7

Сон, навалившийся на Давиде вечером, ночью сыграл с ним злую шутку. Когда Узеппе выходил из комнаты, Давиде уже спал, как и был — в одежде и ботинках — и проспал так до самого утра. Но сон его был нездоровым, прерывистым, тяжелым, как бессонница. Беспокойная точка, пульсирующая в его мозгу с вечера, неподвластная наркотику, время от времени посылала сигналы, подстегивавшие Давиде, как хлыст надсмотрщика, не давая забыться. Едва он начинал погружаться в забытье, как воображаемые вспышки и звуки заставляли его вздрагивать и просыпаться. В этом полусне он чувствовал себя втянутым в какой-то смешной спектакль, состоящий из видений, вызванных наркотиком. Давиде желал этих видений, но в последнее время они не появлялись: он не надеялся больше увидеть, хотя бы в галлюцинациях, своих родных, вернувшихся из лагеря, или живого Нино, равно как и появление небесных знаков, открывающих ему некую тайну бытия. Теперь наркотики вызывали у Давиде видения и ощущения, так сказать, низшего порядка, фальшивые и глупые. На этот раз дело не ограничилось искажением предметов, прогнать которое можно было, просто погасив лампу, или появлением в темной комнате радужных мерцающих теней, которые исчезали, как только он засыпал. Механизм, поселившийся с вечера в мозгу Давиде, не переставал работать ни при свете, ни в темноте: казалось, им руководила чья-то злая воля. Большую часть ночи он придумывал такие глупые шутки, что Давиде не понимал, почему он от них так страдает: например, стоило ему погасить свет, как его обступали мириады разноцветных геометрических фигур — ромбов, квадратов, треугольников. Если же он зажигал свет, с комнатой начинало происходить что-то ненормальное: пол превращался в какую-то дряблую колышащуюся материю, стены набухали и покрывались коркой и гнойниками или же трещинами. Видения эти мучили Давиде, хотя он понимал их бессмысленность. Они казались ему отвратительнее чудовищ апокалипсиса. Ища от них защиты, Давиде, как ребенок, закрывал глаза ладонями и шептал, охваченный страхом: «Господи— Господи…», и Господь сходил к нему с двух изображений — Сердца Господня и Святого епископа, — которые остались висеть над кроватью со времен Сантины (Давиде прикрыл их газетой). Бог представал перед ним в образе простоватого розовощекого юноши со светлой бородкой и какими-то внутренностями в руках, а также нескладного старика в наряде, украшенном символами власти. «Если бы ты был настоящим святым, — обращался к нему Давиде, — то не оделся бы в эти богатые одежды и выбросил бы свой архиерейский посох…» Тут, в который раз за ночь, Давиде снова заснул и увидел сон, но и во сне он ощущал себя лежащим на кровати в своей комнате. Ему приснилось, что, исполняя свою детскую мечту, он ищет чудесный город, о котором вычитал в книгах по истории, географии и искусству. Название города неизвестно, но он является воплощением единства труда, братства и поэзии. Давиде видел изображение этого города в книгах, но вот идет он, идет, а вместо замечательных дворцов встречаются безобразные бетонные строения, тянущиеся до горизонта, еще не законченные, но уже покрытые зигзагообразными трещинами. Улицы между этими строениями завалены камнями и железным ломом, по ним ходят длинные составы вагонов без окон, напоминающие огромных пресмыкающихся. Давиде пробирается по главной улице в поисках короля. Ему трудно ориентироваться, этому мешает черный дым, вырывающийся из вагонов и строений. Слышатся непрерывные гудки и сирены. Ясно, что в строениях находятся заводы и бордели: с улицы видны их внутренности, освещенные прожекторами. Повсюду одна и та же картина: в одних строениях — длинные ряды мужчин в беловатых спецовках, соединенных между собой кандалами. Они окровавленными руками куют цепи из больших железных колец. В других строениях виднеются полуголые женщины, делающие непристойные жесты. Ноги их запачканы кровью. «Только вид крови может привлечь клиентов», — со смехом объясняет Давиде чей-то голос. Он тотчас же узнает короля, который одновременно является проклятым деревом (впрочем, Давиде это было уже известно). Король одет в мундир. Он бегает по бетонному помосту, напоминающему танцплощадку, и безостановочно смеется. Давиде хотел бы о многом его спросить: «Что вы сделали с революцией? Зачем унизили человеческий труд? Почему предпочли красоте уродство?» и т. п., но с ужасом замечает, что он превратился в первоклассника в коротких штанишках, и слова застревают у него в горле, так что ему удается только выкрикнуть: «Почему?» Однако смеющийся король отвечает ему: «Потому что красота — это уловка, придуманная для того, чтобы заставить нас поверить в рай, хотя известно, что все мы прокляты с рождения. Мы таким уловкам больше не верим. Знание — дело чести человека». Он продолжает смеяться в лицо Давиде, истерически вертясь на помосте, и объясняет: «Это — Упа-упа, плоский танец», — произнеся эти слова, он действительно становится плоским и исчезает. Давиде снова видит себя взрослым, на нем длинные брюки и летняя рубашка. Он стоит посреди удивительно красивой колоннады, а перед ним простирается зеленый луг, в центре которого растет дерево с влажными от росы листьями и плодами. Невдалеке слышится шум воды и птичьи голоса. Давиде говорит себе: «Вот это — настоящее, а все прочее мне приснилось», — и он решает оставить под деревом ботинок: проснувшись в одном ботинке, он будет уверен, что это был не сон. Тут он услышал знакомые детские голоса, весело зовущие его из чудесной колоннады: «Давиде! Давиде!» — и внезапно проснулся. Никаких голосов не было, никто его не звал. Горела лампа, он, как и прежде, лежал на кровати, оба ботинка были у него на ногах. За окном было темно, но он не знал, сколько сейчас времени, потому что вечером забыл завести часы. Ему казалось, что он спал долго, но на самом деле прошло не более трех минут.

С этого момента началась новая фаза его бесконечной ночи. Ему больше ничего не снилось, чувства его молчали, но мозг лихорадочно работал, воображая разные сложные коллизии. Давиде не понимал, спит он или бодрствует: по-видимому, одно состояние сменялось другим. Ему казалось, что он рассуждает о сложных философских проблемах, но оказывалось, что речь шла о каких-то счетах, списках белья, сданного в прачечную, записях дат и расстояний. Он упрекал себя, что его ответ королю пришел к нему слишком поздно: «Все, что ты говоришь — неверно, правда заключается как раз в обратном: Бог присутствует во всех живых существах, которые открывают Его секрет через красоту. Красота — это целомудрие Бога». Но для доказательства этого тезиса мозг Давиде прибегал к расчетам октанового числа в бензине и градусов в алкогольных напитках… Теперь его занимал вопрос о превосходстве человека, состоящем в наличии у него разума. Он должен был рассказать своему товарищу Нино о разных способах насилия над человеком и о худшем из них — разрушении разума. Давиде говорил также о различии между разумом и материей, то есть между Богом и природой, установленном, по его мнению, Гегелем и Марксом. Он считал различие это манихейским, то есть кощунственным, как это подтверждает теперь и наука. Тут вступал в спор Бакунин, утверждая (так считал Давиде), что атомное оружие уничтожает также и разум… Потом возобновилась дискуссия с Нино, но она касалась теперь автоматов и пистолетов, их калибров, расчета траектории и т. п. Давиде стал вдруг упрекать друга в том, что тот сам ускорил свою смерть, на что Нино отвечал: «Если не умрешь быстро, то будешь умирать медленно. По мне, медленно еще хуже». И тут они начинали спорить о быстрых и медленных танцах, употребляя английские, испанские, португальские термины, перемежая их сплетнями о половых органах креольских женщин… Подобные темы и множество других роились в мозгу Давиде, сталкиваясь между собой; они то крутились, как колесо, то лопались, как пузыри. Он не мог освободиться от их нашествия, и это казалось ему унизительным… Он читал где-то, что в будущем ученые смогут сколь угодно долго сохранять живым человеческий мозг, отделенный от тела. Он пытался представить себе, как работала бы эта серая масса, не имеющая связей с остальным миром. Наверное, это походило бы на лихорадочное перемалывание отбросов, освещаемое время от времени каким-нибудь ярким воспоминанием, тут же исчезающим… Давиде вспомнил об одной истории: в Турине в научном институте сохраняли живым некое создание женского пола, у которого все части тела, кроме нижней половины туловища и половых органов находились в эмбриональном состоянии… Давиде вдруг вспомнил, неизвестно почему, самый ужасный звук, который он когда-либо слышал: плач молодого немецкого солдата, когда он бил его ногами по лицу. Это воспоминание часто преследовало его как днем, так и ночью: жалкий, почти женский голос, стон умирающей материи. Худшее насилие над человеком — разрушение его разума…

А теперь в мозгу Давиде, освещенная пучком света, возникает его девушка, Д., наголо остриженная, в рабочем халате, задранном до бедер. Она бьется на земле, широко расставив колени… Потом — новая картина: шаткая повозка, из которой торчат гипсовые отвратительно бледные руки и ноги… Потом появляется игрок с медальоном, с двумя рогами на голове, как Моисей. Он бросает карту и говорит: «Ничего не поделаешь, парень. Нет таких действий, против которых не восставала бы совесть…» А вот снова появляется товарищ Нино. Он смеется и стреляет без остановки… А вот фотография тетушки Тильдины. Она корчит гримасу и превращается в Клементе… «Хочу спать, хочу спать», — говорит Давиде.

Невозможность настоящего здорового сна без сновидений мучает его, как новый враждебный ему закон. В голове у него мелькают разные рекламные призывы: Сделай паузу, освежись кока-колой или же: Спи под одеялом Пьюма — ты будешь спать, как король. Давиде взывает ко всем известным ему божествам: Христу, Брахме, Будде и даже Иову. В мозг его постоянно врываются обрывки фраз и разные слова: не хочу думать, хочу спать, проклятое дерево, спокойной ночи, шприц, ночной горшок, комендантский час, внутривенно или в виде таблеток. Все чаще и чаще появляется слово ОРДАЛИЯ. В конце концов Давиде снова проваливается в тяжелый сон, который опутывает его, как сети. Ему снится, что проклятое дерево (а это он сам, Давиде) не только предало настоящую революцию, оно — насильник и убийца. В его кровати лежит невинная девушка, худая, как туберкулезная больная. Груди у нее еще только начинают набухать, но длинные волосы уже седеют. У нее белые тонкие ноги с большими плебейскими ступнями и большой зад. Давиде насилует ее, а когда собирается заплатить, оказывается, что у него в кармане только какие-то странные монеты, кажется, марокканские. Она его не упрекает, только говорит со слабой улыбкой: «Такие не принимают», и тогда он обманывает ее, говоря, что это очень ценные старинные монеты, и бросает их ей на тело. Падая, монеты издают такой звук, как будто кто-то стреляет из автомата.

От этого звука Давиде просыпается (уже начинает светать) и долго исступленно мастурбирует: он надеется, что потом провалится в сон, но несмотря на полное изнеможение, не может заснуть, его мучает стыд. В мозгу Давиде теперь стучит единственное слово — ОРДАЛИЯ. Он припоминает, что слово это, кажется, обозначает «божий суд», который накладывает на человека испытание. Давиде понимает: его «ордалия» заключается в том, чтобы отказаться от всяких наркотиков, включая алкоголь, и согласиться на мучительную привилегию ясности ума, занявшись любым делом: стать рабочим, батраком, писателем, исследователем и доказать своей плотью, что материя и разум едины, и единство это — Бог…

Давиде снова видит себя идущим по земле в полном одиночестве: нет ни его девушки по имени Д., ни товарища Нино, ни родных, ни друзей. Вся земля, от Карибских островов до Сибири, от Индии до Америки, являет собой безотрадную картину, увиденную им в первом сне: фабричные корпуса и окровавленные цепи. Он спрашивает встречных о революции, а они смеются ему в лицо («Нет таких действий, которые не шли бы против совести»). Давиде решает немедленно начать свою ОРДАЛИЮ (Не откладывай на завтра!), он поднимается и, шатаясь, идет к чемоданчику, в котором у него хранятся наркотики. Там лежат красно-черные капсулы снотворного, которое ему уже не помогает (оно погружает его в тяжелый короткий сон, похожий на обморок, оставляя во рту отвратительный привкус). Там есть возбуждающие наркотики для внутривенного укола (именно этот наркотик он ввел себе в туалете остерии). Есть остаток жидкого наркотика, который он купил у одного марокканца вместе с пипеткой. У него же он купил немного опия-сырца — кусочек темного янтаря величиной с грецкий орех… В последнее время он превратился в подопытное животное, испытывая на себе действие различных наркотиков. Теперь, склонившись над чемоданчиком, Давиде смеется и думает: возможно, эти опыты над собственным телом и есть его ОРДАЛИЯ…

В чемоданчике лежит также тетрадка с некоторыми его относительно свежими стихами: он привез ее из Мантуи. Давиде пытается читать, но буквы прыгают у него перед глазами, строчки то удлиняются, то сжимаются, дробясь на бессмысленные слова. «Вот, — говорит он себе, — это — деградация разума. Может, я уже довел себя до сумасшествия… Главное — ПОНИМАТЬ! Основная цель человека — понимать. Прямая дорога к революции — понимание того, что происходит». Давиде готовится к последнему испытанию: он разложит на стуле у кровати все необходимое для инъекции его любимого наркотика — единственного настоящего друга, первого из попробованных тогда, в Неаполе (покой в душе, сон без сновидений), но не сделает укола, будет терпеть. Один вид чудодейственного лекарства вызывает у Давиде нестерпимое желание, он — как щенок перед материнским соском. В этом и состоит ОРДАЛИЯ.

Дрожащими руками Давиде выкладывает на стул наркотик, вату, спички, шприц, ремешок, чтобы перетянуть руку. Но он не прикоснется к ним: испытание началось. «Мы еще будем писать стихи и публиковать их. Теперь свобода слова (хоть и „буржуазная“)… и евреи — такие же люди, как и все…» Он решает, что немного позднее выйдет поесть, но при мысли о пище из желудка поднимается тошнота. Давиде снова ложится на кровать, но ему кажется, что по матрацу бегают какие-то насекомые. На самом деле в комнате нет никаких насекомых, несмотря на грязь и беспорядок: Давиде борется с ними лошадиными дозами ДДТ, сильнейшего инсектицида, появившегося в Италии в конце войны вместе с союзными войсками… Его тело и мозг придумывают разные штучки, чтобы не дать ему заснуть. Солнце уже высоко, день очень жаркий, все тело Давиде покрыто потом, но пот этот холодный, от него бросает в дрожь, он вызывает у Давиде, как и копошение насекомых, чувство отвращения. Мозг его работает уже не так лихорадочно, но при первых проблесках ясности сознания он путается, полный подозрений и тревоги, ворочаясь в кровати и зевая, со страхом встречая наступивший день. В комнате все еще горит лампа. Из-за грязных стекол оконца, завешанного шторой, дневной свет сюда еле проникает, но и он раздражает Давиде. Ему милее ночь, когда на пустынных улицах царит тишина. Теперь же доносящиеся снаружи голоса людей бьются у него в висках, угрожают. «Мама, мама», — произносит Давиде, но эти слова, первые в жизни любого человека, для него лишены теперь смысла после всего того, что сделали с его матерью. Ему кажется, что все дети земли навсегда лишились своих матерей, все птенцы убиты в гнездах. Ему, сироте, хочется, чтобы кто-нибудь спел ему колыбельную, убаюкал его…

В памяти Давиде всплывает эпизод десятилетней давности. В тринадцать лет он был уже довольно высоким, выше своих сверстников, и хотел одеваться, как мужчина. Однажды, вернувшись из города, мать с гордостью преподнесла ему подарок — галстук, купленный ею в самом дорогом магазине Мантуи, где одевались отпрыски местной аристократии. В то время Давиде еще не считал галстук символом буржуазии (он даже сам впоследствии купил пару галстуков), но этот, купленный матерью, ему тогда не понравился. Он презрительно посмотрел на него и сказал довольно резко: «Подари его кому-нибудь другому!» Лицо матери задрожало, она жалко улыбнулась и убрала подарок.

Вот и все! Но сегодня, всплыв со дна памяти, галстук этот снова предстал перед Давиде. Он узнает его: затейливый рисунок на голубой кашемировой ткани. Вот он развевается на ветру среди фашистских символов и нацистских свастик! Со всех сторон острые длинные стрелы сходятся в одной точке: месте убийства его матери. Одна из этих стрел исходит как раз из несчастного галстука. Где он сейчас? Как его забыть? Если бы только Давиде мог заснуть и проспать по-настоящему часов десять, этот гнусный галстук исчез бы вместе с другими кошмарами! Давиде смог бы продолжать жить…

Но сон не приходит. Давиде грубо ругается на дневной свет и на голоса снаружи, не дающие ему заснуть. Он бьет ослабевшими кулаками о край кровати. Все люди на земле — фашисты, они убили его мать, и он — один из них. Ненавидя себя, Давиде ненавидит их всех. Этого чувства он никогда раньше не испытывал, он всегда жалел людей (из целомудрия скрывая жалость под высокомерием), но сегодня в груди его растет ненависть ко всем вокруг. Голоса на улице — это голоса фашистов, врагов, они заперли Давиде и сейчас распахнут пинком дверь, ворвутся в комнатенку, вытащат его и запихнут в грузовик… Давиде знает, что он бредит, что шум на улице — это крики играющих в футбол мальчишек, шарканье ног хозяйки дома, стук ставен и грохот мусорных бачков. Но он не хочет этого знать, не хочет окон и дверей, он хотел бы прервать всякую связь с миром… И средство для этого есть: вот оно, лежит рядом на стуле… Еще один только раз… Давиде смотрит на наркотик, отводит глаза, не желая сдаваться. Но ОРДАЛИЯ, добровольно возложенная на себя этим юношей, слишком тяжела.

Земля с начала дня повернулась еще на четверть оборота. Был понедельник, два часа пополудни. Состояние Давиде ухудшалось. Он забыл о встрече, назначенной им Узеппе (даже если и был еще в сознании, когда назначал ее). Возможно, этой ночью свет двух голубых глаз и промелькнул в комнате Давиде, но он уже ничего не мог изменить.


Понедельник для Узеппе и Красавицы был очень хлопотным днем. В соответствии с разработанным накануне планом они встали раньше обычного и после завтрака сразу направились к реке, надеясь застать Шимо на месте. Узеппе хотел спросить его мнение вот о чем: он собирался пригласить на берег реки одного друга (Давиде), с условием, разумеется, что тот никому не выдаст их тайну.

Они нашли шалаш Шимо все в том же состоянии: часы по-прежнему показывали два часа, а купальник все еще лежал на матраце; значит, Шимо не мог купаться где-то поблизости. Теперь было ясно, что он не спал в шалаше ни в эту ночь, ни в предыдущую. Узеппе не хотел даже и думать о том, что Шимо могли поймать. Возможно, фильм закончился слишком поздно или, задержавшись в пиццерии, ночью он прятался где-нибудь в городе и вот-вот появится, сегодня или, в крайнем случае, завтра.

Красавица была такого же мнения. Обнюхав все вокруг, она уселась перед шалашом. Ее серьезный вид говорил: «Искать бесполезно: его тут нет». И сегодня, чтобы не оставлять Узеппе одного, она не стала купаться. День был жаркий и душный, луга начинали желтеть, но в лесном шатре трава оставалась зеленой и свежей, как весной. Прилетали птицы, но Красавица, разморенная жарой, не обращала на них внимания. Ближе к полудню с соседних деревьев долетел стрекот: вчерашней одинокой цикаде сегодня вторили другие. Со дня на день можно было ожидать концерта всего оркестра.

Прождав напрасно часа два, Узеппе и Красавица потеряли надежду увидеть сегодня Шимо. Они решили вернуться сюда завтра. Около полудня малыш и собака отправились домой. На пустынных и жарких берегах Тибра лишь изредка встречались купальщики, как правило, маленькие дети: был понедельник, к тому же учебный год в школах еще не закончился.

В два часа, после обеда, когда Ида по своему обыкновению прилегла отдохнуть, Узеппе и Красавица отправились к Давиде. Малыш захватил обещанную бутыль вина, которую он то и дело ставил на землю, передыхая. По дороге ему пришла в голову мысль купить другу что-нибудь поесть на те карманные деньги, которые Ида дала ему, как обычно. Он купил немного темного печенья, которое еще и сегодня продается под названием «некрасивое, но вкусное». Продавец плохо завернул покупку, и на полпути печенье выпало из кулька на землю, развалившись на кусочки. «Все равно вкусно», — пролаяла Красавица, утешая малыша, пока тот подбирал печенье.

Было двадцатое июня, канун летнего солнцестояния. Лето, до вчерашнего дня не слишком жаркое, развернулось сегодня во всю свою мощь. Это был час послеобеденного отдыха: улицы опустели, ставни на окнах закрыты, даже радио молчало. Бараки рядом с домом Давиде казались африканской деревней, жители которой спрятались но домам от жары. Редкая трава, которая весной пробивалась тут из-под камней и мусора, сгорела на солнце. От свалки исходил сладковатый запах тления. Единственный голос, который Узеппе и Красавица услышали еще издали, был громкий лай знаменитого Волка, привязанного к забору рядом с бараком, в котором жили его хозяева (по-видимому, их не было дома). Тощая тень от забора не спасала Волка от палящего солнца.

Узеппе, мокрый от пота, на этот раз первым подбежал к двери комнаты и постучал. Изнутри тотчас же донесся хриплый, почти испуганный голос Давиде: «Кто там?!» «Это мы!» — ответил Узеппе. Из-за двери послышалось лишь неразборчивое бормотание. — «Это я, Узеппе! Узеппе и Красавица!» — Никакого ответа. Малыш постучал еще раз: «Вавиде! Ты спишь? Это мы!» — «Кто там? Кто там?!» — «Это мы, Вавиде. Мы принесли тебе вино».

На этот раз внутри послышался какой-то возглас, потом судорожный кашель. Наверное, Давиде был очень болен… Поставив вино на землю возле двери, Узеппе подошел к окну. Красавица, тяжело дыша от жары, шла за ним. — «Вавиде!.. Вавиде! Эй!»

Из комнаты донесся грохот опрокидываемых на ходу предметов. Окошко распахнулось, за решеткой появилось лицо Давиде. Оно было неузнаваемо: перекошенное, с упавшими на глаза волосами, иссиня-бледное с красными пятнами на скулах. Давиде взглянул на Узеппе безжизненными глазами, слепыми от ярости, и крикнул чужим, жутким голосом: «Убирайся отсюда, идиот, вместе со своим паршивым псом!»

Больше Узеппе ничего не услышал. Окно закрылось. Наверняка в этот момент не произошло землетрясения, но Узеппе показалось, что из самого центра Вселенной поднялась огромная волна. Печенье выпало у него из рук и начало летать по воздуху в туче черной пыли вместе с мусором, упавшим забором и стенами домов. Все это сопровождалось доносящимся со всех сторон неистовым собачьим лаем. Узеппе бросился бежать по направлению к дому. Красавица не отставала от него, таща по земле поводок и умоляя: «Подожди, не переходи улицу — видишь, трамвай?! Осторожно: грузовик!.. Не запнись за балку!.. Сейчас ударишься головой о стену!» Когда они оказались на верхней лестничной площадке, с малыша тек пот, как будто он вылез из воды. Не в силах дотянуться до звонка, он начал жалобно звать: «Ма! Ма!», но так тихо, как будто это скулил маленький щенок. Красавица пришла ему на помощь, подав голос. Когда встревоженная Ида открыла дверь, Узеппе бросился к ней, продолжая стонать: «Ма! Ма!», но объяснить ничего не мог. Он боялся оборачиваться, его испуганные глаза, казалось, смотрели в пустоту. Ида приласкала малыша, он немного успокоился, но мать не стала ни о чем его расспрашивать. Весь остаток дня Узеппе не отходил от Иды, вздрагивая при каждом звуке, доносившемся с улицы или со двора. Ида попыталась осторожно расспросить его о причине испуга. Сначала Узеппе пробормотал что-то неразборчивое о «большом, большом» грузовике, который задавил ребенка и загорелся, потом о какой-то темной воде. Но вдруг он с отчаянием крикнул, ударив ее кулаком: «Ты сама знаешь, ма! Ты знаешь!» — и разрыдался.

Около пяти часов вечера западный ветер принес немного прохлады. Узеппе примостился в кухне на полу рядом с Красавицей. Ида услышала, как он засмеялся: собака лизала его в ухо шершавым языком. Смех сына немного успокоил Иду. Все же этот вечер был непохож на прежние летние вечера, когда малыш возвращался с прогулки голодный и говорливый, рассказывая о своем лесе на берегу реки и о друзьях. На этот раз он молчал, то и дело переводил взгляд с Красавицы на мать, как будто прося о помощи или извиняясь за какой-то проступок… Иде с трудом удалось заставить его съесть пару кусочков хлеба, смоченных в молоке. Внезапно яростным жестом он опрокинул чашку с молоком на стол.

С наступлением темноты вернулась духота. Ночью у Узеппе случился приступ. Проснувшись от легкого шума шагов, Ида при свете лампы увидела, что малыш с застывшим взглядом идет по направлению к стене. За мгновение до вопля Узеппе в комнату ворвалась Красавица, распахнув дверь тяжестью тела (Ида не позволяла собаке оставаться на ночь в спальне). Через минуту, после конвульсии, она, как сумасшедшая, принялась лизать голые ноги малыша, неподвижно лежащего на полу. На этот раз приступ длился дольше обычного. Прошло несколько минут (они показались матери вечностью), прежде чем на лице малыша появилась слабая улыбка, возвещавшая о его возвращении. И спал он после приступа на этот раз дольше, чем обычно, с небольшими интервалами, Узеппе проспал больше суток, до утра среды.

Тем временем там, в районе Портуенсе, свершилась судьба Давиде Сегре… Когда в понедельник во второй половине дня Узеппе увидел Давиде в окне, у того уже начиналась агония… пресловутая ордалия завершилась полным его поражением. Вечером кто-то из проходящих мимо услышал доносящиеся из комнаты стоны, но на них не обратили внимания, так как знали, что этот странный юноша иногда разговаривает сам с собой. О чем-то начали подозревать утром, когда увидели в окне зажженную лампу, а на стук в дверь никто не ответил. Кроме того, на земле все еще стояла бутыль с вином, замеченная со вчерашнего вечера (некоторые из местных мальчишек хотели ее забрать, но не осмелились, так как Давиде в округе побаивались). Немного погодя сын хозяйки с помощью куска железа открыл окно (это было совсем не трудно). Отодвинув штору, увидели, что Давиде спит на кровати, обняв подушку и откинувшись назад. Он казался очень худым и даже меньше ростом. Лица не было видно. Поскольку он не отзывался, решили взломать дверь.

Давиде еще еле заметно дышал, но когда попытались его приподнять, он тихонько, по-детски, вздохнул, и дыхание прекратилось.

Его убила передозировка, но, по-видимому, вкалывая себе наркотик, он не хотел умирать. Ему было слишком страшно и холодно, он только хотел выспаться. Он жаждал глубокого-глубокого сна, уходящего за порог холода, страха, угрызений совести и стыда, — сна, похожего на зимнюю спячку ежа, на безмятежность младенца в утробе матери… Есть неодолимое желание заснуть, но существует и желание проснуться, может быть, не сразу, позднее: тогда человек отдает свое пробуждение на волю случая, оно — как некая точка в звездном пространстве, удаляющаяся от Земли со скоростью света.

Мне кажется, Давиде Сегре слишком любил жизнь, чтобы сознательно отказаться от нее. Как бы то ни было, он «не оставил никакой записки».

Загрузка...