10

«Направляется всем главам провинций для немедленного исполнения следующее распоряжение полиции:

1. Все евреи, в том числе и евреи, уже подвергавшиеся ограничению в правах, к какой бы нации они ни принадлежали, проживающие на итальянской территории, должны быть отправлены в специальные концентрационные лагеря. Любое их имущество, движимое или недвижимое, должно быть подвержено немедленному секвестру для последующей конфискации в интересах Итальянской Социальной Республики, каковая обратит его в пользу бездомных, пострадавших от налетов вражеской авиации.

2. Все те, кто, будучи рожден от смешанных браков, получил благодаря применению существующих уже расовых законов признание в своей принадлежности к арийской расе, должны быть поставлены под особый надзор органов полиции.

Рим, 30 ноября 1943 года».

Это двойное распоряжение, санкционировавшее с итальянской стороны, «Окончательное решение еврейского вопроса», уже реализуемое немцами, относилось к Иде Рамундо, вдове Манкузо, как в первой своей части (она была бездомной, пострадавшей от налетов), так и во второй (она была рождена от смешанного брака, но пока что признана арийкой). Тем не менее из этого не следует, что для Идуццы распоряжение принесло какой-либо практический эффект. Никакой пользы от конфискованного у евреев имущества она не получила. Что же касается второй статьи этого декрета, то после начала следующей весны, когда она уже переселилась в новое временное жилище, какие-то полицейские приходили и интересовались ею у привратника. Но привратник-осведомитель приберег это конфиденциальное событие для собственного пользования, и, если кому-нибудь о нем рассказал, то это произошло под грифом секретного расследования. Она так ничего и не узнала. Очень возможно, что ее досье в конце концов потерялось — этому способствовал вихрь надвинувшихся событий.

Однако же двухстатейный этот декрет, попавшийся ей на глаза в первых числах декабря, означал, что с этого момента она состоит под особым надзором полиции. Ее вина отныне была сформулирована законом недвусмысленно и бескомпромиссно и объявлена миру на всех стенах:

Разыскивается некая Ида, называемая также Идуцца, смешанной расы, мать двоих детей, первый из которых — дезертир, ушедший в партизаны, второй же — незаконнорожденный, родившийся от неизвестного отца. За Ниннарьедду она особенно не волновалась — едва она успевала о нем подумать, как он возникал перед ее взором, со своей балетной поступью, длинными прямыми ногами и ступнями, вывернутыми наружу, он, сметавший любые препоны, выходивший из любых переделок, этот ее неуязвимый сын. Но ее мучили разные навязчивые страхи за судьбу Узеппе. Было известно, что во время облав на евреев немцы хватали младенцев, даже сидящих на руках у матерей, и швыряли их в свои скорбные фургоны, словно свертки с тряпками, а также, что в некоторых деревнях, то ли устрашения ради, то ли просто упившись, то ли для собственного удовольствия, они порою убивали детей, давя их танками, сжигая заживо или разбивая им головы о стены. Таким известиям в то время мало кто верил, считая их совсем уж невероятными, и только много позже они были исторически подтверждены, и тогда оказалось, что являются лишь малой частью того, что происходило на самом деле. Но Иде не удавалось прогнать от себя подобные видения, и теперь улицы Рима, да и всего мира тоже, были для нее переполнены возможными палачами ее Узеппетто, этого маленького парии, не относящегося ни к какой расе, недоношенного, недоедающего, этой бедной посылки, отправленной миру и не имеющей никакой объявленной ценности. Иногда не только немцы, или фашисты, но и все взрослые мужчины представлялись ей убийцами; в полной растерянности носилась она по улицам, чтобы в конце концов в изнеможении и с вытаращенными глазами добраться до своего барака; при этом она еще с улицы принималась звать: «Узеппе! Узеппе!» и смеялась тихо и счастливо, как смеются больные дети, когда его тонкий голосишко отвечал: «Ма, я тут!»

Нацифашисты, по правде говоря, до сих пор не осмеливались показываться в их поселке. Октябрьских расстрелов оказалось недостаточно, чтобы запугать население этих жилмассивов, состоящих из лачуг, утопающих в грязи и недоедании. С наступлением зимы налеты на пекарни и на грузовики с продуктами стали происходить все чаще. Отряды боевиков образовывались прямо в самом поселке, и поговаривали, что в гротах, бараках и даже в комнатах, где спали целые семьи по десять человек, прямо под кроватями хранилось оружие, похищенное еще в сентябре из укрепленных пунктов и казарм. И даже молодые парни, которые в остальных районах города все больше прятались, опасаясь облав, здесь ходили вызывающе открыто, с лицами жесткими и гневными, свободно пересекая дворики и злачные места этого периферийного гетто, окруженные отощавшими и растрепанными матерями, до времени отцветающими девушками и завшивевшими младенцами, пузатыми от недоедания. Ида избегала слишком уж удаляться от поселка, она боялась оставлять Узеппе надолго; но нужно ведь было чем-то его кормить, и это толкало ее на отчаянные шаги. Заветный сверточек со сбережениями, подшитый к чулку, понемногу растаял, поглощенный закупками на черном рынке, и у Узеппе, как и у других ребятишек, животик стал выпучиваться. Каждый раз, когда она направлялась в стипендиальную кассу за своей месячной получкой, она чувствовала, как ее ноги становятся ватными — она ждала, что чиновник объявит ей с негодованием: «Выплата прекращена, подлым полукровкам вроде тебя никакого жалованья не полагается».

Только несколько дней их неказистая комната оставалась без жильцов. С начала декабря, едва распространился слух, что в Пьетралате, в этом грязевом болоте, закиданном отбросами, есть помещение, куда можно поселиться, началось настоящее нашествие новых бездомных, в которых Ида, напичканная неосознанными предрассудками, видела скорее угрозу, нежели возможность покровительства. Теперь она гораздо больше боялась оставлять Узеппе с этими людьми, чем прежде боялась оставлять его одного.

Среди прочих многочисленных пришельцев оказалась и семья мелкого лавочника из Дженцано, совершенно измотанная страхом перед бомбардировками. Вроде бы сюда их направил кто-то из «Гарибальдийской тысячи». Глава семьи, тучный человек с красным лицом, страдавший повышенным кровяным давлением, показался на глаза только при их прибытии и тут же помчался опять в Дженцано, где его магазин был уже разрушен налетами, но дом еще кое-как держался. Дело было в том, что в какую-то там стену этого дома он замуровал, желая их спасти, все деньги и ценные вещи, что у него оставались, и поэтому он хотел быть там, чтобы за ними присматривать. Дело кончилось тем, что в один прекрасный день началась очередная бомбежка, она не затронула его дома, его же самого хватил удар, и он умер от страха. Какой-то родственник явился из Дженцано и принес эту печальную весть семье, сплошь состоящей из женщин. Комната наполнилась воплями и причитаниями. Но потом среди рыданий и всхлипываний они посовещались, и женщины, которые тоже панически боялись бомбежки, поручили этому родственнику похоронить мертвого и присматривать за домом; сами же они остались там, где были, то есть в этой большой трапецеидальной комнате.

Женщины тоже были дебелыми, но бледными; у матери ноги были испещрены узлами вен. Они проводили день, собравшись вокруг самодельной жаровни — отмечали траур, сидели в полном бездействии, в животном молчании. Все ждали прибытия союзников, те, по общему мнению, стояли у ворот Рима. Тогда можно было бы вернуться в Дженцано; правда, теперь у них там не было лавки, и мужчины не было, а было только это предполагаемое сокровище, замурованное в стене. О будущем освобождении они говорили потухшими голосами, похожие на больших кур, примостившихся на насесте, пригорюнившихся, распушивших перья и покорно ожидавших прибытия хозяина, который запихает их в мешок и понесет неизвестно куда.

Если Узеппе приближался к жаровне, они его отгоняли, приговаривая плаксивыми голосами:

«Иди к маме, маленький…»

Попала к ним и женщина здешняя, из Пьетралаты, мать одного из парней, расстрелянных 22 октября. Эта тетка, пока сын был жив, ела его поедом, когда он возвращался поздно ночью, и случалось, что сын, доведенный до ручки, ее поколачивал, и она даже заявляла на него в полицию. А теперь, едва наступал вечер, она начинала блуждать от дома к дому, потому что боялась спать у себя в комнате — она говорила, что каждую ночь призрак сына появляется там и начинает ее лупить. Сына ее звали Армандино, и немцы арестовали его прямо у нее на глазах после того, как она вместе со всеми остальными ворвалась в форт, надеясь поживиться там мукой. Очень часто по ночам она бормотала: «Нет, Армандино, нет… Я же твоя мама, не бей меня…»

Днем она нередко хвалилась красотой своего Армандино, славившегося на всю Пьетралату сходством с актером Россано Брацци. И действительно, сама она смолоду наверняка была красива — у нее и сейчас были прекрасные длинные волосы, только вот в них пробрызнула седина и завелись вши.

Все эти новые поселенцы принесли собственные матрацы; кроме того, на полу валялись груды технической ваты, которую мог брать любой желающий — ее оставили всевозможные случайные временные жильцы. Матрасик Карло Вивальди занял какой-то молодой человек — его Ида особенно боялась, словно он был оборотнем. Правда, он внес некие бытовые улучшения и, в частности, починил окна, заменив бумагу кусочками фанеры. Но во всем остальном он походил не на человека, а на оборотня, или на какое-то странное млекопитающее, вечно голодное и выходящее на промысел по ночам. Он был высок и мускулист, но очень сутул, и лицо у него было бескровное, как у мертвого, а зубы так и торчали изо рта. Неизвестно было, откуда он здесь появился, и кем он работает, и почему он сюда попал; выговор у него вроде бы был римский. Он тоже, стоило Узеппе приблизиться, отгонял его прочь, приговаривая:

«Мотал бы ты отсюда, парень…»

Да, прошло время «Гарибальдийской тысячи»! Единственным человеком, который время от времени уделял Узеппе внимание, была мать расстрелянного: когда становилось темно, она при необходимости сопровождала его в уборную, держа при этом за руку, как делала когда-то Карулина. Однажды вечером, помогая ему натянуть штанишки и чувствуя наощупь его тощие, лишенные плоти ребрышки, она ему сказала:

«Бедная ты птичка мамкина, сдается мне, не успеешь ты вырасти, веку у тебя с гулькин нос. Проклятая война, жрет она младенцев одного за другим».

Она же развлекала его одной игрой, или, лучше сказать, сказочкой, которая сопровождалась неким мимическим лицедейством; ее она, бывало, рассказывала собственным ребятишкам, когда те были маленькими. Сказочка была все время одна и та же, и состояла в следующем: для начала она щекотала Узеппе ладошку и приговаривала при этом:

Угадай-ка, угадай-ка,

проскакал безумный зайка…

А потом, потягивая его пальчики один за другим, начиная от большого пальца и дальше, она продолжала:

Вот этот его схватил,

вот этот его застрелил,

а этот его сварил,

а этот его схарчил.

И дойдя до мизинца, она заканчивала:

А этому малышке — вот жалость!

Совсем ни кусочка не осталось.

«Еще», — просил Узеппе в конце истории; и она начинала сначала, а Узеппе смотрел на нее внимательно-внимательно, надеясь, что рано или поздно безумный зайка улизнет от преследователей и оставит охотников с пустыми руками. Но сказочка шла себе своим путем безо всяких изменений и всегда кончалась одинаково.

Загрузка...