи думаю… и говорю их».

«И кому же ты их говоришь?»

«Ей!» — Узеппе показал на Красавицу, та вильнула хвостом.

«Скажи и мне, если помнишь».

«Нет, не помню… Я их думаю, и сразу же забываю. Их много… но они маленькие! Но их столько!! Я их думаю, когда один, и даже иногда когда не один!»

«Придумай сейчас!»

«Ладно».

Узеппе наморщил лоб и начал придумывать стихотворение. «Но они очень короткие: одного мало, сейчас я придумаю несколько и скажу их тебе», — заявил он, тряхнув головой. Чтобы сконцентрироваться, Узеппе закрыл глаза, да с такой силой, что веки сморщились. Потом, когда он через некоторое время открыл их, его взгляд, словно у певчих птиц, продолжал следовать за какой-то подвижной светлой точкой в пространстве, находящейся вне поля зрения. Раскачиваясь, он начал произносить нараспев ясным голоском, немного робея:

Звезды как деревья и шелестят как деревья.

Солнце на полу как горсть цепочек и колечек.

Все солнце как множество перьев,

сто перьев, тысяча перьев.

Солнце вверху как лестницы дворцов.

Луна как лестница, а наверху — Красавица, она прячется.

Спите, канарейки, закрытые, как розы.

Звезды как ласточки, они здороваются друг с другом.

И на деревьях.

Река как красивые волосы. И красивые волосы.

Рыбы как канарейки. И улетают.

И листья как крылья. И улетают.

И конь как флаг.

И улетает.

Поскольку каждую строчку Узеппе считал стихотворением, он отмечал их паузами, делая между ними вдох, а прочитав последнюю, глубоко вздохнул, перестал раскачиваться и побежал навстречу своим слушателям. Красавица приветствовала его радостным прыжком, а Давиде, который выслушал все очень серьезно и внимательно, произнес: «Все твои стихотворения говорят о Боге!»

Потом, запрокинув голову на подушку, он принялся старательно и задумчиво объяснять причину такого суждения: «Все твои стихотворения строятся вокруг слова „как“, а эти „как“, собранные вместе, означают: Бог. Единственного реального Бога можно распознать через сходство вещей между собой: на что ни посмотришь, на всем лежит общая печать. Так от одного предмета к другому вверх по лестнице можно добраться до одного-единственного. Для верующих мир представляется неким движением, где через согласованные между собой свидетельства достигается истина… А самыми истинными свидетелями являются, разумеется, не священники, а атеисты. Невозможно свидетельствовать ни через церковь, ни через метафизику. Бог, то есть природа… Для религиозного сознания любая мелочь, будь то червяк или соломинка, свидетельствует о Боге», — серьезно закончил Давиде.

Узеппе непринужденно сидел в кресле, из которого свешивались его худые ножки, обутые в сандалии, а Красавица, лежа между креслом и кроватью, довольно посматривала то на Узеппе, то на Давиде, который высказывал вслух свои размышления, как будто беседовал с какими-нибудь философами, а не с двумя неграмотными существами. Казалось, он забыл, кто из них троих — ученый студент, кто — несмышленый малыш и кто — собака…

Но вдруг его взгляд остановился на своей голой руке, где у слегка вспухшей вены виднелся небольшой сгусток крови, похожий на укус насекомого. Каждый раз, прибегая к наркотику, Давиде вкалывал его неизменно в одно и то же место на руке, как будто хотел сделать видимым знак своего падения. Однако наркотик, блуждающий в крови и убаюкивающий Давиде, заставил его тут же забыть об этом позорном клейме. Звук собственного голоса успокоил его, глаза Давиде прояснились, словно в их черной глубине отражалась чистая прохладная вода.

Улыбаясь, прикрывая лоб рукой, Давиде сказал: «Раньше, много лет назад, я тоже сочинял стихи — о политике и о любви. У меня еще не было никакой подружки, я еще не брился, но каждый день, встречая девушек, даже незнакомых, с пятью-шестью из них я готов был крутить любовь, все они казались мне красавицами, но стихи я посвящал только одной, несуществующей, по имени Амата: она жила лишь в моем воображении и была красивее всех. Я даже не представлял себе, как она выглядит. Я только хотел, чтобы она была невинной и предпочтительно — блондинкой… А в стихах о политике я обращался к разного рода историческим деятелям, настоящим, прошлым и будущим: к Бруту Первому и Второму, к царю, к Карлу Марксу. Некоторые из этих стихов, особенно из первых, постоянно приходят мне на ум чаще всего по моим праздничным дням… Это проба пера, стихи начинающего… Я вспомнил одно из них, озаглавленное „Товарищам“:

Революции, товарищи, учатся не по книгам

философов, которым на пирах прислуживают рабы,

и не профессоров, которые обсуждают за столом

борьбу, в которой потеют другие.

Великой революции учит воздух,

которым дышат все.

Ее воспевает море — наша общая кровь,

в каждой капле которой отражается солнце!

Так же человеческий глаз отражает весь свет мирозданья.

Товарищи, люди всей земли!

Читайте слово революции

в моих-твоих-наших глазах, рожденных для света

разума и звезд!

Сказано:

Человек — сознательный и свободный!»

«Еще!» — потребовал Узеппе, когда стихотворение закончилось.

Давиде улыбнулся с довольным видом и сказал: «Теперь я прочитаю стихотворение о любви. По-моему, я написал его лет десять тому назад. Оно называется „Весна“:

Ты — как еще не раскрывшаяся примула,

которая расцветает под первым мартовским солнцем.

Раскройся, любимая моя!

Пора! Я — Март!

Я — Апрель! Я — Май!

О луговая раковина, морская примула!

Весна на пороге,

и ты — моя…»

«Еще», — снова потребовал Узеппе.

«Все, — сказал Давиде, засмеявшись, — стихотворение кончилось. Я их написал, может, пятьдесят, может, тысячу, но теперь моя память пуста…» Потом он добавил, нахмурив брови: «Попробую вспомнить еще одно, последнее из сочиненных. Я его даже не записал, я уже давно не записываю стихов. Я сочинил его в уме совсем недавно, и вспомнил о нем несколько дней тому назад, в свой праздничный день. Кажется, это было воскресенье, как сегодня. Я сказал „сочинил“, но это неточное выражение. Мне казалось, оно уже написано где-то особыми цветными знаками, а я лишь читаю его. Я даже не понимаю, о чем оно, скорей — ни о чем. Называется — „Светлые тени“».

Узеппе заерзал в кресле: так ему не терпелось услышать стихотворение; Красавица приподняла ухо. Давиде начал декламировать, бесстрастно и как бы рассеянно, словно строки стиха, то короткие, то длинные, доходили до его памяти с какого-то подвижного экрана, как и в первый раз, когда он их сочинял:

«А как я узнаю его?» — спросил я.

Мне ответили: «Его знак —

Светлая тень».

Еще можно встретить людей, несущих на себе этот знак,

который излучает его тело, но одновременно

и заключает его в себе,

поэтому говорится «светлая», хоть и «тень».

Чтобы понять это, недостаточно обычного чувства.

Как объяснить смысл вещей? Правил не существует.

Это можно сравнить с желанием,

которое вызывает у влюбленных девушка

строптивая, некрасивая, неряшливая, но

окруженная ореолом неясных эротических грез.

Может, это можно сравнить

с благосклонностью племени, которое освящает

своих особенных членов, тех, которых посещают сны.

Но сравнения бесполезны.

Возможно, знак этот можно увидеть,

почувствовать, угадать.

Кто-то ждет его, кто-то предвосхищает, кто-то отвергает,

некоторым кажется, что они видят его в смертный час.

Именно из-за этого знака на реке Иордан

среди беспорядочной безумной толпы

Креститель сказал одному человеку: «Это ты

должен крестить меня, а просишь об обратном!»

Тени, тени, тени светлые

светлые св-ет-лые…

«Еще!» — попросил Узеппе. «Еще, еще!» — передразнил Давиде, чувства которого начали притупляться. Он спросил с некоторым любопытством: «А ты их понимаешь, стихотворения эти?»

«Нет», — откровенно признался Узеппе.

«И тебе все равно нравится слушать?»

«Да!» — простодушно ответил малыш.

Давиде рассмеялся и заявил: «Хорошо, еще одно, последнее, но уже другого автора. Посмотрим… что-нибудь, похожее на твои, со словом „как“. Как… как… как», — произносил он, вспоминая. Голос его казался шутливым, но в нем проступали уже нотки усталости.

«Как… Вот, вспомнил! Стихотворение называется „Комедия“, и в нем говорится о Рае!»

Узеппе приготовился слушать, раскрыв рот. Он не думал, что можно писать стихи на эту тему!

Как под лучом, который явлен зренью

В разрыве туч, порой цветочный луг

Сиял моим глазам, укрытым тенью,

Так толпы светов я увидел вдруг,

Залитые лучами огневыми,

Не видя, чем так озарен их круг.[31]

«Еще!» — осмелился попросить Узеппе.

И свет предстал мне в образе потока,

Струистый блеск, волшебною весной

Вдоль берегов расцвеченный широко.[32]

«Еще!»

Давиде от усталости широко зевнул… «Нет, хватит! — твердо заявил он, потом спросил, повернув голову к Узеппе. — А ты веришь в Рай?»

«В кого?»

«В Рай!»

«Я… не знаю».

«По мне что рай, что ад, — сказал вдруг Давиде. — Я хочу, чтобы Бога не было. Хочу чтобы там ничего не было, иначе мне будет больно. Все вызывает у меня боль, и здесь, и там: я сам и другие… Я хочу, чтобы меня больше не было».

«Ты что, болен?» — встревоженно спросил Узеппе. Действительно, бледность Давиде приобрела землистый оттенок, взгляд помутнел, как если бы у него начинался приступ какой-то болезни или, наоборот, он выходил из такого приступа.

«Нет, мне просто хочется спать… это нормально». Узеппе слез со стула и участливо смотрел на Давиде своими голубыми глазами, окаймленными с обеих сторон беспорядочными вихрами, такими черными, что они казались влажными.

«Хочешь, мы останемся у тебя?»

«Нет, нет, мне надо побыть одному. Мы еще увидимся… в другой раз», — нетерпеливо сказал Давиде. Красавица, как и Узеппе, встала и была уже готова следовать за ним, вернее, вести его за собой. Давиде услышал скрип щеколды, которую пытался открыть Узеппе, а потом слабый стук закрываемой двери (малыш старался не шуметь), едва слышный шепот и легкий шум удаляющихся шагов. Давиде тут же уснул.

Этажом выше включили радио, ему отозвались эхом другие радиоприемники в других местах. Слышались выкрикиваемые кем-то имена, лай собак, приглушенный шум дальнего трамвая… Сон Давиде был скорее не сон, а некое изнеможение, полубодрствование. Ему снилось, что он лежит на кровати в своей комнате (так оно и было на самом деле), но в то же время находится на улице. Улица в этом полусне казалась ему широкой, незнакомой. Ее освещало ослепительное полуденное солнце, такое беспощадное, что день казался печальней ночи. Возможно, дело было на вокзале: слышался шум прибывающих и отходящих поездов, но людей вокруг не было. Кажется, Давиде пришел сюда, чтобы проводить или встретить друга. Но он уже знал, что это были пустые мечты… Вдруг Давиде кажется, что из вагонного окна кто-то машет ему платком… Этого достаточно, чтобы вызвать у него сильное волнение. Он пытается ответить на приветствие, но замечает, что это вовсе не платок, а страшная окровавленная тряпка, и понимает, что за ней скрывается мерзкая улыбка, обвиняющая и ироническая. «Это сон», — вспоминает он с облегчением, но не торопится проснуться, так как знает, что пробуждение будет всего лишь бесконечным продолжением этого сна.


На следующий день в тот же час, после обеда, известная нам нетерпеливая парочка Узеппе — Красавица снова прибежали к комнате Давиде, как если бы само собой разумелось, что встречи с ним должны были быть ежедневными. Но Давиде не было дома. Поскольку на царапанье Красавицы и стук в дверь Узеппе не получил ответа, он, боясь, что Давиде заболел, взобрался по выступам стены к низкому окну, защищенному решеткой, и позвал: «Вавиде! Вавиде!» Никто не ответил. Окно было открыто, Узеппе отодвинул занавеску и заглянул в комнату. Там ничего не изменилось со вчерашнего дня: голый матрац, скомканная простынь, окурки на полу… Но хозяина не было. В этот момент из двери, выходящей во двор, появилась хромая хозяйка комнаты, которая вначале приняла Узеппе за вора, но увидев, что он совсем ребенок, спросила:

«Что ты тут делаешь, мальчик?»

«Ва… Давиде», — ответил Узеппе, сильно покраснев, и спустился на землю.

«Давиде? Он ушел часа два тому назад. Наверное, еще не вернулся».

«А когда он вернется?»

«А я откуда знаю? Он приходит, уходит, мне ведь не сообщает, когда вернется».

Красавица и Узеппе побродили вокруг дома в надежде, что Давиде вот-вот придет. С разных сторон подбежали вчерашние собаки, желающие поздороваться с Красавицей, но Волка, к счастью, среди них не было. В конце концов малыш и собака вернулись домой. На следующий день в тот же час Красавица, предчувствуя что-то, повернула было в направлении Вьяле Остиенсе, но Узеппе потянул ее в противоположную сторону, напомнив: «Вавиде!», и собака послушно побежала с ним к дому Давиде. На этот раз он был у себя, но не один: через дверь слышались звуки разговора. Узеппе, однако, осмелился и постучал.

«Кто там?» — испуганно спросил из-за двери голос Давиде после небольшой паузы.

«Это я… Узеппе».

Снова молчание.

«Это мы… Узеппе и Красавица!»

«Привет, — произнес тогда голос Давиде. — Сегодня я не могу вам открыть, я занят. Приходите в другой раз».

«Когда? Завтра?»

«Нет, не завтра… В другой раз».

«А когда?»

«Я тебе сообщу, когда… Я сам за тобой приду… Приду к тебе домой. Понял? Не приходите больше сюда, пока я сам за вами не зайду».

«Ты придешь за нами?»

«Да — да!»

Голос Давиде был хриплым, отрывистым и усталым, но говорил он дружелюбно, почти нежно.

«А адрес ты помнишь?» — беспокоился Узеппе.

«Помню. Конечно, помню».

Каждый раз при звуках голоса Давиде Красавица скулила, вставая передними лапами на дверь и пытаясь открыть ее. Да и Узеппе, стоя перед закрытой дверью, никак не решался уйти. Чего-то не хватало в этом диалоге. Через мгновение ему в голову пришла замечательная мысль, он тихонько постучал в дверь и сказал:

«Вавиде! Когда ты придешь за нами, почему бы тебе не пообедать у нас? У нас есть помидоры… и плита… и спагетти… и помидоры… и вино!»

«Спасибо, приду. Хорошо. Спасибо».

«Когда придешь? Завтра?»

«Завтра… или в другой день… Спасибо».

«Не забудешь?»

«Нет. А сейчас уходите».

«Хорошо. Пошли, Красавица». Узеппе уже бежал на улицу Бодони, чтобы скорее сообщить матери о завтрашнем госте и что нужно было немедленно купить вина (Ида вина не покупала, так как его пил только Нино). Но ни завтра, ни в последующие дни желанный гость не пришел, хотя целая фьяска вина ждала его посредине стола и Узеппе сам клал на предназначенное для гостя место тарелку, вилку и нож. После обеда Красавица и Узеппе не торопились идти на ежедневную прогулку на случай, если Давиде пришел бы позднее. Они подолгу стояли у подъезда, глядя вдоль улицы Бодони и на близлежащие улицы. Но Давиде Сегре не появлялся.

Не раз Узеппе порывался направиться в запрещенную сторону, но Красавица, глядя на него и потягивая за поводок, урезонивала малыша: «Нас не звали!» Узеппе отказывался от своей затеи, и они пускались в длинный, хорошо им знакомый путь, который вел к прекрасному лесному шатру. Путь этот стал их каждодневным маршрутом. В те дни в шатре произошла еще одна замечательная встреча.

Загрузка...