6

В октябре, с началом учебного года, открылась школа, где Ида раньше работала, в нескольких шагах от улицы Бодони. На этот раз ей достался первый класс. Поскольку Узеппе не на кого было оставить, она брала его с собой. Ему не хватало года до школьного возраста, чтобы официально стать учеником, но Ида с гордой уверенностью считала сына более развитым, чем дети его возраста, и надеялась, что пример других учеников вызовет у малыша хотя бы желание научиться читать.

Но с первых же дней ей пришлось разочароваться. Перед буквами и цифрами Узеппе теперь, когда ему исполнилось пять лет, казался более беспомощным, чем когда он был совсем малышом. Видно было, что книга и тетрадь — чуждые ему предметы, и заставлять его учиться казалось так же противоестественно, как требовать от птички петь по нотам. Самое большее, на что он был способен — рисовать на бумаге цветными карандашами фигуры, соединявшие в себе огонь, цветы, арабески, но и это быстро его утомляло. Тогда он откладывал бумагу и разбрасывал карандаши по полу с выражением капризного нетерпения и тревоги на лице, или прекращал рисовать, как бы выбившись из сил. Внимание его улетучивалось, и он погружался в задумчивость, уводившую его далеко от классной комнаты.

Однако такие минуты спокойствия были редкостью. Чаще всего, вызывая замешательство матери, Узеппе вел себя из рук вон плохо. Его всегдашняя общительность здесь, в классе, исчезала. Правила школьного поведения — неподвижное сидение за партой, дисциплина — были для него непереносимым испытанием. Сидящие стройными рядами ученики вызывали у него чувство отторжения. Он отвлекал их, громко разговаривая, прыгая на них и раздавая щелчки, как будто пытался разбудить ото сна. Иногда он начинал скакать по скамьям, может быть, вспоминая другие скамьи, в бараке Пьетралаты, бегал по классу с дикими криками, как будто все еще играл с «Тысячей» в футбол или в индейцев. Он то и дело подбегал к матери, вис на ней и клянчил: «Ма, пойдем, а? Пора? Когда пора?» Услышав звонок, он нетерпеливо бросался к двери и на протяжении недолгого пути до дома торопил Иду, как будто там его кто-то ждал.

Ида поняла: он боялся, что во время их отсутствия заедет Нино и, не найдя никого дома, снова исчезнет. Каждый раз, прежде чем войти во двор, Узеппе тревожно пробегал глазами по обеим сторонам улицы, наверное, ища знаменитый джип с фотографии. Потом он бросался во второй двор в надежде увидеть веселых Нино и Красавицу, ожидающих под окнами.

Со времени последнего появления Нино в сентябре новостей от него не было никаких. Узеппе, после счастливых дней жизни с братом, еще сильнее переживал его отсутствие, хотя и не говорил об этом.

Поняв, что учиться ему было еще рано, Ида перестала брать сына с собой в школу, решив отвести его в детский сад, который находился в том же здании. Каждый день после последнего урока Ида торопилась забрать его из рук воспитательницы. Но эта попытка оказалась еще более неудачной, чем первая: выслушивая, что говорила ей воспитательница о поведении сына, мать не узнавала в этом новом Узеппе своего прежнего мальчика. Характер его постоянно и быстро менялся, с каждым новым днем изменения эти набирали силу.

Узеппе стал вдруг избегать других детей. Когда все пели хором, он молчал, а если воспитательница все же заставляла его петь, он путал слова, то и дело отвлекался. Когда другие дети играли, Узеппе одиноко стоял в сторонке с тревожным и потерянным выражением на лице, как если бы он был наказан, как будто между ним и другими детьми возвели невидимую прозрачную перегородку, за которой Узеппе скрывался от какой-то опасности. Если дети звали его играть вместе с ними, он злился и убегал, но вскоре его находили в каком-нибудь укромном уголке: он сидел на корточках и жалобно хныкал, как выброшенный на улицу котенок.

Невозможно было предвидеть резкие изменения в его настроении. Он упрямо избегал общества других детей, но если во время полдника какой-нибудь малыш с вожделением смотрел на его булочку, Узеппе с радостью отдавал ее ему, приветливо улыбаясь. Иногда он тихо сидел где-нибудь и плакал без всякой видимой причины, а потом вдруг начинал отчаянно метаться, как негритенок в трюме корабля, увозящего его в рабство из родных джунглей.

Нередко он скучал и дремал, а если воспитательница пыталась расшевелить его, обращалась к нему тихо и ласково, он резко просыпался и вскакивал, как будто упав с высокой кровати. Как-то раз, проснувшись вот так, внезапно, он, полусонный, расстегнул штанишки и пописал посреди классной комнаты — он, пятилетний мальчик, старший в группе.

Если ему давали игрушку, требующую внимания, например какой-нибудь конструктор, он принимался за нее с интересом, но, не доведя дело до конца, начинал нервничать и разрушал уже построенное. Однажды посреди такой вот игры из груди Узеппе стали вдруг прорываться рыдания, сначала еле слышные, сдерживаемые; они набирали силу, душили его, пока наконец не превратились в рев, почти в крик, в котором слышался невыносимо горький протест.

Пока воспитательница рассказывала все это Иде, Узеппе стоял рядом, широко раскрыв удивленные глаза, как будто он не узнавал себя в этом странном ребенке; он, казалось, хотел сказать: «Не знаю, почему все так происходит, я в этом не виноват, и никто не может мне помочь», одновременно теребя Иду за жакет, чтобы поскорее отправиться домой. Едва разговор заканчивался, он бросался к двери, торопясь скорее вернуться на улицу Бодони, как будто в их отсутствие там могло случиться что-то таинственное, невозможное. Ида с трудом удерживала его за руку.

Сначала воспитательница заверяла Иду, что малыш со временем привыкнет к детскому саду, но тревожное состояние Узеппе усиливалось. Правда, утром он выходил с Идой довольно охотно, забыв о ежедневных мучениях, думая, что идет на прогулку, но как только они подходили к детскому саду, Ида чувствовала, как ручка сына напрягалась в ее руке, оказывая легкое сопротивление, а глаза Узеппе просили у Иды защиты от той непонятной враждебной силы, которая гнала его оттуда прочь. С тяжелым чувством мать оставляла его в таком состоянии. Узеппе, потемнев лицом, все же не сопротивлялся и даже махал ей рукой на прощание. Однако не прошло и недели, как он начал убегать из детского сада.

Во время прогулок во дворе, едва воспитательница отвлекалась, Узеппе старался ускользнуть. Воспитательница, незамужняя девица лет тридцати, волосы заплетала в длинную косу и носила очки. Она очень добросовестно и серьезно относилась к своим обязанностями, во время прогулки не теряя ни на минуту из виду своих восемнадцать воспитанников, то и дело пересчитывая их и не отпуская от себя, как наседка. К тому же в вестибюле всегда находился сторож, он наблюдал за входной дверью, ведущей на улицу. Воспитательница не могла понять, как при всем этом Узеппе мог улизнуть, будто он был давно готов и лишь ждал удобной минуты. Стоило отвернуться — а его и след простыл.

На первых порах он, как правило, не успевал убежать далеко: его находили поблизости от входной двери, спрятавшегося под лестницей или за колонной. Отвечая на вопросы, он не пытался жать или искать уловки, а говорил с нотами горькой паники в голосе: «Я хочу уйти!» Но однажды утром его не смогли найти, и после долгих поисков уборщица сообщила воспитательнице, что видела Узеппе, бродящего по коридорам другого этажа в поисках неохраняемого выхода на улицу. Здание, где помещались школа и детский сад со всеми их закрытыми дверями, лестницами, этажами должно было казаться ему нескончаемым лабиринтом, но однажды он нашел из него выход. Одетый в свою синюю блузу, с галстуком, завязанным под подбородком, Узеппе вбежал в класс, где у Иды шел урок, и с плачем и весь дрожа, уткнулся головой ей в колени. Он не захотел уходить и провел рядом с ней все время до обеда (Ида сразу же сообщила об этом воспитательнице), продолжая дрожать, как ласточка зимой, не успевшая улететь на юг.

Худшее произошло на следующий день. Несмотря на бдительность сторожа, Узеппе удалось выбраться на улицу: впервые в жизни он оказался в городе один. Обратно его привела привратница с улицы Бодони, вдова, женщина семидесяти с лишним лет, бабушка многочисленных выросших теперь внуков, которая жила одна в дворницкой, состоящей из маленькой затемненной комнатки и темного чулана без окон, где стояла кровать. Она увидела Узеппе, когда тот проходил мимо дворницкой, один, без пальто, в детсадовской блузе. У нее возникли подозрения, она вышла в вестибюль и окликнула его. Обычно Узеппе охотно останавливался перед дворницкой, за стеклами которой виднелись радиоприемник, плитка «как у Джузеппе Второго» и стеклянное яйцо, внутри которого на снежном лугу стояла лурдская[27] Мадонна. Если яйцо встряхивали, белые снежинки поднимались кверху. Но сегодня Узеппе прошел, не останавливаясь. Он тяжело дышал и казался потерянным. В ответ на настойчивые вопросы привратницы он пробормотал, что идет наверх, домой (хотя ключей у него не было), и еще невнятно и путанно добавил что-то насчет того, что «его хватает, а других детей нет», при этом испуганно подносил руки к голове, как будто тот, кто «хватал», находился там, внутри. «Может, у тебя голова болит?» — «Не, не болит». — «А если не болит, то что? Мысли?» — «Не, не мысли», — Узеппе, задыхаясь, продолжал твердить «не», не пытаясь ничего объяснить, потом, однако, мало-помалу начал успокаиваться. «Хочешь знать, что у тебя там, в голове? — сказала привратница. — Сверчок! Вот что у тебя там!» Узеппе, забыв о страхах, звонко рассмеялся, услышав о том, что в голове у него сидит сверчок. Потом он послушно вернулся в детский сад.

Узеппе исчез всего на пятнадцать минут, но двое служащих из детсада уже были посланы на его поиски, воспитательница же присматривала за оставшимися детьми, все еще игравшими во дворе. Она нервничала, то и дело заглядывала внутрь здания и подходила к двери, ведущей на улицу. Отсюда она и увидела возвращающегося беглеца: его вела за руку старушка, которая пыталась развлечь малыша, рассказывая ему разные истории о сверчках.

Рассерженная воспитательница все же не собиралась повышать на Узеппе голос (на него еще никто ни разу в жизни не накричал). Она встретила его довольно спокойно и, немного в сердцах, нахмурившись, сказала: «Ну что ты делаешь? Опять принялся за свое? Тебе не стыдно показывать такой дурной пример другим детям? Но теперь хватит, с сегодняшнего дня детсад для тебя закрыт».

Реакция Узеппе на ее слова была неожиданной — и почти трагической. Он ничего не сказал и побледнел, вопросительно глядя на воспитательницу, дрожа от страха, но не перед ней, а, казалось, перед самим собой. «Нет! Прочь! Прочь!» — крикнул он вдруг отчаянно, как будто хотел прогнать каких-то призраков, и неожиданно устроил сцену, которая внешне очень напоминала детский каприз: упал на землю, красный от злости, катаясь и молотя воздух руками и ногами. Как правило, такие сцены устраиваются детьми в расчете на зрителей, в этом же случае ощущалась полная отрешенность ребенка от внешнего мира. Казалось, малыш действительно вел борьбу не на жизнь, а на смерть против внутреннего врага, известного ему одному.

«Узеппе, Узеппе, что с тобой? Мы все так любим тебя! Ты славный, милый ребенок…» Малыш, услышав ласковые слова воспитательницы, стал потихоньку успокаиваться и наконец, утешенный, слабо улыбнулся. С этого момента и до конца дня он не отходил от нее. Однако, когда пришла Ида, воспитательница сказала ей, отведя в сторонку, что ребенок «слишком нервный» и что по крайней мере в ближайшее время его лучше не приводить: она не может взять на себя ответственность за него. Она посоветовала держать Узеппе дома, под присмотром какого-нибудь надежного человека, до тех пор, пока ребенок не достигнет школьного возраста, то есть около года.

На следующее утро Узеппе не пошел в детский сад. Противореча самому себе, он до последней минуты следил вопросительным взглядом за приготовлениями Иды, с неясной надеждой, что она возьмет его с собой, как раньше. Но он ничего не сказал и ни о чем не попросил.

Привратница считала, что просто Узеппе был слишком резвым ребенком, который в любую минуту мог «выкинуть что-нибудь этакое» тайком от воспитательниц. Ида, однако, так не думала. Она знала, что у сына были свои маленькие секреты, но это были секреты другого рода. В любом случае, она не собиралась расспрашивать его, а тем более обвинять в чем-то.

Поскольку денег для того, чтобы нанять кого-нибудь, у Иды не было, ей пришлось просто оставлять сына дома одного, запирая входную дверь на ключ. Второй ключ она отдала привратнице, попросив ее подниматься в квартиру по крайней мере раз, около полудня. Взамен Ида обязалась давать частные уроки внучке привратницы, которая приходила к бабушке почти ежедневно.

Таким образом, Узеппе снова проводил первую половину дня взаперти, как когда-то, новорожденным, в Сан Лоренцо. Боясь, как бы Узеппе не высунулся из окна и не упал на землю, Ида приделала к рамам крюки и запирала их вверху (куда он не мог дотянуться, даже если бы забрался на стол). К счастью, наступала зима, и особого желания высовываться из окна или выходить на улицу у Узеппе не должно было возникать. Эти новые условия вызвали некоторые дополнительные траты. Прежде всего Ида попыталась провести телефон, но «по техническим причинам» ей обещали сделать это не раньше февраля-марта 1947 года. Кроме того, зная, как нравилось Узеппе слушать пластинки в Пьетралате, и желая скрасить ему одиночество, Ида купила на рынке почти новый заводной граммофон. Она подумала также и о радиоприемнике, но все же отказалась от мысли покупать его, боясь, что из программ для взрослых Узеппе научится всяким гадостям.

Ида купила к граммофону и пластинку из детской серии. На пластинке были записаны в музыкальном сопровождении две истории для детей: «Маленькая прачка» и «Как красива моя кукла». Вторая история, нечто вроде мадригала в честь куклы, заканчивалась такими словами: «Она — как наша королева, когда едет в карете с королем».

Привратница, хоть и была старушка подвижная, уставала взбираться на последний этаж и часто посылала вместо себя внучку, которая приходила помогать ей. Девочку звали Мадделена, но Узеппе называл ее Лена-Лена. Нередко по утрам она торопливо протирала мокрой тряпкой лестничные ступени или сидела в дворницкой, заменяя бабушку. Но сидеть неподвижно было для нее сущим испытанием, поэтому она с удовольствием бежала наверх посмотреть, как там Узеппе. Ей было лет четырнадцать, она жила недалеко, в Сан Саба. Она приехала из глубинной Сардинии вместе с родителями, которые не позволяли ей часто отлучаться из дома. Это была полненькая коротконогая девочка. Густые черные волосы у нее на голове росли вверх, зрительно увеличивая маленький рост и делая ее похожей на ежа. Говорила она на малопонятном для других диалекте, где вместо «о» произносили «у», так что казалось, что это не итальянский язык. Однако им с Узеппе удавалось понимать друг друга. Он ставил ей свою пластинку, а она взамен пела для него высоким пронзительным голосом колыбельные ее края, сплошные звуки «у», в которых он не понимал ни слова, но как только она заканчивала, просил: «Еще!», как раньше, когда Ида пела ему песни Калабрии.

Иногда Лена-Лена, вынужденная помогать родителям, не приходила. Тогда наверх поднималась старая привратница. Еле доковыляв до последнего этажа, она вынуждена была сразу же возвращаться, чтобы не оставлять дворницкую пустой. Она приходила, как правило, рано утром, когда Узеппе еще спал, и, взглянув на него, спящего, возвращалась вниз. Проснувшись, Узеппе напрасно ждал, что к нему придут. Снизу, со двора можно было увидеть за стеклами очертания малыша, глядящего вниз в ожидании, не появится ли Лена-Лена. Неизвестно, надеялся ли он на приход «кого-нибудь другого». После полудня его снова можно было увидеть «на часах» в ожидании Иды. Лена-Лена поднималась к нему между десятью и одиннадцатью, когда Узеппе только что вставал с постели. С некоторых пор он просыпался позднее чем обычно, так как Ида, с перерывом в несколько месяцев, снова давала ему на ночь успокоительные таблетки, выписанные докторшей, потому что с наступлением осени сон его снова стал очень беспокойным. Особенно неприятным стало одно явление, не поддающееся даже действию лекарств: короткие, но сильные конвульсии, которые сотрясали Узеппе, как только он засыпал, будто неизвестный источник его страданий ожидал малыша сразу на границе сна. Черты лица его в этот момент выражали изумление и отторжение, как при встрече с чем-то страшным. При этом он продолжал спать, а, проснувшись, ничего не помнил. Каждый вечер Ида, сидя рядом, наблюдала эту нежелательную встречу, происходившую без ведома ребенка всегда в одно и то же время.

Докторша, снова осмотревшая Узеппе, предписала ему диету, включающую кальций: яйца, молоко, а также прогулки на свежем воздухе. «Ребенок растет очень медленно», — заметила она. Действительно, за лето Узеппе вырос всего на пару сантиметров, при этом вес его остался прежним. Когда Ида раздела его в кабинете докторши, стали отчетливо видны ребра грудной клетки, выступающие из его худенького смуглого тельца, однако головка возвышалась с горделивой мужской самоуверенностью, которая была свойственна ему с рождения. Докторша заставила Узеппе открыть рот, сказав, что нервное расстройство такого рода иногда предшествует смене зубов, которая может в некоторых случаях вызвать настоящий кризис. Узеппе с готовностью раскрыл рот, розовый, как у месячных котят. На этом фоне отчетливо виднелись голубоватые молочные зубы. Глядя на них, Ида вспомнила, как мужественно, не капризничая, перенес малыш их появление, и вдобавок в трудное военное время.

Докторша, обращаясь к Узеппе, сказала серьезно: «Не забудь спрятать первый молочный зуб, который выпадет, где-нибудь дома в укромном местечке. На Пасху придет волшебница, сестра Деда Мороза. Она заберет зуб, а на его место положит для тебя подарок». К Узеппе никогда еще не приходили ни Дед Мороз, ни волшебницы, но он знал об их существовании. «А как она войдет?» — спросил он серьезно. «Куда?» — «К нам домой!» — «Не беспокойся, так же, как и Дед Мороз — через печную трубу» — «У нас труба узкая… но ведь волшебница пройдет? Она ведь может сделаться маленькой?» — «Конечно! Когда надо — маленькой, когда надо — большой. Она пройдет, где захочет!» — «Даже через такую трубу?» — Узеппе, расставив руки, показал, какого диаметра была труба на улице Бодони. — «Конечно! Можешь быть спокоен!» — Услышав такой уверенный ответ, Узеппе повеселел.

Получив зарплату за ноябрь, Ида купила для Узеппе еще одну пластинку. Вспомнив, как в Пьетралате ему нравилась танцевальная музыка, она решилась спросить совета у продавца, который порекомендовал ей ультрасовременные быстрые танцевальные ритмы. Они так понравились Узеппе, что пластинка с «Прачкой» и «Куклой» была отложена в сторону и забыта. С этого момента на граммофон ставилась только новая пластинка, а Узеппе, как и следовало ожидать, при первых же звуках музыки принимался танцевать.

Однако и через танец теперь проступали изменения, происходившие с малышом. Он больше не прыгал, не скакал, как прежде в Пьетралате посреди других танцующих. Теперь он проделывал одно и то же вращательное движение вокруг собственной оси, широко расставив руки, все ускоряя темп, доходя до изнеможения. Он прекращал вращение только тогда, когда у него начинала кружиться голова и перед глазами плыли круги. Падая на колени к матери, опустошенный, но счастливый, он повторял: «Ма, все кружится, все кружится». Иногда Узеппе замедлял движение, и тогда тело его, продолжая вращаться, наклонялось в сторону, руки повисали, а на лице появлялось странное выражение, веселое и задумчивое.

Все это Узеппе проделывал на кухне, которая была одновременно и «гостиной», и по преимуществу тогда, когда Ида готовила еду («чтобы не оставлять тебя одну»). Однако успех граммофона был недолгим: на третий день, в воскресенье утром, Узеппе, завидев граммофон, собирался было поставить пластинку, но вдруг передумал. Он стоял с сосредоточенным и нерешительным видом, слегка двигая челюстями, как будто жевал что-то горькое. Потом, словно ища предлог не ставить пластинку, он забрался в угол за раковину и там начал что-то про себя бормотать. Ида не без удивления различила имя Карулина. С того времени, как они расстались, когда Узеппе еще звал ее Ули, он ни разу не заговорил о ней. Теперь же он впервые произносил ее имя полностью и отчетливо, старательно выговаривая «р». Но это воспоминание, едва промелькнув в его голове, исчезло, и уже другим, звонким голосом, он обратился к Иде: «Ма? Ма-а-а-а?!»

В возгласе звучал изумленный вопрос, но также просьба о помощи против какой-то неясной опасности. Потом на него что-то нашло, он неожиданно подбежал к граммофону, схватил драгоценную пластинку, швырнул ее на пол и принялся топтать ногами. Лицо его побагровело, он весь дрожал. Однако вскоре, излив таким образом непонятную ярость, он затих и ошеломленно посмотрел на пол с видом человека, ставшего свидетелем чужого преступления. Потом он присел перед осколками пластинки и, жалобно и тихо плача, пытался собрать их вместе.

Ида немедленно пообещала завтра же купить ему новую пластинку (если бы она была миллионершей, то купила бы Узеппе целый оркестр!), но он оттолкнул ее, крича: «Нет! Не хосю!», а затем, поднявшись, с той же горечью отречения отодвинул осколки ногой. Чтобы не видеть, как Ида подбирает их и бросает в мусорное ведро, он закрыл глаза руками.

Иду мучило тяжелое предчувствие; за странными всплесками в поведении Узеппе, толкающими его из одной крайности в другую, она угадывала в душе сына какой-то запутанный узел, найти концы которого не мог никто, и сам он меньше других. Теперь Узеппе стоял у окна, выглядывая во двор со своего наблюдательного поста. Даже сзади, глядя на ямочку среди взъерошенных волос на худеньком затылке сына, Ида угадывала озабоченное и тревожное выражение на его лице. Она не сомневалась (да это и не было новостью), что Узеппе не переставал ждать старшего брата. Но поскольку новое болезненное состояние психики мальчика не позволяло ему говорить об этом, Ида тоже молчала, как если бы тема эта была запрещенной. «А Лена-Лена сегодня не придет?» — «Нет, сегодня ведь воскресенье. Сегодня я дома. Разве ты не рад?» — «Рад».

В один из моментов резкой смены настроения Узеппе подбежал к матери и поцеловал подол ее платья, однако в его веселых глазах, поднятых к ней, уже читался беспокойный вопрос, который он тут же задал:

«Ты ведь никуда не уйдешь, ма?» — «Я? Уйду?! Никогда, ни за что я не оставлю моего Узеппе!» — Малыш глубоко вздохнул, полууспокоенно, полунедоверчиво. Тем временем он следил глазами за паром, поднимающимся из кастрюли к печной трубе. «А когда придет… эта?» — спросил он, нахмурясь. — «Кто, „эта“?» (Ида подумала, что речь идет о Лене-Лене или Карулине). — «Синьора, которая спускается по трубе, ма! Сестра Деда Мороза! Разве ты не слышала, что говорила докторша?» — «Ах, да… Но ты забыл: она сказала, что нужно подождать, пока не появится новый зуб вместо молочного. Когда один из зубов начнет шататься, это значит, что он скоро выпадет, и синьора придет за ним». Узеппе потрогал пальцем передние зубы, в надежде, что они шатаются. «Нет, еще рано, — объяснила ему мать, — еще время не подошло. Наверное, через год…»

Вдали послышался звон колоколов, возвещающий о наступлении полдня. Воскресное утро было облачным, но теплым. Через закрытое окно доносились крики соседских ребятишек, носившихся по двору в ожидании, когда матери позовут их обедать. Иде хотелось бы, чтобы среди этих голосов звучал и голос Узеппе, как в те времена, когда они жили в бараке, за занавеской. Несколько раз она отправляла сына во двор играть вместе с другими детьми, но, выглянув из окна, она видела его одиноко стоящим в уголке, как бедный, отвергнутый всеми подкидыш.

Тогда, порывисто открыв окно, она кричала ему: «Узеппе!» Малыш, подняв голову, мгновенно срывался с места и мчался к ней, домой. Как раньше товарищей по детскому саду, так теперь соседских детишек Узеппе сторонился. Иногда он даже выставлял вперед руку, как бы держа их на расстоянии, или отступал назад, горестно глядя на них широко раскрытыми глазами, как будто он, чувствуя наличие в крови какого-то опасного микроба, хотел уберечь от него других детей. По совету докторши в хорошую погоду Ида выводила его на свежий воздух, на прогулку к Монте Тестаччо, к Авентинскому холму, или, чтобы не слишком утомлять малыша, вела его в какой-нибудь садик недалеко от дома. И повсюду Узеппе держался в стороне от других детей и не участвовал в их играх. Если кто-нибудь звал его: «Иди играть!» — он молча убегал и прятался за мать, как дикарь в свою хижину.

Однако по некоторым его взглядам можно было понять, что Узеппе не был мизантропом. Отходя в сторону, он то и дело поглядывал на играющих с невольной улыбкой, которая предлагала дружбу и просила о ней. Из-под коротких штанишек Узеппе выглядывали коленки, непропорционально большие в сравнении с тонкими ножками, но эти ножки могли быстро бегать и высоко прыгать. Было в Узеппе что-то трогательно забавное, что вызывало улыбку и симпатию окружающих. Дамочки, прогуливающиеся в саду, восхищались его голубыми глазками в сочетании со смуглой кожей и темными волосами, что в Риме считается эталоном красоты. Они давали ему самое большее три-четыре года, а узнав, что ему уже пошел шестой, принимались хором комментировать маленький рост Узеппе, пока Ида, расстроенная и дрожащая, не уводила его подальше от их бестактных замечаний…

Но как к похвалам, так и к жалостливым причитаниям Узеппе оставался совершенно равнодушен, безучастен, как щенок в клетке, выставленный для продажи. Возможно, он их просто не слышал: даже когда он стоял тихо рядом, его торчащие уши, выступающие по обе стороны шапочки, всегда вслушивались в разноголосые шумы мира вокруг него, которые иногда сливались в единый лихорадочный гимн. Малейшее происшествие привлекало его внимание, но иногда он стоял спокойно, углубившись в себя, и мысли его были далеко. Нередко какое-то ликование пробегало волной по всему его телу, зажигая в глазах огоньки радости, смешанной с грустью: так бывало, когда он видел собаку — любой породы и вида, с хозяином или бездомную, даже безобразную, уродливую, шелудивую.

Хотя Ида и не была расположена увеличивать число едоков, она не выдержала и однажды, по возвращении с прогулки, спросила у Узеппе, не хочет ли он, чтобы она взяла ему собачку. Малыш повернулся к ней с изменившимся, горестным лицом, неистово замотав головой в знак отрицания. Отказ был решительным, но дался ему с трудом, как если бы его ему навязал тот таинственный закрученный узел, который вот уже несколько недель мучил его изнутри. Наконец, из него вырвался сдавленный крик, похожий на рыдание: «И Красавица тоже… как Биц!».

И тут Ида поняла, что ее малыш отказывается даже от близкого счастья из страха потерять его! Она испытала от этого сильное потрясение, сопровождаемое странным, ранее неизведанным чувством, что в комнате физически присутствует некое многоголовое существо, угрожающее Узеппе своими бесчисленными лапами. Но еще более странным ей показалось, что после стольких лет молчания малыш произнес кличку собаки. Она думала, что кличка эта давно стерлась из его памяти, как случается со многими персонажами детских сказок. Казалось, этой осенью 1946 года воспоминания всей его короткой жизни нахлынули на Узеппе, почуяв главную скрытую точку его болезни. «Что ты такое говоришь: „Красавица как Блиц!“» — выговорила ему Ида и, решившись нарушить молчание, заверила его, что Красавица жива и здорова, что они с Нино теперь не заставят себя долго ждать. Услышав такую новость из уст матери, Узеппе развеселился. Оба они — мать и сын, — смеясь, как влюбленные, прогнали на этот раз чудище прочь.

Чтобы заставить Узеппе забыть об отвергнутой им собачке, на следующее утро, в воскресенье, Ида пошла с ним на новый рынок у Порта Портезе, где купила ему «монтгомери», то есть пальто, ставшее тогда модным благодаря шинели английского генерала Монтгомери, которую он носил во время сражений. Пальто Узеппе было итальянским, даже римским вариантом этой шинели. Хотя и самого маленького размера, оно было велико ему в плечах и в рукавах. Однако Узеппе тут же надел его и стал вышагивать по-особому, чувствуя себя в нем если не генералом, то по крайней мере красавцем.

Загрузка...