Глава 19. «Красные купцы» с буржуазным отливом

Пароход «Красин», не имея на борту радиостанции, в тумане ударился о борт ледокола «Ленин» и разворотил себе форштевень.

Из телеграммы начальника отряда судов Карской экспедиции, сентябрь 1921 г., Северный морской путь

Красин встал во главе только что созданного Наркомата внешней торговли РСФСР (НКВТ)[1599] 11 июня 1920 г. Назначение это явно не было случайным и, по-видимому, полностью соответствовало желаниям и устремлениям Красина, ведь еще 10 февраля 1920 г. СНК рассмотрел подготовленные им «Тезисы по внешней торговле». В этом документе Леонид Борисович, являвшийся на тот момент по совместительству еще и главой Народного комиссариата торговли и промышленности, постарался максимально закрепить за еще существовавшим только в его воображении НКВТ, а точнее за собой лично, монопольное право осуществлять и контролировать «все переговоры и сношения с иностранными державами, представителями заграничных банков, консорциумов, фирм и т. д. по вопросам внешнего товаро-оборота». И чтобы «ни одно из ведомств и учреждений РСФСР, включая и кооперативные организации», не имело «права вести переговоры и заключать какие-либо сделки по ввозу и вывозу, иначе как с предварительного разрешения и под контролем Народного комиссариата внешней торговли»[1600]. Читаешь эти строки, и становится совершенно очевидным, что этот документ писался явно «под себя, любимого». Своя рука — владыка.

Не стоит даже особо пояснять, почему в условиях внешней блокады, тотальной разрухи в экономике и на транспорте, голода и отсутствия достаточного количества топлива как в промышленности и на железной дороге, так и для удовлетворения потребностей населения это была одна из важнейших должностей в правительстве республики. Именно на НКВТ возлагалась функция осуществления монополии внешней торговли, защита которой и стала на многие годы одним из главных устремлений Красина. Сама эта чрезвычайная форма управления товарообменом с другими странами введена декретом СНК РСФСР от 22 апреля 1918 г. Красин выступал ее ярым сторонником, и образование НКВТ фактически являлось мерой по реализации этого положения. Красина за глаза в советском истеблишменте именовали не иначе как «красным купцом», который руководит наркоматом как «своей лавочкой». Чего тут больше — ревности к успеху соперника или идеологического осуждения — сказать трудно. Но он действительно крайне неформально подходил к управлению ведомством. А правами обладал огромными.

Не следует сбрасывать со счетов и процветавшую среди советских работников в Москве невероятную зависть к тем, кто имел возможность выезжать в служебные командировки за границу. Однако принадлежность к клубу избранных несла в себе и определенную опасность, делала любого человека более уязвимым перед недоброжелателями, ведь для обвинений в «буржуазном перерождении» никаких особых доказательств не требовалось. Критерии этого самого «перерождения» были чрезвычайно размыты. Похвастает жена какого-нибудь совзагранработника на работе перед подругами новеньким платьицем: «А это мне мой из Парижу привез!» Те вроде бы в ударе от восторга: «Из самого Парижу?» — а в душе проклинают более удачливую подругу и втайне давятся слюной зависти: вот бы мне такого муженька, а еще лучше любовничка. И… бац: готово! В парткоме/профкоме/комитете комсомола на столе у ответственного и очень принципиального работника важное сообщение от неравнодушных к соблюдению норм советской морали и социалистического общежития активистов — перерожденец-де затесался/затесалась в наши стройные и сплоченные ряды. А тут, глядишь, очередное мероприятие по дальнейшему совершенствованию госаппарата, а то и куда хуже — партийная «чистка» от примкнувших, но идейно незрелых. И только что счастливая обладательница нового, по последней парижской моде, наряда в слезах на улице. Добро пожаловать на биржу труда. А оттуда только один путь — на швейную фабрику строчить солдатские шинели или на ткацкое производство, где от летающих в воздухе мельчайших части пряжи через полчаса у непривычного человека пропадает голос: горло забито непонятно из чего сформировавшимся хлопковым комком.

Заместитель председателя Совнаркома Рыков, так тот прямо считал, что работники внешней торговли, «попав за границу, подвергались развращающему воздействию условий западной жизни и вырождались в средней руки „буржуев“»[1601]. Очень сильно большевики мимикрировали: в России подчеркнуто носили сапоги, военные френчи, а выезжая за границу, одевались по последней парижской моде, как они ее трактовали, естественно. Даже члены партии «со стажем» настолько боялись этой «болезни красных глаз», что прибегали к весьма нетривиальным методам маскировки собственного «заграничного» достатка. Так, один из старых большевиков, заметив, что его «буржуазный» коллега, то есть «спец», заказал за границей у портного костюмы разных цветов, предостерег его от подобного легкомыслия в выборе. В итоге оба решили пошить по несколько костюмов из ткани разного качества и плотности, но абсолютно одинакового цвета. Внешне и не отличишь. Самому приятно и удобно, а для окружения практически незаметно. Такой вот эффект хамелеона по-советски. И захочется кому-то «стукнуть» на коллегу в ГПУ о его жизни на широкую ногу, а фактики-то где?[1602]

И все же работать во Внешторге было престижно. И Красину приходилось не только пристраивать к себе в ведомство по поручению вождя нужных людей, но и «устраивать материально». И такие возможности и ресурсы для этого в его распоряжении имелись. В одном только берлинском торгпредстве числилось более 800 сотрудников, а всего в штате НКВТ состояло свыше 25 тысяч должностей[1603]. Не забывал при этом и родственников, хотя не только их. В 1924 г., когда Красин и сам все чаще задумывался об эмиграции, он направил бывшего мужа своей супруги Виктора Окса представителем Нефтесиндиката в Англию. Откуда тот, понятное дело, в СССР так и не вернулся.

Еще до назначения Красина в НКВТ 27 апреля 1920 г. Дзержинский и Шейнман, тогда заместитель главы НКФ, подписали секретную шифротелеграмму: «Грузы, идущие из-за границы в адрес Наркомвнешторга, не подлежат вскрытию и досмотру. В случае возникновения какого-либо подозрения представители ЧК могут наложить свои печати на вагоны сопровождения таковых до пункта назначения, присутствуя при вскрытии»[1604]. Понятно, в условиях тотального дефицита желающих контролировать — «а что везут?» — да и просто поглазеть на иностранные дивности найдется в изобилии. Это уж памятно из нашего недавнего прошлого и советским загранработникам. Когда те, кто на самом краю границы — и пограничники, и таможенники — были лишены возможности взглянуть на эту самую заграницу хотя бы одним глазком. Вот и вызревало в них годами справедливое чувство классовой ненависти и товарной зависти к тем, кто «туда», по их мнению, «на дурняка», на государственные денежки катался. Хотя и оснований для подозрений в не совсем законном характере груза бывало предостаточно.

Разумеется, в условиях экономической блокады считалось, что для удовлетворения потребностей молодой республики в импорте все меры хороши. Сам В. И. Ленин прямо говорил о допустимости «полулегальных» форм сотрудничества с зарубежными бизнесменами. Понятно, что в этой ситуации Красин «сделался, так сказать, шефом государственной контрабанды»[1605]. А уж опыта нелегальной работы ему было не занимать. Не будем забывать, Красин с дореволюционных времен располагал отличными связями в Швеции и Финляндии, которые теперь стали ключевыми пунктами в организации поставок в Россию и вывозе из страны драгоценных металлов. Причем не все его контакты представляли собой образцово законопослушных бизнесменов. Многие имели связь с контрабандистами, через таких людей в первую революцию и шли поставки в Россию динамита и пироксилина. Иногда средства на приобретение крупных партий вооружения для подпольщиков поступали от иностранных спецслужб, в тот период главным образом от резидента японской разведки в Швеции Мотодзиро Акаси. Именно он профинансировал приобретение оружия для нелегальной переброски в Россию на пароходе «Джон Графтон». Приняв на борт прямо в море 16 тыс. винтовок, 3 тыс. револьверов, 3 млн патронов к ним и несколько тонн динамита, «Джон Графтон», отчаливший из Лондона, в сентябре 1905 г. через Копенгаген и Стокгольм начал свой извилистый путь к берегам России. Но злоумышленникам не повезло: пароход сел на мель у финского берега, оружие в итоге досталось властям[1606].

Хорошо зная хватку Красина в отношении всего, что касалось денег, а также то обстоятельство, что он буквально с первого дня взялся за создание за границей системы совзагранбанков, учрежденных и функционировавших в соответствии с западным банковским законодательством, но представлявших по существу подконтрольные прообразу Государственного банка СССР, Народному банку РСФСР, дочерние кредитные организации, Ленин сделал упреждающий ход и провел решение, чтобы все заключаемые Красиным «на золотую монету договоры предварительно шли на утверждение Политбюро». Очевидно, Владимир Ильич опасался создания заграничной империи Красина, неподконтрольной Москве, но существующей за ее счет. Он четко осознавал, что Красин на это способен и, почувствовав слабину Кремля, может пуститься во все тяжкие.

Естественно, Красин был крайне недоволен этим обстоятельством, сочтя его проявлением недоверия и чуть ли не личным оскорблением. Он жестко и бурно протестовал. Но Ленин остался неумолим: «Крайне необходимо экономить золото изо всех сил. Политбюро не видит деловых оснований для отмены своего решения»[1607]. И Леониду Борисовичу, как неоднократно бывало и прежде, пришлось смириться.

Хорошо изучивший характер Красина Ломоносов отмечал, что тот был не склонен идти на обострение в отношениях не только с руководителями высшего уровня, но даже с собственными подчиненными. Обходить острые углы и склонять голову перед высшими инстанциями, ну хотя бы внешне, — полностью в духе Леонида Борисовича. Знакомым Юрий Владимирович не стеснялся говорить об «особенностях» реагирования Красина на острые ситуации — сперва вспылить, закатить истерику, а потом «скиснуть» и замять дело[1608]. Так произошло и на сей раз: Красин смирился, но внутренне не подчинился[1609]. И мы будем иметь возможность в этом убедиться. При его опыте и знаниях ему ничего не стоило обосновать любое свое решение и ввести в заблуждение самую высокую «Инстанцию», ибо там попросту не нашлось бы равных ему профессионалов.

Для сношений со штаб-квартирами фирм, занимавшихся, например, импортом леса из России, для их приемщиков на местах разрабатывались совместно с шифротделами посольства СССР в Лондоне специальные коммерческие шифры, позволявшие защищать от конкурентов информацию о пароходах, грузе, номенклатуре товаров. Обычная торговая практика, хорошо известная в Европе буквально с момента изобретения телеграфа. И поначалу все работало. Но вот сидит уполномоченный ГПУ в Архангельске, скучает от серых будней и страдает: иностранцев мало, а результат по выявлению шпионажа к отчетной дате дай. А тут шифровки на телеграфе, да еще и для связи с некоторыми «из бывших». Ну как тут упустить такой прекрасный шанс отличиться? Немного ловкости рук, и дело о шпионской сети готово. Ну, а далее по принципу: «То, что вы на свободе, не ваша заслуга, а наша недоработка». И здесь для получения признания все методы хороши. Понятно, что подобное не способствовало развитию внешней торговли.

«Россия вовлечена в интересный эксперимент, который они [большевики] начали с чистого листа, — заявил Ллойд-Джордж еще 20 января 1918 г., доверительно беседуя с издателем и своим близким другом лордом Ридделлом. — Нам остается только дождаться его окончания и посмотреть, что они сделают»[1610]. А дальше Лондон стал действовать в привычной ему манере двойных стандартов. И хотя в стране сохранялось официально признанное представительство России во главе с посланником Набоковым, кстати, финансировавшееся английским правительством, в Великобритании начал работать пусть и неофициально, но все же как-то криво признанный советский полпред Литвинов. А признанный потому, что добился ареста всех средств, находившихся на счетах российского посольства, и получил право пользоваться шифрами и посылать дипломатических курьеров[1611].

Следует отметить, что Ллойд-Джордж как раз очень к месту предложил снять торговое эмбарго с России и начать консультации, которые поначалу представлялись как контакт с российским кооперативным союзом. Первые признаки изменения настроений в отношении правительства большевиков на Западе очень хорошо уловил только что прибывший в Лондон из Петрограда в декабре 1918 г. бывший министр финансов и премьер-министр В. Н. Коковцов. «В Англии, а того больше в Америке, положительно никто не хочет вмешиваться в русские дела, их не понимают пока. Англичане в руках лейбористов, и сам успех Ллойд-Джорджа на выборах[1612] был результатом сделки: он обещал рабочим, что Англия в Россию не пойдет, а рабочим здесь представляется, что большевики — это социалисты, друзья и защитники бедного пролетариата», — отмечал он[1613].

Коковцов весьма точно угадал тенденцию в настроениях в Великобритании. Постепенно понимание происходящего приходило и к правящей верхушке большевиков. Примечательно, что одним из первых политиков в Советской России, которые предполагали именно такое развитие событий, был Красин. «Если военное положение будет развиваться, как мы предполагаем, — мирные переговоры неизбежны, — писал Красин еще 25 октября 1919 г. жене в Швецию. — Дальнейшая затяжка войны вряд ли выгодна даже нашим настоящим врагам, и если до зимы Деникину не удастся нас добить (а вряд ли ему это удастся), то, пожалуй, Англия поймет, что в ее собственных интересах попытаться справиться с большевиками в экономической области на почве некоторых ограниченных, но мирных сношений»[1614].

Уже в июне 1921 г. Красин начал в Лондоне переговоры о концессионном соглашении с Лесли Уркартом, человеком достойным того, чтобы уделить ему несколько строк. Этот многоопытный деловар 25 лет провел в России, владел крупными горными предприятиями, прекрасно изъяснялся на великом и могучем «и внешностью напоминал скорее русского просвещенного помещика, чем английского предпринимателя»[1615]. До революции Уркарт являлся председателем Русско-Азиатского объединенного общества, которому принадлежали многие металлургические заводы и золотые прииски. С Красиным был знаком еще по Баку, где англичанин не только работал на компанию нефтепромышленника-старообрядца Шибаева (управлял нефтепромышленными фирмами «Товарищества С. М. Шибаев», «Олениум» и «Борна»), но и некоторое время совмещал бизнес с обязанностями британского генерального консула.

Казалось бы, для проекта все складывалось благоприятно. В середине июля 1921 г. Красин находился в Москве. Ленин не возражал против сдачи в концессию 4 предприятий. Внешне все были «за». Особенно после того, как Ленин одернул тех, кто пытался тормозить процесс предоставления концессий. «Зарубите себе и всем на носу: архижелательны концессии. Нет ничего вреднее и гибельнее для коммунизма, как коммунистическое самохвальство — сами сладим», — сказал, как отрезал, вождь[1616]. В августе в Москву подтянулся и сам Уркарт. Переговоры активно шли и в сентябре.

Красин после длительного торга согласовал предоставление концессии на долевое отчисление в 25 %. Политбюро вроде бы также склонялось к решению пойти на сделку с капиталистом, тем более лицом весьма влиятельным среди западных бизнесменов. И все же предчувствие возможного провала концессионного соглашения с Уркартом не давало Красину покоя. Червь сомнения шевелился у него в сознании: а вдруг не выгорит? Казалось бы, напрасно, после таких-то слов самого Ильича дело должно было сладиться. Должно было…

Но затем все застопорилось. Более того, в октябре Уркарт резко ужесточил позицию, рассчитывая, по-видимому, добиться большего при давлении на Москву с помощью массированного шантажа и угроз: Уркарт, сам будучи держателем крупного пакета облигаций царского правительства, помимо всего прочего, являлся президентом Ассоциации британских кредиторов России — всех, кто в свое время утратил бизнес в результате революции или имел к России требования по долговым обязательствам. Немаловажное значение имело и то обстоятельство, что один только он лично подал иск к советскому правительству о возмещении убытков на утраченную собственность на сумму в 56 млн ф. ст., что делало его голос среди «кинутых» большевиками кредиторов весьма весомым. Так что предмет для торга был основательный.

К тому же летом 1921 г. Красину удалось совершить крупную товарообменную операцию (сельхозмашины и инвентарь для крестьян и охотников-промысловиков — на кожсырье, асбест, графит, шерсть и волос на сумму 517 602 ф. ст.) с западными компаниями во время Карской экспедиции. Для этой цели через «Аркос» за границей были приобретены пять судов, одно из которых получило имя «Л. Красин», а другое — «Внешторг». Также удалось выкупить у англичан заказанный еще в годы мировой войны русский ледокол «Александр Невский», который вышел в море из Эдинбурга 3 августа 1921 г. под флагом РСФСР и новым названием «Ленин».

Я не буду вдаваться в детали этой экспедиции, в организации которой принимали активное участие Красин и аппарат НКВТ, отмечу, что в целом операция удалась: для Сибири доставили по Енисею, Оби и Иртышу 658 532 пуда импортных грузов. Одних плугов поступило 15 тыс. штук и столько же запасных лемехов. И хотя на обратном пути были утрачены во льдах два парохода («Обь» и «Енисей»), жители Архангельска и региона получили свыше 400 тыс. пудов сибирского хлеба. Никто из членов экипажей не погиб.

Не обошлось и без курьезов, а может быть, и от предостережений сверху, с самых небес. Так, с затонувшего «Енисея» удалось даже подобрать живым поросенка — любимца команды, который самостоятельно держался на поверхности, дожидаясь спасателей на шлюпке. А вот корабельной собаке и петуху с курами повезло меньше. Кроме того, удача отвернулась от именного парохода «Л. Красин», который, не имея на борту радиостанции, в тумане ударился о борт «Ленина» и разворотил себе форштевень[1617]. Как видим, все же Владимир Ильич был круче Леонида Борисовича. Во всем. И вскоре это подтвердилось, правда, не совсем приятным для Красина образом.

Когда после подписания торгового соглашения с Великобританией Красин находился еще в Лондоне, на него вместо благодарности обрушилась лавина обвинений за срыв заданий по закупке хлеба для голодающих городов России. А далее Ленин внезапно поменял задачи НКВТ, выдвинув на первый план поиск кредитных ресурсов за рубежом, что, согласитесь, не совсем отвечает задачам торгового ведомства.

«Всякие займы нам очень нужны, — пишет Ленин Красину в июне 1921 г., — ибо главное теперь — получить, и притом немедленно, товарный фонд для обмена на хлеб с крестьянами. Этой непосредственной цели теперь надо подчинить всю политику Наркомвнешторга»[1618].

Надо признать, это ленинское указание полностью отвечало и взглядам самого Красина, который не переставал с самых высоких трибун повторять, что одна из главных задач внешней политики состоит «в получении экономической помощи: займов, кредитов и т. д.»[1619].

Понятно, такой подход устраивал далеко не всех, особенно в НКИД, где не желали копаться в «финансово-экономических мелочах», когда речь шла о пожаре мировой революции. Вот она — первоочередная задача советской дипломатии — раздуть ее пламя как можно сильнее, да и пошире — в Азии, Индокитае, Африке. А тут иди выпрашивай у буржуев какие-то там кредиты. Унизительно для революционера! Но Красин видел выход из сложившегося в стране положения, особенно возникших несколько позже ножниц в цене на сельскохозяйственную и промышленную продукцию, полностью подрывавших интерес крестьян к наращиванию производства продовольствия в товарных объемах, в получении внешнего займа. Более того, он был готов идти и дальше в отказе от догм большевистского экстремизма в экономике. По его убеждению, спасти власть мог только «кредит на восстановление крестьянского хозяйства, т. е. перемена курса внешней политики»[1620]. А без увеличения объемов и улучшения качества товарного предложения страну ожидал неизбежный крах. Устойчивое производство — вот ключ ко всему. Нельзя выживать до бесконечности, только проедая то, что досталось от прежнего режима, от проклятого капитализма, ориентированного исключительно на прибыль. Золотая кубышка стремительно пустеет, а пополнять ее нечем. «…Мы тратим, расходуем, проедаем больше, чем мы производим»[1621], — раздражал Красин своими речами ортодоксальных большевиков-экстремистов. И в этом, по его мнению, состояла главная опасность для страны.

Безусловно, неприятные вести об угрозе массового голода на Волге портили настроение. Но, помимо приобретения продовольствия, Красина волновали вещи более важные: продажа золота и драгоценных камней. Ибо с 1920 г. НКВТ стал главным экспортером золота, «через который за два года было вывезено драгметалла на сумму около 600 млн руб., из коих не более трети было потрачено на закупку импортных товаров, остальное куда-то делось»[1622]. Но если мировые цены на золото все же хоть как-то можно отслеживать, то при реализации драгоценных камней, которых в распоряжении Красина находилось на десятки миллионов рублей, это абсолютно исключено. Каждый бриллиант, алмаз или другой вид драгоценного камня уникален и нуждается в индивидуальной оценке.

На деле же зачастую драгоценные камни поступали просто навалом. «От меня не потребовали даже расписку в получе-нии, — рассказывал о своих делах один из „реализаторов“ ценностей, известный нам Гуковский, — просто взяли и послали весь пакет на мое имя за одной только печатью. Я стал выбирать из пакета камни и изделия, а бумаги выбрасывал в сорную корзину… Ну, вот, через несколько дней мне понадобилось взять из корзины клочок бумаги. Запустил я в нее руку, и вдруг мне попался какой-то твердый предмет, обернутый в бумагу. Я вытащил. Что такое?.. Хе-хе-хе!.. Это оказалась диадема императрицы Александры Федоровны, хе-хе-хе! Оказалось, что я ее по нечаянности выбросил в корзину»[1623].

Трудно сказать, насколько эта история отвечает реальному положению дел и насколько здесь расцвела авторская фантазия. Но неоспорим тот факт, что на 18 октября 1920 г. Гуковскому было «отпущено» драгоценных камней на «149 885 франков довоенной оценки»[1624]. И это не чей-то рассказ — это документ. Итак, в распоряжении Гуковского действительно было драгоценных камней на 6000 ф. ст. Как ни крути, а сумма по тем временам огромная.

26 октября 1920 г. по личной инициативе Ленина принято постановление СНК о продаже за рубеж русских художественных ценностей. Этим вопросом с 1919 г. в качестве комиссара Экспертной комиссии ведала М. Ф. Андреева[1625], которая отбирала из национализированных произведений искусства, предметов роскоши и антиквариата то, что имело художественное значение. Из остальных вещей формировались экспортные товарные фонды. (Вдумайтесь только: экспортные товарные фонды! Словно это какие-то поделки народных промыслов, при всем уважении к их создателям.) А между тем М. Горький активно занимался выбиванием авто и других благ для комиссии, не стесняясь дергать Ленина, который, в свою очередь, давил на ВЧК, требуя лимузины для удовлетворения запросов выдающегося пролетарского писателя на «нужды Экспертной комиссии». Экспертам из этой самой комиссии надо было торопиться — дел, т. е. конфискованных драгоценностей и произведений искусства, прорва! И сам грозный и всевластный В. Р. Менжинский спешил заверить вождя, что все будет исполнено.

Словно коробейники, советские представители «Комиссии по реализации государственных ценностей» разъезжали по столицам Европы, предлагая на выбор россыпь «коронных драгоценностей и коронных регалий». А этих самых русских коронных ценностей, по далеко не полной оценке, накопилось 23 500 карат бриллиантов, 1000 карат изумрудов, 1700 карат сапфиров, 6000 карат жемчуга и множество других драгоценных камней, которые никто толком-то и не подсчитал[1626].

Ленин между тем торопит «соратничков», требует задействовать «экстренные» ресурсы для подготовки драгоценностей к продаже: «Надо принять срочные меры для ускорения разбора ценностей. Если опоздаем, то за них в Европе и Америке ничего не дадут»[1627]. Не случайно одним из толкачей этой работы поставлен А. Г. Шлихтер[1628], успевший к тому времени «прославиться» как организатор продразверстки на посту народного комиссара продовольствия РСФСР и УССР. Этот ученый-экономист, как его величали в советское время, жестко выступал за практику насильственной конфискации продотрядами хлеба у крестьян. Он также показал себя беспощадным, но малоуспешным борцом с тамбовскими селянами, восставшими против беззастенчивых поборов со стороны властей. Именно такому человеку Ленин и поручил следить за праведным грабежом. Примечательно, что в июле 1921 г. Шлихтер по личному указанию вождя встречался с Красиным и Литвиновым как главными организаторами перекачки конфискованных у прежних владельцев культурных ценностей, а главное — драгоценностей, через Лондон и Ревель. При этом он настойчиво требует от Красина сделать все возможное для ускорения соглашения «с фирмой платиновой и бриллиантовой»[1629], избегая указывать их названия в документах.

Но что же так беспокоило вождя? И почему «ничего не дадут»? Отчего он так всячески торопил и понукал Шлихтера действовать быстрее, словно ценности в кладовых Гохрана жгли ему руки? Бриллианты упадут в цене? Не думаю. Скорее всего, Ильича тревожило другое. Он опасался, что в мире очень скоро узнают, что продают большевики, как попали к ним эти драгоценности и главное — какова судьба их прежних владельцев.

И Ленин оказался прав. В Амстердаме «авторитетные» ювелиры отказывались покупать украшения целиком, соглашаясь брать только драгоценные камни без оправы. Типа, если что, то мы, дескать, «не в курсе». Но тут вдруг выяснилось, что эти реликвии уже предлагались на рынке… дельцами от Коминтерна. Драгоценные предметы были тайно изъяты… из Гохрана. Чтобы представить масштаб подобной «работы», отмечу, что с января 1920 до середины 1921 г. и только по линии НКВТ, согласно подсчетам А. Г. Мосякина, получено для реализации за границей драгоценных камней на сумму около 120 млн руб.[1630]

Андреева настолько переутомилась на столь ответственной работе, что попросила назначить ее по линии НКВТ за границу для организации этой самой распродажи. Естественно, просьбу «пламенной коммунистки» удовлетворили. Андреева неутомимо трудилась в Германии, Дании и Швеции. Была занята важным делом: организовывала сбор помощи голодающим. Надо сказать, Красин не терял ее из виду, бывая за границей, встречался с Марией Федоровной и даже брал ее с собой в поездки. Такая вот нержавеющая дружба.

Красин настолько втянулся в реализацию драгоценных камней, что попытался даже в какой-то момент официально пристроить к этому делу свою любовницу Чункевич[1631], к которой был ну уж очень привязан (о чем речь впереди). Понятно, такое важное дело кому попадя не доверишь. Безусловно, все обставили как надо, в лучших традициях бюрократического жанра. Заместитель Красина по НКВТ Лежава сочинил и отбил шефу в Лондон запрос относительно гражданки Чункевич, а тот, в свою очередь, ответил, что знает такую, согласен с предложением командировать ее в Англию. Но не просто так, а с товаром, и «предлагает брать материалы в размере, соответствующем действительной личной потребности. Таковая в данном случае может быть изрядна, но не следует преувеличивать». Понятно, конспирация, да и вражеская таможня не дремлет. Ну, а если вкратце, то дайте ей драгоценностей, сколько унесет, но не зарывайтесь.

Лежава, имея столь веский документ наркома НКВТ, 28 октября 1920 г. сочиняет бумагу главе Наркомфина Крестинскому, где уже с полным на то основанием предлагает кандидатуру мадам, которая, кстати, не только «хорошо известна тов. Красину» (что святая правда), но и «профессионально и хорошо знакома с делом реализации драгоценных камней». И вот Чункевич предстает уже незаменимым специалистом, которого и в Гохране характеризуют самым положительным образом.

Нарком финансов поручает своему заместителю разобраться и доложить. Далее с положительным заключением уже 9 ноября 1920 г. заместитель НКФ сообщает в ЦК РКП(б), что предлагаемый способ реализации ценностей представляется ему «вполне целесообразным, если Чункевич действительно является специалисткой по драгоценным камням». Конечно, в таком случае и Политбюро не возражает и, рассмотрев 14 ноября «предложение тов. Красина о способе реализации бриллиантов», передает вопрос на решение Оргбюро ЦК. Там тоже не стали особо вникать, поддержав предложение предшествующих инстанций. Как видим, побочным результатом этого документооборота стало то, что ставки поднялись: если прежде речь шла только о драгоценных камнях, то Политбюро озаботилось уже и бриллиантами.

Откровенно говоря, не знаю, как вы, читатели, а я устал описывать всю эту процедуру прохождения явно воровского решения по всем этажам партийной вертикали. И все это делалось не только для того, чтобы воспользоваться случаем срубить деньжонок, но главным образом для того, чтобы удовлетворить прихоть заскучавшего по женской ласке советского деятеля. Ведь в тот момент, если сопоставить даты, Красин находился в активном поиске новой любовницы. Однако в подобной ситуации и хорошо «проверенная» прежняя дама сердца была вполне к месту.

Безусловно, меня можно упрекнуть, что эти подробности личной жизни героя нашего исследования не совсем уместны. Я же исхожу из того, что читатель должен представлять атмосферу времени и то, как работал бюрократический аппарат, казалось бы, самого репрессивного режима, когда это было необходимо для удовлетворения запросов представителей его высшего звена. Скажу честно, я и сам не представлял, что подобное могло происходить на заре советской власти, настолько нам вбили в голову идеализированные образы революционеров, с чьими портретами трудящиеся выходили на праздничные демонстрации, чьи имена и по сей день носят улицы наших городов. Я не призываю ничего разрушать. Я просто полагаю, что мы имеем право знать.

Мне трудно судить, так как я не видел документов, насколько глубоко эта активная особа была вовлечена в вывоз ценностей из СССР, но, судя по ее дальнейшей жизни во Франции, Чункевич преуспела. Сама она потом кивала на Красина, будто именно он в своем личном багаже переместил через все кордоны и пикеты принадлежащий ей «капитал» — 300 тыс. американских долларов, 120 тыс. шведских крон плюс вдобавок россыпь золотишка и дамских безделушек[1632].

Мы еще вернемся к этому вопросу, а пока прервемся на один эпизод, без знания которого будет сложно понять всю палитру событий, происходивших вокруг Наркомата внешней торговли, а следовательно, и самого Красина в те годы. Я уже упоминал, что работать в этом ведомстве было чрезвычайно престижно, да и попросту более сытно.

Вообще-то надо отметить, что Красин очень внимательно относился к подбору людей в НКВТ, особенно тех, кого брал к себе в заместители. Так, Лежава до 1921 г. возглавлял Цент-росоюз, который Леонид Борисович умело приладил под свои нужды. Затем его на этом посту сменил член Коллегии наркомата Л. М. Хинчук[1633], которого Красин с должности председателя Центросоюза делает заместителем наркома, а заняв пост посла в Великобритании, перетаскивает в 1926 г. в качестве торгпреда в Лондон. Полагаю, и заместитель Фрумкин появился в своем кресле в НКВТ не случайно.

Итак, в 1920 или 1921 г. Красин знакомится в Берлине с молодой актрисой и театральной художницей объединения «Мир искусства» Тамарой Миклашевской[1634]. В Берлине она работала в организованной М. Горьким Комиссии по сохранению культурных ценностей.

Сами обстоятельства этого знакомства настолько интригующие, что стоит о них сказать несколько слов. Казалось бы, ну что тут загадочного, рядовое событие, но, судя по имеющейся информации, на момент знакомства с Леонидом Борисовичем Тамара Миклашевская являлась… Вы угадали, гражданской женой Моисея Фрумкина, тогда еще заместителя наркома продовольствия[1635]. А что такое быть при начальнике, ведающем распределением продуктов питания в те голодные годы, вполне понятно людям советской эпохи. Да, с наркомами они вряд ли сталкивались, но с заведующими гастрономами, по степени влияния едва ли уступавшими чикагским мафиози, приходилось встречаться уж точно. И в Берлине она оказалась не просто так, а благодаря протекции все того же Фрумкина.

Якобы желая угодить очень влиятельному начальнику и зная его мужские слабости, тот «подставил» ее Красину, рассчитывая заручиться его особым расположением. Вполне возможно, как часто бывает, Моисей Ильич к тому моменту стал тяготиться этой связью: ну, Тамара ему просто надоела. И надо признать: он преуспел. Леонид Борисович буквально утонул. Очень скоро Тамара становится — нет, не любовницей, их у Красина и до этого было предостаточно, — а его «параллельной женой» (не мое определение, у кого-то, каюсь, подсмотрел). В общем, молодая и желанная женщина затмевает для Красина все ценное и любимое, что существовало для него в этой жизни ранее. Его охватывает всепоглощающая влюбленность, и он часами, словно к нему на время вернулась юность, гуляет с Тамарой по Берлину. «Вспоминаю и Вас, мой миленький, здесь ведь нет почти улицы, на которой мы не были бы с тобой вместе»[1636], — пишет он, попав через несколько лет вновь в столицу Германии по служебным делам, объекту своего обожания о тех счастливых днях, беззаботно проведенных там вместе.

А сам Моисей Фрумкин, «человек с острыми, бегающими глазками», косивший под пролетария, в неизменной косоворотке[1637], с апреля 1922 г. становится… заместителем наркома внешней торговли, т. е. прямым подчиненным Красина. Насколько повлияло на это назначение все вышеизложенное, я судить не берусь. Скорее всего, просто совпадение. Поговаривают, этот вариант Моисей Ильич провернул не без подсказки брата, заинтересованного в переходе своего близкого родственника в ведомство, имеющее прямой доступ к загранице и иностранной валюте. Но это только догадки. Вполне возможно, Красин и Фрумкин сблизились через общих знакомых по Баку, где оба находились продолжительное время до революции, занимались партийной работой. Что интересно, сам Моисей Ильич в автобиографии, написанной уже после смерти Красина, перечисляя свои контакты в партии, в том числе дореволюционные, ни разу не упоминает Леонида Борисовича, а только ограничивается указанием на знакомство с другими старыми членами ВКП(б). Согласитесь, выглядит это более чем странно. Зато Фрумкин подчеркивает свою близость с В. И. Лениным и И. В. Сталиным.

Надо сказать, умелый Моисей Ильич настолько освоился в НКВТ, что и уход Красина не поколебал его позиций. Так, 3 июля 1926 г. вымотанный бесконечной борьбой со всесильной финансово-торговой бюрократией Ф. Э. Дзержинский писал Валериану Куйбышеву[1638]: «Я лично и мои друзья по работе тоже „устали“ от этого положения невыразимо. Полное бессилие. Сами ничего не можем. Все в руках функционеров — Шейнмана и Фрумкина. Так нельзя. Все пишем, пишем, пишем. Так нельзя»[1639]. Наверное, трудно было бороться с таким деятелем, как Арон Львович, ведь его подпись красовалась на каждом червонце. И он, только он решал вопрос о том, позволит ли Госбанк дополнительные лимиты за счет эмиссии на расширение кредитования промышленности, чего так упорно добивался Дзержинский.

Переговоры между Красиным и Уркартом возобновились в Берлине, где они 9 сентября 1922 г. и подписали концессионное соглашение. Западная пресса однозначно рассматривала это как большой успех России в восстановлении нормальных деловых отношений с капиталистическим миром. А побороться в тот раз было за что: Уркарт по факту получал в аренду свою бывшую собственность в России на 99 лет. Советское правительство обязывалось уже через два месяца после ратификации предоставить Уркарту 150 тыс. ф. ст., а всего объем инвестиций по соглашению составлял 2 млн ф. ст. (20 млн руб. золотом).

Красин был на подъеме. Казалось бы, ничто не предвещало беды. «Договор мною заключен в Берлине, могу сказать, блестяще», — спешит он поделиться радостью с женой[1640]. Он придавал этому вопросу такое большое значение, что решил сам вылететь с документом в Москву, куда и прибыл после некоторых приключений 14 сентября 1922 г. Дело предстояло непростое, особенно при утверждении договора в СНК «при наших головотяпских порядках». Ибо, писал Красин, «тут многие умники, частью по невежеству, а иные, может быть, и по христианскому желанию подложить ближнему свинью, начинают что-то мудрить, морщить носы и, что называется, воротить рыло. Мне приходится дождаться двух-трех решающих заседаний и дать генеральный бой»[1641].

Надо признать, и на этот раз интуиция Красина не подвела. Садясь в самолет, он не знал, какой его поджидает неприятный сюрприз. Однако удар Красин получил оттуда, откуда менее всего ожидал: резко против концессии возразил… Ленин! 4 сентября он направил Сталину записку, в которой в качестве условия одобрения концессии выставил требование предоставления российской стороне «большого займа». При этом Ленин сослался на заключение комиссии, которая выступила против передачи предприятий иностранцам.

Когда подолгу читаешь архивные документы и личную переписку, относящиеся к деятельности того или иного человека, то со временем начинаешь невольно отмечать его любимые идиомы. Так вот, Красину явно пришлось по душе прекрасное русское выражение «подложить свинью». Он довольно часто употребляет его не только в частных письмах, но и в официальных документах, вплоть до шифротелеграмм. Следует признать, что в реальной жизни он и сам не брезговал воплощением этого постулата в жизнь, не гнушаясь воспользоваться подвернувшимся случаем, дабы насолить своим недоброжелателям, делая это зачастую чужими руками. Ну, это так, к слову.

12 сентября Ленин, опять же через Сталина, направляет в Политбюро новую записку с предложением отклонить соглашение. При этом он не стесняется в определениях: «Это кабала и грабеж»[1642]. Нельзя создавать прецедент — вот основная мысль вождя. Подобный поворот был настолько неожиданным, что даже члены Политбюро пришли в замешательство. Предложенный компромиссный вариант жестко отвергается. Узнав о столь резкой смене позиции вождя, Красин буквально опешил.

Возможно, в тот момент ему было необходимо убедить самого себя в правильности того решения, которое у него вызрело. Верный своему подходу, Леонид Борисович пошел на жесткий демарш, открыто демонстрируя, прежде всего вождю, готовность рискнуть всем, но добиться поставленной цели. Ведь в те минуты, когда он писал супруге это письмо, перед ним на столе лежала другое, пока еще не отправленное послание. Красину предстояло решиться на шаг, который мог изменить не только всю его собственную жизнь, но и отразиться на судьбе детей, точнее, их благополучии и безбедном, беспечном существовании. В нем кипело возмущение, и он выплеснул свой гнев на бумагу.

«Дезавуирование меня правительством, — писал он руководителю этого самого органа, то бишь Ленину, — сделает невозможным пребывание мое на каких-либо правительственных должностях и будет иметь, по всей вероятности, и некоторые неблагоприятные политические результаты. Мой долг Вас, как главу правительства, об этом предупредить»[1643]. Заволновался не только Чичерин, что вполне естественно, но и некоторые другие наркомы, дипломаты.

Однако Ленин остался глух ко всем этим стонам и угрозам, ропот не смутил его. Почему? Скорее всего, у него попросту закипело, как частенько бывает у тяжело больного человека, когда ему перечат. Но, возможно, существовали и другие причины. Я их еще коснусь.

5 октября 1922 г. Политбюро на очередном заседании не проголосовало за предложение о ратификации. На следующий день концессионное соглашение с Уркартом отверг и пленум ЦК РКП(б). Да и вряд ли стоило ожидать другого. Ну, а СНК попросту продублировал эти решения. Красин, прежде абсолютно уверенный в положительном результате, был раздавлен. Однако если сопоставить цепь событий, то становится очевидным, что случившееся в октябре 1922 г. — скорее всего, месть вождя за попытки Красина отстранить Ломоносова от золотого сундука, чего не мог допустить Ленин. Владимир Ильич, как мне представляется, рассматривал концессионное соглашение с Уркартом, с которым, кстати, встречался лично и остался очень доволен беседой, в качестве подготовки Красина к собственному вхождению в крупный бизнес. Гарантировать это Леониду Борисовичу мог только Уркарт. Ленин прекрасно понимал, насколько это поражение болезненно для его теперь уже явного оппонента. Возможно, таким путем он хотел добиться самоустранения от дел Красина, для которого успех выпестованного им проекта чрезвычайно важен. Ведь Леонид Борисович не стесняется превосходных степеней в оценке собственных достижений. Характеризуя выработанное им с Уркартом концессионное соглашение и свой вклад в укрепление международных позиций России, он пишет супруге накануне решающего заседания Политбюро ЦК РКП(б): «Мною 9 сентября заключен в Берлине договор, по отзыву всей мировой печати, превосходящий по своему значению все доселе заключ[енные] нами договоры плюс Генуя и Гаага, но здешние мудрецы, пославшие меня 24 августа лететь в Берлин и обратно, теперь, что называется, воротят рыло. Дела у нас тут настолько серьезны становятся, что я подумываю об уходе с работы этой совсем: слишком велико непонимание руководящих сфер и их неделовитость, так что буквально опускаются руки. Таким образом, мои милые, нам еще предстоит довольно крупная ломка всех наших жизненных обстоятельств и условий. Возможно, это и к лучшему, можно будет несколько отдохнуть и разобраться в этой сутолоке. Я твердо решил уйти из пра[вительст]ва, если не проведу этого дела, но, пока не проиграл его во всех инстанциях, должен бороться до конца»[1644]. Причем Красин прямо указывает дату проведения пленума ЦК РКП(б), куда затем должен быть вынесен на рассмотрение вопрос о концессии. Мог ли Ленин знать о подобных настроениях Леонида Борисовича? Безусловно. Да и нет никакой гарантии, что письма Красина к жене не перлюстрировали. И вождь решил вышибить товарища-оппонента из седла.

Ленин буквально добивает Красина тем, что провал дела, в которое тот вложил столько сил, не остается кремлевской тайной. Владимир Ильич выносит эту тему на новый уровень, дав несколько интервью британским журналистам. Причем представляет дело таким образом, будто этот вопрос прорабатывался без его участия, у него за спиной, почти тайно. Ведь он, будучи болен, не мог принимать участия в его подготовке. Ну и, конечно, Владимир Ильич не забывает упомянуть о настроениях народных масс, которые, разумеется, против. При этом он вновь выдвигает политические условия правительству Англии, без выполнения которых нельзя рассчитывать на успех в концессионных проектах. И хотя Ленин в следующем интервью британской прессе вроде бы и не исключает возможность предоставления концессии Уркарту, осадочек остается.

Возможно, особенно болезненным для Красина стал тот факт, что Ленин высказал эти соображения в новом интервью А. Рэнсому из «Манчестер гардиан»[1645]. Да, именно тому человеку, который, напомню, при всех разногласиях был особенно близок к Ллойд-Джорджу и являлся для него ценным источником информации о событиях в России. И пусть Рэнсому в этот раз не удалось лично встретиться с Владимиром Ильичом, но по Москве он потерся. А при его связях много чего узнал, в том числе и о шатком положении Красина. Естественно, Леонид Борисович прекрасно сознавал, что Рэнсом не преминет лично донести эту информацию до ушей Ллойд-Джорджа. А это уже чревато потерей уважения в глазах делового партнера, что чрезвычайно опасно для бизнесмена, каковым Красин по существу и являлся. В такой сложный момент это особенно некстати: Красину срочно необходима встреча с Ллойд-Джорджем, пусть уже и утратившим пост премьер-министра. И он этот вопрос усиленно прорабатывает.

Более того, пленум ЦК РКП(б), отвергнув соглашение о концессии, замахнулся на самое святое, на любимое детище Леонида Борисовича — монополию внешней торговли, допустив изъятия из этого основополагающего принципа. Впрочем, Красин, будучи верен себе, все же решает не идти на обострение. Его обещания уйти с должности так и остаются ничем не подкрепленными угрозами. Ведь он прекрасно видит те возможности, какие предоставляет ему нынешнее его положение. Но в письмах дает волю эмоциям. «Все труды, работа, энергия пропали даром, и небольшое количество ослов и болванов разрушило всю мою работу с такой же легкостью, с какой мальчишка одним ударом разрывает тонкое плетение паука»[1646], — горько сетует он супруге.

Правда, Красину в тот раз в итоге удалось отбиться. «С монополией внешней торговли мы одержали решительную победу и разбили всех ее врагов наголову, — пишет он жене в феврале 1923 г., имея в виду заседание упомянутого пленума, буквально через несколько дней после возвращения в Москву из Италии, где встречался с Муссолини. — Тут на нашу позицию встали полностью Ленин и Троцкий, и всей остальной публике оставалось только принять решение, диаметрально противоположное тому, какое было принято осенью»[1647]. Но на этом беды Красина не закончились. Гром грянул неожиданно. А ведь, казалось, ничто не предвещало большой беды.

Ситуация между тем в корне изменилась, ибо с введением нэпа такое положение перестало удовлетворять крупные предприятия. Это в полной мере проявилось на XII съезде РКП(б)[1648], где оппоненты решили добить Красина окончательно. Дело дошло до того, что вопрос концессии Уркарта, казалось бы, уже закрытый, был вынесен на съезд, и Зиновьев, выступивший с отчетным докладом ЦК, жестко раскритиковал саму идею этого проекта Леонида Борисовича, не пожалев гневных слов из штатного набора партийного сарказма и обильно сдобрив свою речь массой крайне негативных эпитетов. Это страшный удар по Красину, в первую очередь по его самолюбию.

Зиновьев выступил за вольный экспорт и импорт определенных товаров и создание свободных экономических зон. В какой-то момент он внезапно обрушился с резкими нападками и на самого Красина, хотя до этого похвалил его за договор с Германией о поставках российского зерна, заключенный на выгодных для СССР условиях. При этом партийный функционер не ограничился чисто торговыми вопросами. Зиновьев прямо обвинил Леонида Борисовича едва ли не в стремлении не только поколебать руководящую роль, но и уничтожить диктатуру партии большевиков в управлении страной, подчеркнув, что «т. Красин совершенно неправ и находится на грани того, чтобы сделать очень и очень большую ошибку»[1649]. Он даже ухитрился ввернуть в свою речь пару слов о Ллойд-Джордже, чье имя в советской прессе в последние годы по понятным причинам часто соседствовало с упоминанием о Красине.

Безусловно, столь враждебный выпад со стороны члена Политбюро ЦК, «претендующего на роль главного идеолога партии», да еще сопровождавшийся подобными намеками, был весьма опасен. Надо сказать, и некоторые другие выступающие, в первую очередь его «заклятый друг» Каменев, не остались в стороне и, обвинив Красина во всех смертных грехах, добавили перца, приписав ему стремление превратить партию «просто в агитпункт», лишить ее влияния на принятие важных хозяйственных решений. Опять к месту и не очень упоминали Ллойд-Джорджа, Уркарта, а самого Леонида Борисовича упрекали в паникерстве, заявляя, что «политика т. Красина, [это] политика беспрерывных паник»[1650].

Услышав подобное, Красин не стал отсиживаться в обороне. В ответном выступлении он по пунктам разгромил обвинения со стороны Зиновьева. Особенно его задело «легкое отношение» докладчика к вопросам признания Советской России де-юре. Красина явно покоробило то, что это важнейшее, по его мнению, достижение во внешней политике вообще и его лично воспринимается столь легкомысленно, можно сказать, как преходящее. И, поднявшись на высокую трибуну съезда, он не пожелал себя сдерживать ни в эмоциях, ни в выражениях.

«Это не безделица, которою можно кидаться», — не стал уклоняться Леонид Борисович от жесткого выпада в адрес Зиновьева, явно намекая на отсутствие в его работе собственных заметных достижений. Но все же в итоге, следуя своей излюбленной тактике ведения дискуссий, «дав свечу», Красин не пошел на обострение. Критика некоторых партийных функционеров — это да. Отдельных недостатков в работе органов РКП(б) и правительства — тоже пойдет. А вот «поступиться принципами» он себе позволить не мог, ибо от этих самых принципов зависело его личное благополучие. И дальше Леонид Борисович привычно заскользил по рельсам «генеральной линии», следуя всем ее изменениям и поворотам, только стрелки вовремя переводя на стыках. «Вся государственная работа должна стоять под строжайшим контролем партии… только партия, только Центральный Комитет партии может быть тем последним решающим органом, который всякий вопрос, имеющий жизненное значение для нашего государства, должен решать»[1651], — полетело в зал с трибуны. Наверное, в тот момент Красин думал о «мудрых» решениях ЦК по Уркарту.

Но, не ограничившись отпором Зиновьеву по общеполитическим вопросам, Леонид Борисович решил в полной мере использовать трибуну съезда и со всей яростью бросился на защиту своего главного детища — монополии внешней торговли, ибо без ее сохранения собственные позиции Красина в партии и государстве девальвировались до роли рядового наркома в длинном ряду себе подобных, которые ничем, кроме как собственным письменным столом, не распоряжались. А такого поворота Красин допустить не мог. Здесь Леонид Борисович выхватил из ножен свой сверкающий меч революционного достижения, демонстрируя деятельность выпестованного им «Аркоса» в качестве неоспоримого примера успешного воплощения в жизнь принципа монополии внешней торговли. Ибо «Аркос» — это единственное общество, через которое оформлялись все без исключения англо-российские торговые сделки.

Красин невероятно гордился достижениями «Аркоса». Настолько, что не удержался и в противовес нападкам Зиновьева, публично дезавуируя все его обвинения, в своем выступлении на съезде похвастался тем, чего никто, кроме него, предъявить делегатам не мог. Он заговорил о деньгах, которые благодаря «Аркосу», т. е. понимай — ему лично, не утекли за границу, а пришли в Советскую республику! Через компанию было получено из английских источников кредитов на 49 млн руб. золотом, т. е. на 4,9 млн ф. ст.[1652] Сумма, безусловно, не такая уж впечатляющая по сравнению с теми объемами золота, которые уходили из страны, но надо учитывать обстоятельства. Да и кто из делегатов мог об этом знать? А те, кто знал, предпочитали помалкивать: уж больно щекотливая тема.

Конечно, Красин мог в тот день полностью уничтожить репутацию Зиновьева, размазать его по столу президиума съезда. Он был прекрасно осведомлен о проделках Зиновьева, который цинично и бесконтрольно под предлогом обеспечения нужд Коминтерна вволю «доил» золотой резерв республики, используя доступ к иностранной валюте сугубо в личных интересах. Сибарит, эпикуреец и ловелас Зиновьев буквально вагонами ввозил через Ревель из-за границы за государственный счет деликатесные продукты, экзотические по тем временам фрукты, дорогую французскую парфюмерию, шелковые чулки и еще массу дефицитных в голодающей России товаров, которыми щедро одаривал своих многочисленных любовниц и круг прославлявших его гениальность прихлебателей.

Дело было организовано самым нехитрым образом. В одном из торговых представительств, в основном в Ревеле, где и хранилось советское, то бишь царское, золото, появлялся некий «курьер Коминтерна» с записочкой, подписанной самим (!) Зиновьевым. А в ней — выдать имярек «двести тысяч германских золотых марок и оказать ему всяческое содействие в осуществлении возложенных на него поручений по покупкам в Берлине для надобностей Коминтерна товаров»[1653]. И все. Дело наисекретнейшее, законное, революционное…

И вскоре с прибывшего парохода в первоочередном порядке, отодвигая в сторону военные материалы, грузились вагоны для Коминтерна. И все знали, что в этих многочисленных коробках и ящиках и для чьих «нужд». Конечно, кое-что перепадало и на мировую революцию, но, как говорится, по остаточному принципу.

Однако об этом радетели за народное благосостояние начали публично говорить, обличать и возмущаться только после того, как в своем большинстве стали бегунками, невозвращенцами. А тогда, когда им приносили писульки Зиновьева, возможно, и кряхтели, и бормотали себе что-то под нос, но послушно выплачивали требуемые суммы золотом из казны. Почему-то в тех обстоятельствах никто из них не протестовал, не отказывался выполнять явно незаконные распоряжения начальства, а покорно повиновался. Свое благополучие, пусть и временное, дороже.

Леонид Борисович также строго соблюдал клановую дисциплину, никогда не переходил «красные линии», оставляя неведомым для рядовых партийцев то, в какой роскоши жили некоторые их вожди, пламенно призывавшие на митингах к самоограничениям во всем и самопожертвованию во имя идеалов революции. Эта шокирующая правда могла разрушить все, что успели нажить лидеры большевиков, в том числе и уютный мирок самого Красина. По сути, Леонид Борисович ничем не отличался от Зиновьева и ему подобных. Если же говорить откровенно, то в действительности общество «Аркос» за эти годы, по существу, стало личной вотчиной самого Красина, где все было подчинено обслуживанию его интересов и реализации его собственных проектов. «Контора» превратилась в удобное место, куда Леонид Борисович пристраивал особо доверенных лиц, если у них возникали проблемы с трудоустройством за границей и им требовалось где-то пересидеть неспокойные времена. Помимо прочего, Красин, нисколько не стесняясь, активно использовал кассу компании для покрытия не только личных расходов (а комфорт он любил и ценил), но и затрат на содержание семьи. К этому вопросу мы еще вернемся. Однако в целом «Аркос», эту «лавочку Красина», как иногда величали компанию (хотя, впрочем, это говорили и о НКВТ), ждало славное и полное интересных событий бурное будущее.

А в тот момент Красину после его зажигательной речи даже похлопали. Но это служило слабым утешением для такого амбициозного и самовлюбленного деятеля, как Леонид Борисович. Реванш самолюбия в форме личного выпада против Зиновьева, и не более того. От присутствующих делегатов не укрылось чувство глубокой личной обиды, уязвленности, пронизывающее все выступление Красина, в конечном итоге беззащитности перед критикой, что явно указывало на снижение степени влияния и защищенности его в партийной верхушке. В конце концов Ленину при поддержке Троцкого удалось добиться сохранения принципа монополии внешней торговли, что и было закреплено решением XII съезда РКП(б).

Этот успех на определенное время укрепил положение Красина в советской иерархии, даже сообщив ему чувство некоторой эйфории. «…Несмотря на жестокие атаки нэпа на монополию внешней торговли, — подчеркивает Красин в одном из писем жене в октябре 1923 г., — настроение в отношении меня сугубо благожелательное и благоприятное». Он давно «не чувствовал себя в такой степени господином положения в своей сфере работы, как сегодня»[1654]. Но все ли обстояло столь благополучно? Ведь в состав ЦК Красина так и не избрали. Это ставило «Никитича», старого члена партии, в положение какого-то классово чуждого истинным большевикам «спеца», который вроде бы нужен и полезен в силу своих профессиональных навыков и знаний, но все же не до конца свой.

Увы, все это нисколько не компенсировало того поражения, которое потерпел Красин как администратор, нарком в деле Уркарта. Это было даже больше, чем аппаратное поражение, — личное оскорбление, публичное унижение. К тому времени Леонид и Лесли очень сблизились, настолько, что многие из окружения наркома считали, будто они были уж чересчур близки. Красин часто бывал в поместье Уркарта под Лондоном. Британец проявлял трогательную заботу о детях Красина. Искренне или с корыстным умыслом, «с дальним прицелом», судить не берусь. Скорее всего, верно и то, и другое. Столь тесная дружба с советским послом (пусть и считающимся официально только торговым представителем), демонстрировавшим особое расположение к крупному предпринимателю, а значит и к его делу, вызвала на местной бирже ажиотаж вокруг акций компаний, тому принадлежавших. Это послужило основой для слухов, будто Красин и Уркарт вели свою игру, затягивая переговоры и создавая вокруг них интригу, что якобы позволило им обоим хорошо нажиться на биржевых спекуляциях с акциями.

Для нас же важно, что данный эпизод позволяет нам проследить влияние связанных с ним событий на настроение Красина, его переживания, отношения с другими людьми. Ведь ему суждено было заниматься и другими концессиями, но именно дело Уркарта стало для Леонида Борисовича чем-то очень личным. По этой причине я и уделил ему столько внимания. Концессию в итоге получил консорциум незадолго до того скончавшегося Джекоба Шиффа[1655], чьи интересы лоббировал Троцкий. Но и там далеко не все ладилось.

А теперь самое время вернуться к весьма важным для Красина обстоятельствам, а именно к отношениям с Ллойд-Джорджем. И здесь мы сталкивается с некоторой неопределенностью. Уже в сентябре 1922 г. вновь прорабатывается возможность встречи Красина с Ллойд-Джорджем в Лондоне[1656]. Вроде бы особо и не по рангу наркому внешней торговли встречаться с премьер-министром, ведь для этого уровня есть министр иностранных дел либо, на худой конец, министр торговли. Но, полагаю, помимо чисто финансовых вопросов, а к тому моменту, несомненно, у Красина и Ллойд-Джорджа уже сложились определенные деловые отношения и взаимовыгодное, можно сказать, сотрудничество в области торговли золотом начало приносить свои плоды, британский политик хотел бы обсудить вопрос, который крайне волновал Лондон: взаимодействие Москвы и Берлина. Оказавшись на положении парий после окончания войны, обе страны начали активно искать точки взаимного притяжения.

Англичан раздражал тот факт, что, по данным британской разведки, Красин имел непосредственное отношение к установлению сотрудничества между Россией и Германией в военной области, что было для Лондона крайне болезненным вопросом, поскольку Версальским мирным договором немцам запрещалось, в частности, иметь боевую авиацию и танковые войска. А здесь именно Красин в сентябре 1921 г. приложил руку к учреждению совместного «Общества по развитию промышленных предприятий». Несмотря на безобидное на первый взгляд название, оно открывало путь к созданию на территории России центров по испытанию самых современных видов германской боевой техники. И уже на следующий год немецкие офицеры появились под Смоленском: там начал действовать один из специальных объектов, где проходили подготовку пилоты боевой авиации.

Судьба словно бы подшутила над Красиным. 12 сентября 1922 г. он по срочным делам, связанным с уже известной нам концессией Уркарта, вылетел из Кёнигсберга в Москву. Леонид Борисович, конечно, не ведал, что на тот момент, когда легкий самолет, на борту которого он находился, упорно боролся с сильным встречным ветром, судьба его проекта уже предрешена. Ленин только что через Сталина повторно направил в Политбюро записку с предложением отвергнуть соглашение.

Вскоре из-за непредвиденных погодных обстоятельств, требовавших форсированной работы двигателя, кончился бензин, и самолет совершил вынужденную посадку недалеко от Витебска. Пока искали горючее, прошло едва ли не полдня. Но когда вновь поднялись в небо, то попали в бурю, и опять волею судьбы были вынуждены сесть, благо случилось это на аэродроме недалеко от Смоленска. И здесь Красин неожиданно для себя попал в общество «разных авиационных немцев». Там и пришлось заночевать наркому[1657]. Так, совершенно случайно, Красин столкнулся с результатами своей деятельности, которая и привела немецких военных летчиков на просторы России, где они оказались вне досягаемости длинных рук Антанты, стремившейся не допустить возрождения боевого потенциала недавно разгромленной Германии.

Несмотря на все неурядицы и опасности, Красину нравилось летать. Ему явно доставляли удовольствие те риски, с которыми тогда было связано передвижение аэропланом. Особенно ему приятно щекотало нервы ощущение опасности при взлете и посадке самолета, когда имелись реальные шансы не только получить тяжелые увечья при аварии, но и сгореть заживо. Впрочем, он совершенно обоснованно пришел к выводу, что передвигаться по воздуху куда как безопаснее, чем пользоваться на твердой земле автомобилем. У старого боевого коня явно взыграла кровь, когда Леонид Борисович вновь ощутил возбуждающее чувство смертельной угрозы, как в те далекие годы, в бытность его молодым боевиком, с азартом идущим на «эксы» во имя пополнения партийной кассы. И хотя, с точки зрения нормального человека, это заурядная уголовщина, щедро политая кровью случайных жертв при ограблении банков или нападениях на охраняемые кареты казначейства, но для Красина, полагаю, весь процесс выглядел захватывающе романтичным. Здесь настоящие революционеры, каким, безусловно, считал себя Красин, без колебаний пускали в ход не только револьверы, но и мощные, начиненные пироксилином, бомбы. Кто-кто, а инженер Красин, хорошо освоивший подрывное дело при строительстве железной дороги вокруг Байкала, знал в этом толк. И теперь, в пору кабинетных битв и аппаратных интриг новой советской повседневной бюрократической реальности, ему явно не хватало этого удивительного ощущения грабительской горячки, когда жизнь и смерть идут в паре, когда результат шальных действий материализуется мгновенно: секунды, и ты держишь в руках кожаный инкассаторский мешок, опечатанный сургучной печатью Государственного казначейства, плотно набитый кредитными билетами. И ты герой, предмет для обожания посвященных в тайны дела соратников и, что немаловажно, — юных и обворожительных соратниц.

Смею предположить, именно подобные чувства эйфории, удовлетворения от быстрого достижения поставленной цели, напоминавшие бандитский азарт молодости, и будили в нем перелеты на аэроплане, позволявшие избавиться от скуки железнодорожной тряски и необходимости вести беспредметные разговоры с попутчиками. В воздухе же можно было побыть наедине со своими мыслями и воспоминаниями. Красин — человек действия, а потому — аэроплан.

И все же, несмотря на провальную попытку заключить концессионное соглашение с Уркартом, Красин, как и прежде, остается весьма популярной фигурой среди западных бизнесменов, большевиком, которому доверяет и на влияние и помощь которого рассчитывает деловой мир Великобритании. Во всем этом концессионном марафоне есть весьма любопытный эпизод, который довольно наглядно демонстрирует те мотивы, по каким западные предприниматели решались заводить бизнес в коммунистической России. Иногда это было не только стремление вернуть контроль над утраченной после революции собственностью.

«Мне деньги не нужны, да и новые дела меня мало интересуют», — заявил с порога весьма известный голландский бизнесмен, заявившийся к Красину. Леонид Борисович удивленно взглянул на необычного посетителя: в 1921 г. деньги были нужны всем, без исключения. И в первую очередь ему самому. Но странного посетителя это нисколько не смутило, и он продолжил с неменьшим энтузиазмом: «Я внук Карла Маркса, того человека, идеи которого воодушевляют вождей русской революции. Поэтому я хочу быть первым строителем большого электрического завода в России и предлагаю построить завод электрических лампочек»[1658].

Красин, сам хорошо знакомый с отраслью и всячески поддерживавший план электрификации России, быстро нашел общий язык с Ф., как его обозначает, вероятно для большей конспирации, Семен Либерман. Для меня очевидно, что этим таинственным Ф. был Джерард Филипс[1659], чей отец действительно приходился двоюродным братом (первым кузеном) К. Марксу. Сегодня нам не надо рассказывать о том, что за фирма «Филипс», лично у меня, вон, телевизор с ее названием. Отлично работает, надо сказать. К слову, в итоге, несмотря на всяческую поддержку со стороны Красина и захватывающую политическую упаковку — внук самого Маркса! — дело не сладилось: опередила какая-то вроде бы немецкая компания.

Но со временем становится очевидным, что Леониду Борисовичу все сложнее усидеть на двух стульях, совмещая длительные командировки за границу с руководством функционированием НКВТ. Это, как мы уже видели, приводит к многочисленным конфликтам, в том числе и с Лениным. Безусловно, сыграл здесь свою роль и фактор РЖМ. Особенно после ухода Владимира Ильича с политической арены Леонида Борисовича начала тяготить необходимость управлять столь сложным организмом, как НКВТ, где дела шли далеко не безоблачно. Все это угнетает Красина.

Возможно, сказывались проблемы со здоровьем. Допускаю, что именно по этой причине Леонид Борисович даже с некоторым облегчением воспринял исчезновение НКВТ как самостоятельного ведомства в результате поглощения его Наркоматом торговли и создания нового монстра — Наркомата внешней и внутренней торговли[1660]. Так же безропотно он согласился занять должность заместителя вновь назначенного наркома Цюрупы. Как вспоминают современники, даже приходя на работу, в новом ведомстве Красин большую часть дня проводил в своем кабинете, лежа на диване. Он полностью утратил интерес ко всему, что не касалось его здоровья и обустройства семейных дел. Леонид Борисович попросту тянул время, дожидаясь распоряжения о его направлении на дипломатическую работу за границу.

Но при всех волнениях и передрягах тех дней Красин не забывает о главном — о деньгах, советуя жене обращаться к его верным помощникам в этом щекотливом вопросе — Берзину[1661] и Стомонякову. Его все чаще охватывают приступы панического страха, что ему так и не удастся выехать за пределы СССР, а значит, его семья может быть обречена на самое, по его представлениям, страшное — нищету и прозябание. Весь его предыдущий жизненный опыт это неопровержимо доказывал.

Годы подпольной революционной борьбы создали у Красина обостренное стремление к обеспечению собственной безопасности. У него было сильно развито предчувствие приближающейся опасности, выработанное опытом нелегальной работы, арестами, ссылками, негласным и гласным надзором полиции, а главное — тотальной и непрерывной слежкой. Он буквально кожей ощущал сгущение атмосферы угрозы личной безопасности вокруг себя. Да и как могло быть иначе, ведь уже в декабре 1889 г. петербургская охранка установила за ним тайное наблюдение[1662]. А вскоре, в 1890 г., последовал и первый арест: правда, весьма безобидно закончившийся для студента-бунтовщика — четыре дня с друзьями провел в участке. Однако начальство института решило не ограничиваться полицейским внушением, и Леонида вместе с младшим братом Германом отчисляют из вуза, как и два десятка других зачинщиков беспорядков. К счастью, ссылка в Казань продлилась недолго, и уже в сентябре им с братом как способным к техническим наукам студентам позволили вновь вернуться в столицу и приступить к занятиям. Неприятности не охладили революционный пыл Леонида. И скоро он, получив свой первый псевдоним «Василий Никитич», твердо становится на путь борьбы с режимом, следует признать, обошедшимся с ним весьма гуманно даже по временам моего студенчества. Может быть, поэтому урок и не пошел впрок: новый арест, повторное исключение из института и высылка в Нижний Новгород (Колыму еще не посылали осваивать).

Стремясь выйти из-под плотного надзора полиции, Красин и в армию пошел добровольно, хотя уже работал мастером, а по факту инженером на заводе промышленных горнов. Но ему надоедала полиция, требовавшая у владельца завода уволить недоучку без диплома.

И вот Красин — унтер-офицер полевого инженерного батальона, хотя в казарме появлялся нечасто, предпочитая снимать частную квартиру. Положение вольноопределяющегося не только сокращало с трех до полутора лет срок армейской службы, но и позволяло достаточно много вольностей. Благо условия и благосклонное отношение начальства этому способствовали. На правах невесты навещала его некая курсистка Любочка Миловидова[1663] (о ней речь впереди). Помимо любовных утех, у молодых оставалось время и на революционные дела. Служил Красин мастером на строительстве Ярославской железной дороги. Откровенно говоря, нам трудно сегодня представить, чтобы исключенного из института за революционную деятельность и высланного из столицы студента, которому запрещено посещать крупные города, взяли добровольцем в армию, да еще и на привилегированном положении, но такова была реальность «кровавого» царского режима.

Более того, даже отсидев затем 10 месяцев за революционную деятельность в Таганской тюрьме в Москве, после того как его арестовали вместе с братом Германом[1664] на съемной квартире (а вышли на него опять же через Миловидову — все дело в страсти), ему в 1893 г. разрешили вернуться на службу, сохранив воинское звание. Только «в наказание» перевели дослуживать в 12-й Великолукский пехотный полк в Тулу, правда, сначала поместили на казарменное положение. Но ненадолго. Здесь вновь оказался востребованным инженерный талант Красина: командир полка поручил ему наблюдение за постройкой нового учебного лагеря. Режим был настолько «жесткий», что он мог неделями кататься с Любочкой, посещая местные достопримечательности, в частности Ясную Поляну. Здесь ему даже удалось подискутировать с великим писателем о марксизме. Но Лев Толстой не стал особо тратить время на этот пустой, с его точки зрения, спор, просто повернулся и ушел. Вскоре Красина и вовсе демобилизовали в запас, хотя военный министр предлагал лишить его звания и поместить на четыре месяца в военную тюрьму. Но бумага где-то затерялась. Бывает. Россия, знаете ли, бюрократия.

Потом бывали еще аресты, но прямых улик против Красина не обнаруживалось. Возможно, отчасти сказывалась и хорошая осведомленность самого Леонида в тонкостях полицейской работы. Отец революционера Борис Иванович служил ни много ни мало начальником полицейского управления Тюменского округа, размеры которого и представить-то страшно. Это и сейчас огромный край, а тогда — ни тебе дорог, ни вездеходов, ни вертолетов. Отец часто брал двух старших мальчиков с собой в служебные поездки, а сыскное дело он знал хорошо, ибо поднялся до своей высокой должности с самых низов. А мальчишки, они такие, тем более смышленые, — как губки впитывали в себя все разговоры взрослых. И уж точно с малолетства знали, что такое засады, облавы, да и грабежи и убийства тогда в Сибири случались нередко. Борис Иванович — честный служака царю и отечеству — был большой мастак раскручивать подобные дела, за что и поощрялся регулярно начальством. Правда, и в его судьбу, как утверждал Леонид Борисович, в итоге все же вмешалась политика: в 1887 г. его осудили то ли за взяточничество, то ли за превышение служебных полномочий. Суд, не особо вдаваясь в детали, лишил его всех чинов и приговорил к ссылке в Иркутскую губернию. В общем, из Сибири в Сибирь. И хотя в итоге Борису Ивановичу вернули все чины и награды, восстановив в правах, но приговор так и не отменили[1665]. Понятно, что все это не добавило братьям Красиным любви к царскому режиму.

Время за решеткой Леонид также проводил не без толку, упорно используя свой «отдых» на нарах за счет казны для самообразования, особенно для изучения иностранных языков, в первую очередь немецкого, как главного на то время средства познания технического прогресса. Это явно не типичный подпольщик-агитатор, склонный к пространным пустопорожним разглагольствованиям о светлом будущем общества социального равенства, а убежденный боевик с инженерным уклоном, внешностью и манерами потомственного интеллигента. С таким охранке и ее филерам было трудно совладать. За ним твердо закрепилось звание мастера конспирации, хотя Красин еще не раз попадал в серьезные передряги, в том числе и с финской полицией, которая даже арестовала его в столь любимой им Куоккале. И пусть при обысках особо подозрительного вновь ничего не нашли, ему реально грозила виселица, попади он в Россию из Великого княжества. Но все обошлось. Финская полиция не очень-то считалась с запросами из Петербурга и всегда старалась найти формальный повод, чтобы их не выполнять. Так произошло и с Красиным: его отпустили за день до того, как поступили документы на экстрадицию в большую Россию. А дальше дело техники, и вот он уже на борту парохода по пути в Швецию[1666].

Работая как-то в архивах Хельсинки, я обратил внимание на наличие массы документов, свидетельствовавших о том, что власти Финляндии весьма лояльно относились к деятельности русских революционеров на своей территории, где царская полиция практически не имела никаких прав. Только на линиях железной дороги и станциях действовали немногочисленные посты русской жандармерии, полномочия которой ограничивались буквально шириной колеи чугунки. Финская же полиция жестко преследовала простых российских торговцев или крестьян, безжалостно штрафуя их за мнимые нарушения. В финских архивах мне приходилось читать многочисленные рапорты жандармских офицеров генерал-губернатору, где они возмущались подобным поведением местных сил правопорядка, пытаясь защищать права русских подданных, однако это был глас вопиющего в пустыне. В то же время финская полиция превращалась в слепых котят, когда дело касалось политических противников царского режима, если только уж очень разухабистые российские боевики, среди которых особенно много встречалось латышей по национальности, не совершали в Финляндии дерзкие уголовные преступления. Они, совершенно не стесняясь гостеприимных хозяев, грабили банки с целью пополнения партийной кассы.

Бесценный опыт многолетних игр в прятки с царской охранкой пригодился Красину и при новом режиме. А его заступничество реально помогло сохранить многих прекрасных специалистов, крайне нужных стране, от страшного и зачастую слепого красного террора[1667]. Но теперь времена изменились. И с него, влиятельнейшего Красина, могут спросить за многое, в том числе даже за невинные мужские шалости (которые вроде бы и не очень-то осуждались однопартийцами) с женами тех, кого он спасал из-под ареста: чем не предлог для обвинения в злоупотреблении служебным положением в наркомате? Благо хоть слово «харрасмент» тогда в русский обиход еще не вошло. А то бы и за это могли привлечь. Зато хорошо распинали за «разложение в быту». Правда, за это как будто не сажали, но вот из партии попереть могли. А это уже первый шаг к тюремной камере и арестантской робе.

Так что Красин четко сознавал, что в итоге дело может дойти и до него. А поводов поволноваться было более чем достаточно. Еще в январе 1922 г. Ленин, недовольный непозволительными промедлениями при закупках зерна за границей, писал Красину: «Если не купите в январе и феврале 15 миллионов пудов хлеба, уволим с должности и исключим из партии. Хлеб нужен до зарезу. Волокита нетерпима. Аппарат Внешторга плох. С валютой волокита»[1668].

Или вот, например, иной случай. Вроде бы невинный, но это как посмотреть или подать в нужный момент. Леонид Борисович активно использует служебные возможности для трудоустройства своих многочисленных родственников в подведомственный ему аппарат, в первую очередь в организации, занимающиеся продовольственным снабжением армии и государственных органов. Не оставляет их своей заботой, включая направления в зарубежные командировки, что практически немыслимо в те годы в Советской России. Сестру Софью[1669] в 1922 г. посылает в Швецию, вроде бы по служебной необходимости, но на деле на отдых. И даже готов под надуманным предлогом специально завернуть в Стокгольм, чтобы захватить с собой сестру на несколько дней в Италию, в Венецию, ради свидания с отдыхающими там племянницами[1670]. Вот это размах!

Со временем, особенно по возвращении в Москву после продолжительных зарубежных вояжей, происходящие в России перемены начинают пугать Красина, тем более учитывая характер его деятельности, а также некоторые вольности, которые он себе позволяет в вопросах пополнения собственного бюджета, в частности приватные торгово-экспортные операции. В стране создается специальная Комиссия по борьбе со взяточничеством. Ее председателем ожидаемо назначают Дзержинского. 25 сентября 1922 г. Феликс Эдмундович обращается со специальным письмом в Политбюро ЦК РКП(б). «Взятка, — пишет железный чекист, — стала чем-то обыкновенным и обязательным, о ней говорят открыто, как о чем-то узаконенном: взятки буквально разлагают личный состав государственных и кооперативных учреждений, взятка срывает наши хозяйственные планы и обескровливает государственные ресурсы; взятка становится рычагом в хозяйственной жизни Республики: атмосфера взяточничества захлестнула и нашу партийную среду».

И что же Красин? Он в чрезвычайном смятении. «Вводят уголовный и гражданский кодекс и шпарят расстрелы за обычную какую-нибудь взятку, — делится он своими переживаниями с супругой. — Конечно, коррупция везде страшная, но репрессиями ни черта не поделаешь, надо тут более глубокие меры и терпение, только с годами все эти безобразия можно изжить…»[1671] Похоже, опасения, будоражащие душу Красина, постепенно передаются и его близким.

Очевидно, что привычный Красину миропорядок вседозволенности для больших советских сановников, в котором он весьма комфортно устроился, начинает рушиться. И, наверное, где-то в глубине души Красин прекрасно сознает, что и он сам, и его действия прекрасно укладываются в эту самую общегосударственную атмосферу коррупции.

Взять хотя бы то, как он отмазывал своего пасынка от призыва в армию в тяжелейшее для Советской России время начала 1919 г. «Володя[1672], вероятно, возьмет место в Минске в продовольственной армии, что его спасет от солдатчины: он ведь призывной, а свидетельствуют очень либерально, и вид у него далеко не больного, — совершенно откровенно пишет он жене об этом. — Посылать его на Украину пока опасаюсь, но, когда там положение более определится, можно будет перевести его еще в более хлебные места»[1673]. И вскоре такое «хлебное место» находится — Минск. «Он служит в военно-продовольственных комиссиях, которые мне подчинены, почему и разрешение от меня требуется. Уверен, что там ему живется не плохо: город небольшой, там и еда, и дрова есть, это сейчас главное»[1674]. Ну, а раз «мне подчинены… и разрешение от меня требуется», то великовозрастный оболтус уже там, а не в казарме. А в том, что Володя Кудрей действительно оболтус, мы еще убедимся. Примерно так же Красин «отмазывает» от армии и второго сына жены. При этом не стесняется называть имена тех старых большевиков, на помощь которых он рассчитывает в данном вопросе. Как тут не вспомнить Афганистан или Чечню, где, как говорили с горечью бойцы, воевала не советская или российская армия, а рабоче-крестьянская — по социальному составу, разумеется. «Не стучись беда в панельный дом…»

Так что нельзя исключать наступления такого момента, когда и к самому Леониду Борисовичу могут прийти и спросить за его грешки, пусть и незначительные, как он сам, вероятно, считал, но грешки. А раз они есть, то остальное — вопрос, как на них посмотреть. Ведь могут вспомнить все: и трудоустройство в подведомственные ему организации родственников, и направление их за рубеж за государственный счет, и перевод денег семье за границу по различным схемам, да и многое другое…

Например, назначения по линии НКВТ за границу бывшего мужа его жены — Окса[1675]. Или, того хуже, нелегальный вывоз за границу драгоценностей и валюты его давней любовницей Марией Чункевич. А это в условиях беспощадной классовой борьбы с контрабандой со стороны контрреволюционных элементов — такое преступление, что и на ВМСЗ, высшую меру социальной защиты[1676], тянет. Красину ли не знать? Это вам не невинные шалости со льготами для родственников.

Вообще надо отметить, что мысли Красина постоянно заняты тем, как «вызволить из Питера Володю и Нину», и он обещает жене «принять все меры» для этого[1677]. В итоге Леониду Борисовичу удалось пристроить доставившего ему столько хлопот Володю Кудрея за границей, в одном из подведомственных ему учреждений в Берлине, где тот «бьет баклуши и благополучно возвращается к образу жизни, от которого в Советской России его все-таки отучили». Болтается без дела в состоянии «утомительного ничегонеделания», а «для него праздность, кабаки и среда шулеров, прощелыг и сутенеров гораздо хуже всякой болезни… Морально же он сильно разложился, и заставить его войти в норму будет очень нелегко». Крепко стал выпивать, особенно после пребывания в Италии[1678].

Как видим, пасынок его здорово подводит. Красин опасается, что информация о его «художествах» в Италии и Берлине попадет в эмигрантские газеты, которые, надо признать, весьма внимательно читали в ВЧК и ЦК. И в его душе поселяется червячок страха. Пусть пока совсем крошечный, но уж очень живучий и беспокойный. Что ж, в итоге Красин своими талантами получил признание на Западе и добился расположения Ллойд-Джорджа, с которым продолжал поддерживать контакт и неоднократно встречаться. С другой стороны, эти неформальные отношения, теперь уже, вполне возможно, подкрепленные и совместным деловым интересом, создавали для него дополнительные риски, поскольку вызывали крайнее неудовольствие со стороны английских коммунистов, которые доносили на Леонида Борисовича в Москву. Личное влияние Красина зависело от доверия Ленина, и по мере того, как здоровье вождя ослабевало, а противоречия между ними из-за неуемной активности Ломоносова обострялись, защитная зона, обеспечивающая личную неприкасаемость Красина, истончалась. И Леонид Борисович все чаще начинает задумываться о том, как бы по-новому спланировать свою жизнь, «частным лицом попасть в Америку, прочесть там несколько лекций, а там уже будет видно, что и где делать». «До весны проживем в Лондоне, — пишет он жене уже в октябре 1922 г., — а там надо будет, вероятно, думать о какой-либо перемене места, так как на вольный заработок в Англии не проживешь, надо выбирать страну подешевле»[1679]. И он предпринимает для этого конкретные шаги, постепенно выводя за границу всех своих родственников и детей супруги от предыдущих браков. Он понимает, что в случае его невозвращения в СССР им уготована роль заложников.

Надо сказать, подобные намерения Красин высказывал задолго до того времени, как в Москве стали закручивать гайки. В сложных ситуациях аппаратных битв, когда что-то шло не так, как он планировал, либо ужимались его полномочия, Красин, приходя в возбуждение, не сдерживал себя в выражениях, зачастую высказывая мысли, которые, вероятно, волновали его постоянно. Давайте вспомним эпизод, когда по настоянию Ленина главой делегации на торговых переговорах в Лондоне назначили Каменева, отодвинув Красина на вторые роли. Это чрезвычайно оскорбило Леонида Борисовича, и он, если верить Соломону, «дал волю гневу: „Черт с ними, с этими мерзавцами! Никуда я не поеду… перевалю за границу… слава Богу, в Европе меня знают… двери у ‘Сименс и Шуккерт’ всегда для меня открыты… я им покажу!.. Ленин увидит, что со мной шутки плохи!“»[1680]

Необходимо признать, что Красин в своих сомнениях и терзаниях насчет «запасного аэродрома» был не одинок: эти мысли посещали многих старых членов партии. И некоторые из них, даже занимавшие ответственные посты, отваживались говорить об этом, пусть и не публично, а так, в частном порядке… Ленину. И Владимир Ильич, что называется, входил в положение. Он просит Красина «дать место в Берлине» одному из старейших большевиков Григорию Шкловскому[1681]: «Я не хлопочу за „пост“ для него, а только за возможность жить за границей: семья его просит. Здесь не могут»[1682]. Конечно же, Красин тоже вошел в положение: место, несмотря на все «тормоза», нашлось[1683]. Ну, а почему не могут — объяснять никому не требовалось. Все понимали. Однако, хотя место в торгпредстве имелось, ЦК и Политбюро решения на выезд Шкловского не оформляли. Тот даже стал поговаривать о самоубийстве: уж никак не мог он прижиться в новом обществе, за создание которого столько лет боролся. Даже Ленин, легко распоряжавшийся чужими судьбами, вынужден отметить: «Что-то гадкое в этой истории»[1684]. Вождю пришлось, что говорится, «поднажать» на Стомонякова, Лутовинова, да и самого Красина, чтобы «старейший большевик» оказался в вожделенной Германии. Правда, самого Шкловского в конечном итоге и это не спасло: 10 октября 1937 г. он осужден «особой тройкой»: ВМН. Всего три буквы в этой страшной аббревиатуре — высшая мера наказания, а попросту — расстрел. Он-то в СССР вернулся, а здесь ему, видимо, так и не смогли простить женитьбу на дочери крупнейшего лесопромышленника Белоруссии. Смертные приговоры тогда настолько вошли в советскую жизнь, что все чаще вместо ВМСЗ стали говорить ВМН. Так короче и проще.

Леонида Борисовича все больше беспокоили тревожные новости о стремительно ухудшающемся состоянии вождя, что могло означать только одно — жестокую борьбу за передел власти в Москве. Размышляя об этом, он даже невольно поежился, вспоминая, как меняется отношение к нему со стороны верного ленинского соглядатая Фотиевой от посещения к посещению Кремля: с каждым разом она становилась все более холодной и категоричной, а иногда даже не считала нужным скрывать раздражение в ответ на его вопросы о причинах вызова к вождю или его настроении. Это был плохой знак. Уж кто-кто, а она точно улавливала перемены в отношении Владимира Ильича к старым соратникам по партии. Да, покачал головой Леонид Борисович, без интриг Ломоносова тут явно не обошлось. И как-то не к месту почему-то припомнилось Красину, что под постановлением СНК о «красном терроре» от 5 сентября 1918 г. стоит и ее подпись.

Чем дальше, тем чаще Красин возвращается к мысли о необходимости покинуть Россию и перебраться на жительство в место поспокойнее, пусть даже менее сытное для него лично. Занятый этими размышлениями, Красин почти с отвращением вновь бегло перечитал присланные ему из Москвы, как тогда было принято говорить, «установочные документы» по работе с кадрами загранучреждений. Резанула глаза фраза о необходимости «вычищения» всех, оказывающих «сопротивление орабочению и окоммунизации», укрепления руководящего состава «выдвиженцами», большего доверия в работе к новым кадрам. Особо его раздражало указание добиться такого положения, чтобы «среднее звено полностью окоммунизировано»[1685]. Он несколько раз перечитал это выражение, где явно не хватало глагола «было», но того, кто это написал, нелепость построения предложения, с точки зрения правил русского языка, нисколько не смущала. «Явно писал очередной выдвиженец», — подумалось ему. Откровенно говоря, его все больше и больше смущало расцветающее пышным цветом спецеедство, стремительно набиравшее обороты. «На многих фабриках, особенно в провинции, до сих пор еще гонение на спецов, выживание их из квартир»[1686] продолжается, и это пугало даже его, столь популярного и авторитетного в партии человека, чьим именем назывались пароходы, электростанции и фабрики.

Хотя и этот вопрос — поиска комфортного пристанища — после заключения торгового договора с Англией был для него в принципе решен: Ллойд-Джордж человек надежный, именно такой, с каким и стоит иметь дело. Казалось бы, в пользу подобного выбора достаточно аргументов. Взять хотя бы девочек. Дочери Красина, получившие образование в частных британских учебных заведениях, воспитанные в буржуазной среде и морали, мечтали сделать «хорошие партии». И, надо сказать, средней и младшей дочерям это вполне удалось[1687]. Начиная где-то с 1923 г. Красин все чаще задается вопросом: а верно ли он поступает, не давая детям возможности «пустить корни как следует и в заграничной» обстановке?[1688] Да и что могло ожидать в России этих девиц, привыкших к яркой светской жизни и увлеченно играющих в новомодный в Англии «hockey» (именно так Красин зачастую пишет это слово в письмах)?

К тому же личное расположение к нему такого влиятельного политика с мировым именем, как Ллойд-Джордж, буквально открывает ему двери в высшие кабинеты власти практически во всей Европе. Так, встретиться с ним посчитал за честь недавно пришедший к власти Муссолини[1689], восходящая звезда на политическом небосклоне Италии. Он лично (4 декабря 1922 г.) принял в Риме Леонида Борисовича, который находился там как бы проездом на отдых в городке Таормина[1690]. И, конечно же, Красин в красках расписал Муссолини (не забыв особо указать на свои любимые концессии) те «громадные экономические возможности», которые откроются, если Италия «решится затратить некоторые капиталы на работу в России»[1691]. И тот, по мнению Красина, безусловно, заинтересовался.

Вероятно, Бенито Муссолини счел необходимым наладить личный контакт с Красиным после инцидента с обыском в советском представительстве 1 ноября 1922 г., поскольку убедился во время Генуэзской конференции, что этот большевик является столь значимой фигурой. И хотя лично Красин особыми достижениями в ходе ее работы не отметился, разве что вновь весьма к месту продемонстрировал западным оппонентам торговое соглашение с Великобританией от марта 1921 г., где было зафиксировано взаимное обязательство об отказе от враждебной пропаганды, Муссолини для себя отметил, что даже Ллойд-Джордж и лорд Керзон готовы разговаривать с этим человеком и зачастую считаются с его мнением. Сам Красин полагал встречу с Муссолини большим успехом. Ему явно доставило удовольствие услышать в декабре 1923 г. от итальянского посланника, как сам премьер-министр (о титуле Дуче пока речь не шла) упомянул в беседе с ним: дескать, «у него (Муссолини) решительный поворот в русском вопросе произошел еще в прошлом году после разговора» с Красиным[1692].

Надо отметить, тогда, при первой встрече, благосклонность Муссолини, который «проявляет желание с нами пококетничать»[1693], позволила Красину и его спутнице не ограничиваться Римом и Таорминой. Неаполь, Помпеи, Сицилия… — вся Италия была к их услугам.

Ну, а дальше последовало приятное: надо же утомленному неравной борьбой с международным империализмом большевику погреть косточки после скучного пребывания в составе советской делегации в промозглой Голландии, где «ветер сшибает с ног, на море буря, и само оно имеет вид грязной лужи». Одним словом — «возмутительная погода». «…Да и серость эта небесная надоела изрядно, забыли, какое небо бывает синее»[1694].

Вот читаешь вышеприведенное письмо Леонида Борисовича от 6 июля 1922 г. и невольно приходишь в ужас от тяжелой доли дипломата (хотя бывает и такое, по личному опыту знаю), особенно от климата Нидерландов[1695]. Но уже через пару-тройку дней, оторвавшись от важных государственных дел, нарком пишет другое письмо. В нем тоже и про плохую погоду, и про «свинцовое осеннее небо, холод», и про «страшное уныние». И вдруг: «Как у тебя с визой? Если ты ее получишь, я был бы счастлив с тобой здесь увидеться. И даже незачем оставаться в Роттердаме, а можно бы остановиться в Гааге или даже в Schweningen’е (это в 10 минутах от Гааги, морское купание, где мы живем). Если конференция пойдет как сейчас, то у меня довольно много времени и мы много могли бы быть вместе»[1696]. Оказывается, дело совсем не в погоде, а в женщине, другой женщине, появившейся в жизни Леонида Борисовича и быстро завладевшей всеми его чувствами и мыслями. Как это произошло, мы уже с вами знаем.

Естественно, как истинный джентльмен Красин отправился на курорт не один, прихватив с собою Тому, Тамарочку Миклашевскую. Понятное дело, в связи со служебной необходимостью. Ну, и не то чтобы он не приглашал законную супругу с собой на отдых. Но делал это как-то вскользь, неопределенно, ссылаясь на неясность собственных планов: «Отпуск мне дан, но когда я его использую — неизвестно»[1697]. И Любови Васильевне пришлось отправиться в Италию одной, ибо супруг на тот момент был чрезвычайно занят делами. Так в очередной раз пришлось ей проглотить эту горькую пилюлю, смирив свою, подпитываемую ревностью, гордыню.

И вот здесь возникает интересный вопрос: была ли его молодая любовница в тот момент беременна от Леонида Борисовича? Судя по его письмам жене, в феврале 1923 г. супруга Фрумкина родила. При этом Красин расписывает своей супруге ужасные условия, в которых ей приходилось произвести на свет ребенка.

Однако вернемся к делам семейным наших героев. Здесь на себя обращает внимание одно интересное обстоятельство. С начала 1923 г. Красин все чаще начинает намекать на собственные финансовые проблемы, связывая это с «вечно растущими расходами» и «падением курса рубля». Описывая повседневную жизнь в советской столице, он явно не скупится на черные краски, тем более что это ему ничего не стоит: «Тут надо либо быть в какой-то вечной противной охоте за всякими случаями и способами, чтобы если не улучшить, то хоть удержать на прежнем уровне автоматически ухудшающееся из-за растущей дороговизны положение, либо стоически вести спартанский образ жизни, вроде Фрумкина, который чуть-чуть не уморил жену, предоставив ей рожать в какой-то демократической лечебнице, не умея и не желая пойти в какую-то инстанцию, попросить несколько бумажных миллиардов, без чего ни хорошего доктора, ни теплой и чистой постели не получишь»[1698].

Ну, на счет «спартанского образа жизни» Фрумкина я, откровенно говоря, сомневаюсь. Но вот почему Красин все это написал Любови Васильевне, тут позволю себе высказать догадку. Возможно, ему очень не хотелось, чтобы проявлявшая в последнее время все большее беспокойство супруга приехала в столь деликатный момент в Москву. Либо он стремился хоть в чем-то успокоить жену, сыграть на ее ревности: вот, мол, как плохо приходится разлучнице. Хотя, безусловно, я наверняка не знаю — была ли у Фрумкина к тому моменту другая спутница жизни или речь все же идет о Тамаре.

Если это так, то равнодушие, которое проявил Фрумкин к своей супруге, пусть и неофициальной, вполне объяснимо: он знал, что ребенок не его. А Красин, описывая страдания роженицы Любови Васильевне, хотел несколько успокоить законную супругу: всегда приятно узнать о неприятностях соперницы.

Но, возможно, это и не так, ну не совсем так. Судя по данным, которые я почерпнул из интереснейшей книги Вадима Эрлихмана «Леонид Красин: Красный лорд», Миклашевская родила Леониду Борисовичу дочь Тамару 17 сентября 1923 г. И Красин всегда признавал ее своей, обожая «любимых моих девочек»[1699]. То есть обеих Тамар.

Тогда остается только признать: отдых в Таормине настолько благоприятно сказался на состоянии здоровья Леонида Борисовича, что число его потомков в установленные природой сроки благополучно увеличилось. Вопрос, конечно, интересный, но адресуем его биографам Леонида Борисовича (я на эту роль, безусловно, не претендую): пусть разбираются в сих хитросплетениях богатой событиями жизни Красина. Я же больше о деньгах. Отмечу только, что до последних дней Леонид Борисович вспоминал время, проведенное с Тамарой в отеле «Эксельсиор-палас»[1700], как самые чудесные моменты бытия, как «праздник, который всегда с тобой»[1701]. Да и как забыть тот потрясающий вид, открывавшийся с балкона сверкающего новизной роскошного номера на городок Таормину, на переливающуюся лазурью морскую бухту. И здесь она, молодая, желанная, главное — всегда рядом, из крови и горячей плоти, стоит только протянуть руку. И когда Леониду Борисовичу в моменты тяжелых приступов болезни становилось особенно невыносимо больно, появлялась она, Тамара, словно из дымки голубого тумана Ионического моря, и обязательно на балконе «Эксельсиора».

Однако по возвращении в Москву дела у Красина пошли не лучшим образом. Да, он добился от Муссолини вроде бы обещания нормализовать российско-итальянские отношения и заключить торговый договор. Успех? Безусловно. Но здесь, как назло, стали ходить упорные слухи, будто Красин настолько переродился в общении с британскими капиталистами, что буквально согласился на капитуляцию перед империалистами. При этом на полном серьезе утверждалось, что Ллойд-Джордж перед отъездом в Геную якобы заявил: «Я имею обещание от Красина, что Россией будет возвращена частная собственность иностранцев и уплачены долги»[1702].

И тут было не важно: говорил это Красин или нет. Ибо главная проблема состояла в урезании полномочий Красина, а цель партократии — в получении доступа к благам заграничного товарообмена. На этом фоне вновь обострилась борьба вокруг вопроса сохранения монополии внешней торговли. Дело в том, что Красин продолжал занимать пост главы НКВТ и рассматривал любые попытки поставить под вопрос целесообразность ее сохранения как прямое посягательство на свои исключительные права. Он яростно отстаивал монополию своего ведомства, а точнее свою собственную, на полный контроль товарооборота с зарубежьем. И это ему до поры до времени удавалось.

Но здесь вновь помог его величество случай.

9 мая 1923 г. лорд Керзон, ну, тот самый, который отказался в свое время пожать руку Красину, выступил с документом, который в итоге нам всем известен как «ультиматум Керзона». В общем, лорд Керзон прочно вошел в мировую историю и линией, и ультиматумом.

Конечно, документ не носил такого помпезного названия, но столь коротким и емким определением советской пропаганде казалось проще мобилизовать массы трудящихся на гневное осуждение и борьбу с документом, которого в России никто и не читал, кроме, возможно, узкого круга специалистов в Москве. По факту же этот демарш главы Форин-офиса связан с торговым договором 1921 г., точнее, с теми нарушениями, которые англичане приписывали СССР. И здесь, не считая претензий по поводу захвата британских рыболовецких судов, вновь все сводилось главным образом к обвинениям в проведении большевиками широкомасштабной антибританской пропаганды на Востоке — яблоко раздора закатилось в сакральные для Лондона Кабул и Тегеран. В общем-то, как видим, ничего не изменилось по сравнению с XIX в. И это явление совершенно не зависит от того, кого коронуют в Москве или кто сидит в Кремле. Да и сейчас вроде бы то же самое. Я не буду подробно останавливаться на роли Красина в урегулировании этого вопроса, отмечу только, что он не преминул воспользоваться представившимся шансом проявить свои дипломатические способности в Лондоне. К тому же 10 мая 1923 г. в ресторане в Лозанне террорист застрелил Воровского, который должен был заменить Красина на должности торгпреда в Лондоне. Звезды сошлись.

Но официально, конечно, Красин бросился спасать свое достижение — торговый договор — и объявился в Лондоне уже 13 мая, совершив для этого весьма длительный по тем временам авиаперелет из Москвы через Берлин. И стало ясно, что его там помнят, и пресса вновь доброжелательно внимала речам своего советского любимца, пылко и образно защищавшего свое детище. Если не торговля, то что? Война? Войны, понятно, никто не хотел, уж больно свежи были воспоминания о мировой бойне. И Красина слушали. Даже строптивому Керзону пришлось несколько поумерить свое чванство истинного джентльмена и лично встретиться с Леонидом Борисовичем.

Надо сказать, это стало большим личным достижением Красина, и не столько в глазах Лондона, сколько перед весьма нелояльным к нему руководством Наркоминдела. Ведь до этого глава Форин-офиса лорд Керзон неоднократно отказывался принять Леонида Борисовича, которого англичане считали до момента установления дипломатических отношений с Россией в 1924 г. только торговым представителем. Красина терпели, ибо было выгодно, в первую очередь из-за поставок русского золота. Возможно, лорд Керзон так и не забыл толчка в спину, которым Ллойд-Джордж заставил его все же протянуть руку Красину при первой встрече.

Самого Красина этот «наглый отказ» крайне оскорблял, и он даже подумывал отказаться от назначения, находя его «политически нецелесообразным». «…Я с удовольствием воспользовался бы удобным предлогом уйти из Лондона, где меня Бонар Лоу и Керзон не пожелали принять», — пишет он супруге 25 февраля 1923 г. Останавливало только то обстоятельство, что иначе у его детей не будет оснований легально пребывать в Великобритании[1703].

Так почему же Бонар Лоу был столь жесток с Красиным? Ведь именно он, являясь председателем палаты общин[1704], внес 22 марта 1917 г. на ее рассмотрение резолюцию, где предлагалось по случаю свержения Николая II «направить Думе братское приветствие» и «сердечно поздравить русский народ» с воцарением свободы. «Я полагаю, — заявил, в частности, Бонар Лоу, — не нам судить, а тем более осуждать тех, кто решил принять участие в правительстве союзной нам страны…»[1705] Казалось бы, политик довольно лояльный к новым властям России, пусть и не к большевикам, и вдруг такое.


Джордж Керзон. [Из открытых источников]


Полагаю, Бонар Лоу, сменивший Ллойд-Джорджа на посту премьер-министра, имел достаточно причин для личной неприязни к Красину. В кабинете своего предшественника он занимал пост канцлера Казначейства и был лично причастен к операциям с русским золотом: его имя неоднократно упоминается в архивных документах. Возможно, Бонар Лоу считал, что Красин сошелся слишком близко с Ллойд-Джорджем. Нельзя исключать и того обстоятельства, что он знал об их совместном золотом бизнесе и считал, будто его незаслуженно обошли гешефтом. А такое не прощается. Простая человеческая зависть. А здесь такая возможность отыграться, пусть и не на обидчике, но человеке, очень близком к нему. Конечно, все это только мои предположения, но кто знает…

Тут забеспокоились в Москве: не слишком ли торопливо Красин сдает позиции империалистам? 31 мая 1923 г. Политбюро принимает решение прямо указать Красину, что он «может входить в сношения с английским правительством только по прямому поручению из Москвы и только в пределах, даваемых Москвою». Но и этим дело не ограничилось. Меморандум Керзона следовало «опубликовать немедленно после его опубликования за границей, поручив редакциям газет открыть самую острую кампанию, направленную против английских требований»[1706]. Ведь ситуация в корне изменилась. Внезапно умер непримиримый Бонар Лоу, и на смену ему пришел более покладистый, как тогда считали в ЦК, Стэнли Болдуин[1707] (знали бы они, какое в недалеком будущем их ждет разочарование). Стоит ли так торопиться соглашаться поумерить пыл агитаторов в Афганистане?

Кстати, Стэнли Болдуин, служа в британском Казначействе, тоже занимался в 1917 г. операциями с русским золотом: и его имя мне приходилось видеть в архивных документах Банка Англии. Такая вот тесная компания любителей золотишка была у власти тогда в Лондоне.

И все же в конечном итоге советской стороне пришлось пойти на значительные уступки и даже выплатить компенсации некоторым подданным короны. Так, например, супруга одного из расстрелянных получила 10 тыс. ф. ст. — ровно столько, сколько и запросили англичане. Примечательно, что одно из основных требований к Москве касалось прекращения пропаганды в Афганистане и отзыва некоторых советских представителей. В итоге Красин вынужден был пообещать, что советское правительство «будет воздерживаться от поощрения народов Азии» к действиям, способным нанести ущерб британским интересам, «в особенности в Индии и независимом государстве Афганистан»[1708]. Как видим, афганский синдром у Лондона носит давнюю и хроническую форму. Как тут вновь не вспомнить генерала Комарова и приграничный конфликт 1885 г., когда Россия и Великобритания оказались в «шаге от войны».

И вдруг на всем этом фоне сомнений и колебаний по поводу выбора дальнейшего жизненного пути в письмах Красина появляются нотки, несколько отдающие языком пролетарского плаката: «Впрочем, насчет России ребятам тоже надо подумать. Не след им обангличаниваться и бросать родину, а краше и лучше нашей страны и нашего народа все равно ни в каких Европах ничего нет». Хотя в этом же письме, несколькими строчками выше, он пишет: «…Неволить вас к переезду или его форсировать не хочу, думаю, что вам остаться там можно будет, если даже придется перейти на более скромное положение»[1709]. В чем дело, неужели Леонид Борисович «прозрел» и в мгновение ока перевоспитался политически?

Но если внимательнее еще раз перечитать письмо к Любови Васильевне, то как-то плохо стыкуются противоположные по сути мысли в пределах одного письма. Вот взять абзац про родину и лучший в мире народ. Так он почему-то написан отдельно, прямо как для чужих глаз. Не подстраховывается ли Красин, подозревая, что письмо могут прочитать те, кто за ним приглядывает? Такое вот превентивное симулирование горячей любви к отчизне социалистической. А жена уж поймет как надо, а чтобы не поторопилась с выводами, он добавляет: «Ну да об этом еще успеем лично все вместе поговорить». И это только один пример.

Надо сказать, со временем Красин все больше и больше подозревает, что его личную почту контролируют. После смерти Ленина он в этом уже убежден. Его буквально приводят в бешенство задержки с доставкой корреспонденции. «Даже если считать, что письма, отправляемые „специальной почтой“ [по срочному тарифу. — С. Т.], пользуются особым вниманием потомков гоголевских почтмейстеров и городничих, и то 4 дня безбожно длинный срок, и сколько угодно копий можно было бы снять с письма и при 3-часовой задержке, — пишет он Миклашевской, словно предупреждая ее быть осторожней в любовных посланиях к нему. — Впрочем, я отнюдь не хочу этим сказать, что письмо непременно было где-нибудь на прочтении, вернее, оно просто провалялось в какой-нибудь из передаточных инстанций»[1710]. Однако в переписке Красина нет-нет да и проскакивают фразы типа: «пишу тебе письмо это с оказией и потому несколько свободнее себя чувствую, чем когда по почте…»[1711]

Безусловно, кремлевских властелинов, тем более в условиях обострения борьбы за власть по мере ухудшения состояния здоровья Ленина, не могла не интересовать «личная жизнь» наркомов, особенно если она настолько сложная и запутанная, как в случае Красина: здесь всегда можно найти на что надавить в нужный момент. Вполне вероятно, все дело и в ослаблении позиций самого Красина в партии и государственном аппарате. Его даже иногда стали «забывать» включать в состав делегаций на переговоры по особо важным для СССР международным вопросам, как в ноябре 1922 г. на конференцию в Лозанне по черноморским проливам. Куда уж показательнее. А после возвращения из Лондона и переговоров с Керзоном положение только ухудшилось: нападки возобновились с новой силой. Очень часто происходило это не в открытую, а за спиной. По московским коридорам власти поползли пересуды. Тем более что становилось все более очевидным: Красин разрывается между двумя семьями, а точнее женами — прежней и молодой, не столь поднадоевшей Тамарой. А тут еще и рождение очередной дочери от новой пассии.

Для меня представляется очевидным, что подтачивание позиций Красина связано именно с уходом с политической арены Ильича. Да, он занимался организацией сохранения тела вождя и даже в числе наиболее близких соратников нес гроб с телом Ленина.

Под наплывом эмоций Леонид Борисович не удержался и, хотя все больше подозревал, что всю его переписку читают, даже заметил в письме Тамаре в свойственной ему двусмысленной манере: «Да, умел В. И. жить, умел он и умереть»[1712]. Ну, если с «умереть» понятно — массы людей пришли проститься, несмотря на сильнейший мороз, то вот что имел в виду Красин под «умел жить» — не совсем.

Однако все эти церемониальные почести «соратника вождя» мало чем могли помочь ему в поиске нового положения в неофициальной партийной иерархии. Да, ему отвели почетное место, но у гроба. Нет ли в этом намека, что его время ушло вместе с покойным? Но все эти переживания Леонид Борисович хранил в себе, ведь внешне в его судьбе все выглядело более чем благополучно…

На XIII съезде партии Красин впервые после многолетнего перерыва избран членом ЦК. Возможно, подтверждению партийного статуса Красина способствовал факт недавнего официального признания Великобританией СССР, в чем заслуги Леонида Борисовича трудно было не замечать. Но, скорее всего, Сталин пытался таким образом успокоить брожение умов среди коммунистов после смерти Ленина, проведя в ЦК старого соратника Владимира Ильича. Ведь главную задачу Сталин видел в устранении Троцкого из структуры принятия принципиальных решений в партии. И это при поддержке Каменева и Зиновьева генеральному секретарю удалось. Наступил новый этап внутрипартийной борьбы, когда за Львом Давидовичем предстояло последовать тем, кто сегодня так опрометчиво содействовал устремлениям Иосифа Виссарионовича. А Красин уже в силу состояния здоровья, сосредоточенности на внешнеполитических вопросах и самоустранения от внутренних проблем государства представлялся человеком безобидным и неопасным. Так что вполне подходящая кандидатура для членства в ЦК.

Но надо сказать, что все эти внешние проявления укрепления его положения уже мало интересовали Красина. Равно как и повторное избрание в декабре 1925 г. на XIV съезде партии в члены ЦК, как бы в подтверждение отсутствия к нему претензий со стороны Сталина. А возможно, в Кремле сочли, что негоже держать на таком важном посту посла в Лондоне человека, не имеющего подтверждения статусности в правящей партии, чем, безусловно, являлось членство в Центральном комитете.

Все это партийное действо с его ритуалами по-прежнему оставляет Красина равнодушным: на заседаниях он занят тем, что пишет письма своей возлюбленной, Тамарушке-красавице: «Я соскучился очень по тебе и очень тебя бы хотел иметь рядом со мной… и посидеть бы с тобой близко совсем, и приласкать»[1713]. Не знаю, но мне почему-то представляется, что именно об этом думал Леонид Борисович во время партийного доклада на съезде. И эти три точки пропуска в тексте не Красин поставил. Это, скорее всего, изъяла часть фразы из письма его дочь, когда готовила письма к публикации. А что там было написано, это уж зависит от пределов фантазии каждого. И почему нет? Ведь строки эти ложились на бумагу в последние минуты 1925 г., а под Новый год принято загадывать желания.

Не знаю, как для всех сторон нашего традиционного треугольника, а для нас, исследователей-историков, любвеобилие Леонида Борисовича стало большой удачей: появился новый источник информации. Письма ко второй жене. Верный своим привычкам, он так же добросовестно пишет Тамаре в Берлин, где та находится с новорожденной, затем в Петроград и Москву. Наверное, это непросто даже для Красина. И он невольно начинает повторяться.

Итак, напомню: правительство лейбористов (22 января — 4 ноября 1924 г.) Рамси Макдональда (которого в политических кругах по-свойски называли Джеймсом) признало СССР де-юре. Поначалу, вспоминал советник представительства СССР в Великобритании Ян Берзин, общение Москвы и Лондона было «несколько похоже на сказку, сначала добрую, потом злую, но все-таки сказку». А пока этап злой сказки не наступил, дела напоказ шли на лад. «Когда отказ в дипломатическом признании какого-либо народа связан с отказом от торговли с этим народом, то это безумие обходится весьма дорого»[1714], — напишет Макдональд в своей книге «Внешняя политика рабочей партии». Наверное, неплохо бы сегодня в Лондоне кое-кому эту работу перечитать.

Правительство Макдональда (он же занимал и пост министра иностранных дел) и его заместитель в МИД Артур Понсонби вели себя вполне лояльно, если не сказать дружески. «Полпред имел свободный доступ ко всем членам правительства, — вспоминал свидетель тех событий, тогда советник полпредства, И. М. Майский. — Разумеется, в отношении нас строго соблюдались все требования дипломатического этикета. Но самое главное, в течение этих девяти месяцев нам удалось закончить с правительством переговоры об урегулировании старых претензий английской стороны, корнями уходящих еще в царские времена… Это урегулирование нас не вполне удовлетворяло, но все-таки это было урегулирование, которое открывало дорогу для нормализации политических и экономических отношений между обеими странами в будущем»[1715].


Джеймс Рамси Макдональд. 1920-е. [Из открытых источников]


Правительство лейбористов предложило создать англо-советскую комиссию, за что с готовностью ухватились в Москве. И здесь снова, как черт из табакерки, возник Красин. Леонид Борисович расценил это как хорошую возможность возобновить вопрос о британских кредитах, чего, понятно, не могло быть без хоть какой-то видимости урегулирования по-прежнему остро стоящей проблемы задолженностей по старым обязательствам России и выплаты компенсаций британским компаниям и подданным.

Казалось бы, вот место для Леонида Борисовича — гуру в этих вопросах. Но в апреле 1924 г. делегацию по урегулированию возглавлял Раковский. Рядом с ним Шейнман, торгпред в Берлине Б. С. Стомоняков и член ЦИК А. А. Иоффе[1716]. Как видим, люди известные, хотя и не очень сведущие в лондонских лабиринтах. А о Красине вновь благополучно «забыли», хотя он непосредственно участвовал в разработке плана переговоров[1717]. С британской стороны основную партию вел первая скрипка кабинета А. Понсонби. Поскольку Макдональд, напомню, занимал и пост министра иностранных дел, то все бремя переговоров легло на его заместителя. Комиссия начала заседания с 16 апреля (всего состоялось 11 пленарных заседаний).


Христиан Георгиевич Раковский. 1922. [РГАСПИ. Ф. 491. Оп. 2. Д. 199]


Но начало работы комиссии омрачило появление в прессе 14 апреля 1924 г. «Меморандума банкиров», который подписали директора всех крупнейших банков Великобритании. Банкиры требовали признания всех государственных и частных долгов, «справедливого соглашения о реституции частной собственности», национализированной большевиками, отмены декрета о национализации промышленности и банков[1718]. Этот демарш сразу накалил обстановку вокруг переговоров.

Советская сторона, демонстрируя решительную глухоту, придерживалась стандартной линии — признать госдолги при условии получения соответствующего кредита и при этом демонстративно игнорировать бывших собственников национализированного в СССР имущества, противопоставляя им претензии советского правительства и частных лиц по интервенции. А зверств те же англичане совершили на Русском Севере достаточно. Одни концлагеря чего стоят! Безусловно, это очень упрощенный подход, но это и не объект нашего исследования.

30 июля 1924 г. Политбюро рассмотрело проект договора с Великобританией и приняло ряд поправок к нему, поскольку предложения противной стороны носили весьма жесткий характер, требуя предоставления «справедливой и эффективной компенсации» бывшим собственникам национализированных предприятий на территории СССР, принадлежавших до октября 1917 г. подданным британской короны. Также Лондон накладывал многочисленные ограничения на использование кредита, в котором нуждалась советская сторона, обязывая производить закупки только в Великобритании, а сам заем дополнительно обеспечить предоставлением специального «залога»[1719]. Фактически предлагалась схема, которую англичане столь успешно культивировали в отношениях с царским правительством. Правда, появилось и нечто оригинальное: англичане предъявили претензии на 800 тыс. ф. ст. в качестве компенсации ущерба «британским подданным, подвергшимся тюремному заключению либо другим формам преследования личности» от советских властей. Всего же их претензии достигали суммы в 39 млн ф. ст.

Конечно, Москва не могла пойти на такие условия. И личность Раковского как переговорщика вызывала все больше вопросов. Судя по письмам к жене, Красин тоже не сидел без дела, способствуя созданию в Москве впечатления, что Раковский уж слишком гуттаперчевый и чрезмерно поддается нажиму англичан, недостаточно твердо отстаивая советскую позицию. Одним словом, Красин в борьбе за желанное кресло вел себя в отношении конкурента точно так, как в свое время Литвинов в отношении него. Он жадно ловил каждый слух о возможном вызове Раковского «сюда», т. е. в Москву. «Раковский, как кажется, зашел слишком далеко в своей уступчивости, и я не знаю, как ему удастся согласовать обещание с тем, на что может пойти Москва», — писал он жене еще в июне 1924 г. из советской столицы[1720]. Возможно, Красина задевало и то, что Раковский получил указание вернуться к вопросу заключения нового, переработанного в Москве концессионного соглашения с Уркартом. А уж этого Леонид Борисович не мог ему простить вдвойне, хотя и откровенно насмехался над наивностью тех, кто надеялся, будто столь опытный бизнесмен пойдет на заведомо невыгодные для себя условия. И хотя это еще не конец истории с провалом концессии, предвидение Красина сбылось.

Однако срыв конференции был невыгоден и опасен и для правительства Макдональда, которое предпочло поторопиться и закрыть щекотливый вопрос. 8 августа 1924 г. Советский Союз и Великобритания подписали соглашение об урегулировании, а точнее два договора — общий и отдельно торговый[1721]. По этому второму договору и следовало договориться (простите за каламбур) как можно скорее.

Уже 21 августа 1924 г. Политбюро принимает решение, хотя и с оговорками, оплатить претензии держателей старых займов России и компенсировать в размере 2/3 стоимость национализированной собственности британских подданных. Однако все это станет возможным только при условии предоставления Лондоном нового займа СССР в 40 млн ф. ст. Причем Москва готова помахать пленительной морковкой, пообещав 60 % этой суммы направить на заказы британской промышленности. А вот судьба остальных денег не должна никак интересовать власти королевства, ибо их предполагается получить наличными.

Но большевики бы не были большевиками, если бы при этом не попытались найти место, в которое можно чувствительно толкануть Лондон. Одновременно Политбюро потребовало от Раковского «выяснить точный размер капитала СССР, находящегося в английских банках». И Раковский «выяснил»: 60 млн ф. ст. Откуда он взял эти ошеломляющие цифры — остается загадкой. Англичане, да и то неофициально, признавали всего 4,5 млн ф. ст. и только в банке Берингов[1722]. Такой ответ откровенно разочаровал Кремль. Притом разочаровали не столько цифры, сколько сам Раковский, помимо обязанностей посла исполнявший к тому же и роль торгпреда. Поползли слухи, что ему в Лондоне осталось царствовать недолго: подыскивают замену…

Но здесь, как нельзя кстати, подоспела публикация в издаваемой коммунистической партией газете «Уоркерс уикли» материала с призывом к военнослужащим не стрелять в бастующих рабочих и обратить свое оружие против угнетателей (т. н. дело Кэмпбелла[1723]). А тут еще появившееся в «Дейли мейл» в аккурат за четыре дня до выборов т. н. письмо Зиновьева от 15 сентября 1924 г., в котором глава Коминтерна[1724] призывал… ну пусть якобы британских коммунистов активизировать подрывную работу в армии и на флоте. И хоть сегодня большинство исследователей сходятся во мнении, что здесь без МИ-5 не обошлось и это фейк, но дело было сделано. В результате на выборах 25 октября 1924 г. лейбористы потерпели сокрушительное поражение.

Что интересно, в Москве срочно, на уровне все того же Политбюро, стали прорабатывать вопрос приезда в СССР Маккенны. Да, того самого Маккенны, который в качестве министра финансов вышибал из Барка золотой запас России. Правда, к тому времени он ушел в «частную» жизнь — стал президентом «Мидленд-банка» и весьма влиятельным членом Совета иностранных вкладчиков. Вот уж кто мог точно знать, сколько же денег, вырученных за царское золото, «зажал» Лондон. Да и сам «Мидленд-банк» с депозитами в 335 млн ф. ст. и корреспондентскими счетами в 650 банках, являвшийся по тем временам крупнейшей кредитной организацией мира, не мог не завораживать воображение кремлевских заседателей. Так о чем же еще можно говорить с Маккенной, как не о золоте и новом кредите? Вероятно, к тому времени в Москве стали известны определенные нюансы в подходе бывшего министра финансов к возобновлению кредитных отношений с Россией. И главное состояло в том, что Маккенна не требовал от СССР немедленной выплаты компенсаций за национализированное имущество, ибо, по его мнению, возможности для этого у Советов отсутствовали. Важнее всего, подчеркивал президент «Мидленд-банка», чтобы «они признали в принципе наличие задолженности за эту собственность»[1725]. Это позволит снять напряжение вокруг данного вопроса. Явно банкир был не прочь возобновить прибыльный бизнес с Россией, столь хорошо ему знакомый по опыту курирования Барка.

Но вернемся к делам московским. У Красина все большее раздражение вызывала повседневная реальность жизни советской элиты. Особенно его нервировали входившие в силу требования повсеместной экономии и бережливости, строгого контроля за рациональным расходованием государственных средств, все сильнее напоминавшие знаменитую экономию на свечных огарках времен Николая I. Любые расходы из кассы подведомственных ему учреждений требовали бесконечных обоснований и согласований. Столь приятный дух революционной легкости в распоряжении вверенными тебе ресурсами стремительно улетучивался. «Свинцовый зад бюрократии перевесил голову революции», — именно так характеризует Лев Троцкий набирающие оборот тенденции в государственном и партийном строительстве[1726].

Красин менее романтичен и более категоричен в своих выводах. «Вообще же тут идет отчаянное жмотство, и экономию предписывают сугубую и во всем — с души прет», — делится он своими переживаниями в одном из писем супруге[1727].

Но здесь судьба преподнесла Леониду Борисовичу неожиданный сюрприз. Жизнь показала, что игнорировать интересы столь мощных кредиторов, как Лондон и Париж, у Москвы дольше не получается. Договариваться все же придется, по крайней мере, делать вид, что Москва готова договариваться. И вот Красин, несколько неожиданно для себя, в Париже. Дело в том, что после того, как с подачи лейбористов Великобритания признала СССР, в Западной Европе все словно прозрели: пришло время и им установить дипломатические отношения с Москвой. Дошло до того, что левоцентристское правительство Эдуарда Эррио[1728] почти одновременно с признанием пожелало видеть советским послом во Франции Красина: уж больно он понравился премьеру в ходе личных переговоров по вопросу о возвращении СССР кораблей Черноморского флота, угнанных из Севастополя в Бизерту[1729] во время эвакуации армии генерала Врангеля и переданных впоследствии Франции.

Да и молва об умении, а главное, желании Леонида Борисовича договариваться с западными странами достигла и Парижа. Итак, с июля 1924 г. Красин во Франции. Надо сказать, сам он восторга по этому поводу не испытывает: все его деловые и семейные интересы прочно завязаны на Лондон. Там его семья, там его деньги. К тому же его вгоняют в тоску затяжные дожди, обрушившиеся тогда на Париж. Леонид Борисович все чаще впадает в меланхолию. «…Вот прожил жизнь и никаких полезных вещей, а главное хлеба, за всю свою жизнь не произвел, все на меня другие работают, а я будто занимаюсь толчением воды в ступе или во всяком случае вещами, полезность которых еще надо доказывать»[1730], — слезливо жалится Татарин (именно так он подписывал свои послания к Миклашевской) в одном из писем. Уж явно рассчитывал на сочувствие от возлюбленной, которой писал очень часто, иногда каждый день.

А накануне отъезда из Москвы у Красина состоялся любопытный разговор с Рыковым. Алексей Иванович не стал ходить вокруг да около, а прямо поинтересовался у Леонида Борисовича, как тот намерен на оклад посла содержать две семьи, особенно зная склонность Любови Васильевны спускать деньги на красивую жизнь? Красин назвал необходимую дополнительную сумму — 100 ф. ст. в месяц. Условились, что деньги будут поступать через Горбунова из специального фонда председателя СНК. Этим и ограничится круг посвященных. А Горбунов позаботится переправить их Красину за границу через одного из надежных товарищей, на роль которого согласился Крестинский. На том и порешили. Но прошло больше месяца, а средства Крестинскому в Берлин так и не поступили. Красин, по словам последнего, начал проявлять беспокойство. Однако вскоре Горбунов урегулировал этот вопрос, и деньги стали приходить. Крестинский исправно пересылал их в Париж Любови Васильевне, получая взамен соответствующие расписки[1731].

Крестинский приводит этот факт, а также то обстоятельство, что его постоянно торопили из Парижа с присылкой денег, в качестве доказательства отсутствия у Красина значительных накоплений. Но на этот вопрос можно взглянуть и с другой стороны: не демонстрировал ли Красин таким образом первой супруге, что денег у него нет? Леонид Борисович явно не горел желанием посвящать Любовь Васильевну во все детали своего финансового положения, поскольку к тому времени полностью утратил к ней доверие, а главным образом какую-либо сердечную привязанность. Теперь все его помыслы были устремлены к другой. Тамара и Леночка (так Красин стал называть их дочь после смерти Ленина) — вот его отрада и будущее, и их благополучие для него превыше всего.

А пока мадам Красина-первая, особа весьма деятельная, особенно когда могла вольно распоряжаться деньгами, зачастую ей не принадлежавшими, т. е. государственными или народными, как тогда было принято говорить, осваивала французские просторы. «Любовь Васильевна, — отмечает В. Эрлихман, — охотно игравшая в Лондоне роль торгпредши, перебралась в Париж вместе с дочками, чтобы с еще большим удовольствием играть роль супруги посла»[1732]. И первое, за что она взялась, — обновление за казенный счет здания посольства. Надо признать, к тому времени она вполне смирилась с наличием у ее супруга второй семьи, закрепив за собой роль первой жены султана, что, впрочем, вполне ее устраивало. Любовь Васильевну беспокоило только одно — деньги. И пока Красин мог обеспечивать ей и дочерям более чем безбедное существование, она совершенно комфортно чувствовала себя в роли официальной спутницы жизни столь известного и популярного деятеля, каковым на тот момент являлся Красин, которого она зачастую именовала просто Л. Б. Необходимо отметить, что так ярко проявившаяся в тот период алчность не развилась у Любови Васильевны в последние годы, когда здоровье Красина пошатнулось и стало необходимо задуматься о будущем. Как вспоминал близко знавший ее с молодых лет Соломон, уже к моменту возобновления отношений с Красиным в 1902 г. в ней «не было ничего общего с той курсисткой Миловидовой»: «Жизнь и нужда наложили на нее свою тяжелую руку, и от былого идеализма в ней не осталось уже ничего. Это была зрелая женщина, очень себе на уме, с обывательской хитрецой, с явно выраженными мещанскими стремлениями извлечь из каждого, что можно, для себя и своих, с тяготением к мещанской, дурного тона „шикарности“»[1733]. Они встретились в Крыму, где Леонид Борисович в очередной раз «скрывался» от полиции, а Любовь Васильевна отдыхала с детьми. Старая любовь не ржавеет: страсти закипели вновь. А вскоре, не разводясь с прежним мужем Виктором Оксом, настойчивая дама появилась в доме Красина в Баку с тремя детьми и заявила, что собирается с ним жить. И Леонид Борисович согласился: якобы ему очень докучало внимание местных незамужних дам[1734]. Лично я верю в эту версию биографов Красина с трудом, но факт есть факт: Любовь Васильевна вернулась в жизнь Леонида Борисовича.

Сам же Красин считал время, проведенное в Париже в переговорах о взаимных финансовых претензиях, потерянным впустую. Он рвался в милый его сердцу Лондон — туда, где бурлила политическая и деловая жизнь, а главное, находился мировой финансовый центр. В своих письмах к жене Красин называет Англию «ваш волшебный остров»[1735]. Как видим, Великобритания всегда была притягательным местом для жизни семей крупных функционеров страны, пусть они и именовались большевиками, а не демократами или патриотами. Что-то в этом все же есть…

Тем более, в Великобритании даже в среде высших слоев буржуазии наметились явные подвижки. В который раз Леонид Борисович просматривал полученное из Лондона донесение резидентуры советской разведки, которой удалось раздобыть протокол закрытого совещания президента «Мидленд-банка» с представителями Генерального совета Конгресса профсоюзов[1736] о возможности кредитования России от 9 марта 1926 г.[1737] Уж кого-кого, а Маккенну Красин знал прекрасно. Он отлично понимал, что бывший министр финансов неспроста совершенно «опустил тему [британских] кредитов царскому режиму и займов, предоставленных во время войны». При этом, оправдывая политику «Мидленд-банка» в отношении «Аркоса», он заявил, что дисконтирует векселя общества под обычный процент. А в ответ на критику в адрес возглавляемого им банка за кредитование торговли с Советами заметил, что банк предоставляет средства под товары, которые уже погружены на британские корабли в портах СССР и находятся в пути. Притом добавил, что «Мидленд-банк» намерен делать это и в дальнейшем[1738].

Когда Красин впервые прочитал это сообщение, он даже вздрогнул, запнувшись на словах «царский режим». «Неужели так в подлиннике? — подумалось Леониду Борисовичу. — Или так, по привычке, написали тамошние чекисты?» Красин не успокоился, пока не получил подтверждение: да, все верно — «the Czarist regime». Это был знак, который нельзя переоценить.

«Лед тронулся», — улыбнулся Красин. К тому же он знал, что Маккенна поддерживает очень тесный контакт с Кейнсом, своим бывшим помощником по Казначейству. А тот не так давно, в сентябре 1925 г., побывал в России на праздновании юбилея Академии наук. Много встречался, читал лекции, даже выступил перед сотрудниками Госплана СССР. Еще тогда Красин обратил внимание на этот факт, отметив в письме к Любови Васильевне: «Вообще посещаемость СССР иностранцами сильно возросла, и уже делается модой поехать в Москву»[1739]. После этой поездки Кейнс очень подробно информировал Маккенну о своих впечатлениях. И это окончательно убедило главу «Мидленд-банка» в том, что Советы стоят прочно и надо с ними сотрудничать.

И здесь настроение Красина испортилось: пока надо делать реальные дела в Лондоне, он прозябает в Париже. А тут еще эти французы заявляют вообще о каких-то фантастических суммах претензий к России за национализированное имущество и т. д. — 15 млрд фр. или 600 млн ф. ст., совсем берега потеряли. А он, Красин, должен во всем этом ковыряться, без всяких надежд на прогресс. В этих вопросах он всегда придерживался четкой позиции: предельное сокращение размера долга до разумного предела (в случае с Францией до одного миллиарда франков) и выдача правительственной гарантии на размещение нового займа, желательно на вдвое большую сумму, определенный процент от суммы которого, допустим, в виде половины ставки по кредиту, будет идти на погашение задолженности и, возможно, некоторых претензий крайне ограниченного числа лиц. При этом Красин аргументировал свою позицию тем, что значительная часть суммы кредита будет использована на оплату товаров и заказов в стране-кредиторе, чем будет способствовать поддержанию местной экономики. Однако было понятно, что любое согласие СССР на выплату хотя бы по части претензий со стороны западных кредиторов неизбежно приведет к росту котировок царских ценных бумаг, что в случае Франции особенно актуально. Десятки тысяч мелких рантье только и ждут случая, чтобы зубами вцепиться в советские деньги. Это явление широко наблюдалось после наполеоновских войн, когда Россия стала платить по своим прежним обязательствам, которые лихо взлетели в цене от 2–12 % от номинала во время пребывания Наполеона I со своим разношерстным воинством в Москве до 100 % после начала бегства «великой армии».

Памятуя все это, в итоге в Политбюро пришли к заключению, что можно признать предельную сумму долга перед Францией в 300 млн руб. (где-то 750 млн франков, если считать через эталонную тогда валюту — английский фунт стерлингов). И то в случае гарантии предоставления товарных кредитов на аналогичную сумму на срок от трех до пяти лет[1740]. В дальнейшем было решено согласиться на увеличение размера долга до 400 млн рублей при условии срока выплаты не менее чем 50 лет при средней ежегодной выплате процентов и погашении основной суммы в размере 25 млн руб.

Надо сказать, в советском руководстве уже давно не было единства по этому вопросу. Еще 15 октября 1921 г. Чичерин предлагал признать долги царской России на уровне правительства, назвав необходимость смены курса в этом вопросе «резким поворотом». Это предложение вызвало крайне негативную реакцию у Ленина, который указал, что с целым рядом стран удается договориться и ради удовлетворения аппетитов только Англии и Франции, которые «хотят нас ограбить», «по-моему, никаких уступок и шагов делать не следует». А раз так, то «на их „недовольство“ этим не будем обращать внимания»[1741]. А что касается долгов, то вполне будет достаточно и заявлений Красина.

Так что впасть в меланхолию советскому послу было очень даже легко. В силу нестабильности политической ситуации во Франции и резкой критики со стороны правых Эррио, признав СССР, затем «задергался» и, «чтобы успокоить напуганных буржуа и показать себя благонадежным»[1742], начал демонстрировать жесткий подход к развитию двусторонних отношений. Как результат, переговоры забуксовали, один кабинет настолько быстро сменялся другим, что на полноценную проработку сложных вопросов, которыми, несомненно, являлись проблемы урегулирования российской задолженности по многочисленным займам прежнего режима, а равно и выплаты компенсаций, просто не хватало времени. Стоит только раззнакомиться с одним министром, не успеешь оглянуться, как в его кресле сидит совсем другой человек, «а когда в доме пожар, то о цвете обоев уже мало разговаривают»[1743]. «…Из-за ихних министерских и других кризисов я привязан к этому месту и все еще точно не могу сказать, когда можно будет отсюда вырваться! Каждый день предпринимаю разные попытки как-либо двинуть дело, но что поделаешь с людьми, которые сами не знают, что с ними будет завтра. Надо удивляться расхлябанности этой пресловутой демократии!»[1744] — делится Красин своими горестями с Миклашевской.

Возможно, в силу и этих обстоятельств Леонид Борисович расценивал пребывание в Париже скорее как замаскированную ссылку, попытку недоброжелателей изолировать его от операций с советским золотом, чем как важную государственную миссию. Это ощущение усиливалось тем, что ответственные за безопасность товарищи из посольства всячески ограничивали передвижение Красина по городу, поскольку у ворот резиденции задержали вооруженную револьвером экзальтированную даму, якобы намеревавшуюся его убить. К тому же Леонида Борисовича сразу узнают на улице, вокруг собираются зеваки, что его чрезмерно нервирует. Такова дань популярности.

На новом месте Красин незамедлительно предпринял попытку вернуться к любимому делу — торговле драгоценными металлами, ведь с 1923 г. он, наравне с Сокольниковым, отвечал за экспорт платины. С этим фактом связаны интересные события.

Необходимо отметить, что, поиздержавшись в золоте, большевистская верхушка неожиданно для себя обнаружила новый источник дохода — платину. Цена на нее с 1911 по 1915 г. превышала этот показатель для золота и составляла 9,5 ф. ст. (44,85 долл. США) за 1 унцию. А к январю 1920 г. поднялась до 38,1 ф. ст. (145 долл. США) за 1 унцию.

Стремительный рост цен на платину и открытие нового Клондайка буквально поразили воображение правящей верхушки в Москве, ведь добыча этого металла в России прогрессировала довольно успешно. И к 1913 г. в империи производилось 90,5 % всей мировой добычи платины — 157 735 унций или 5 072 кг (в то время как Колумбия — вторая по объемам — произвела 483 кг, или 8,6 %). Надо сказать, Россия имела давнюю традицию добычи этого драгоценного металла, но прежнее руководство страны никак не могло найти ему применение. Идеи внедрить платину в обращение, дабы компенсировать нехватку золота, занимали еще знаменитого министра финансов Александра I и Николая I Е. Ф. Канкрина. Пытались чеканить и монету из платины, однако она так и не нашла своего места на рынке. В основном этот металл использовался для создания драгоценностей с царским вензелем (перстней, табакерок), которые служили в качестве наградного фонда. Поощрение такого вида как для военных, так и для гражданских чиновников широко практиковалось при монархии.

Четырехкратный рост цен на платину буквально взорвал ситуацию: на мировой рынок хлынула масса товара. Результат получился ожидаемый: 28 июня 1920 г. цена резко упала — до 18 ф. ст. (71,5 долл. США) за 1 унцию. Перед советскими представителями за границей настоятельно ставилась задача хоть насильно, но продать хотя бы несколько унций, дабы избежать обвинений в саботаже указаний инстанции. Но выходило здесь не очень: спрос был куда хуже, чем на золото.

Множество советских деятелей пустились во все тяжкие, лишь бы только успеть урвать хотя бы свою малую часть от стремительно сокращающегося драгоценного пирога России. Валютная лихорадка охватила все ведомства, которые бросились яростно доказывать, что именно им крайне необходимы фонды в иностранной валюте, выдвигая для их получения любые предлоги, главное — добиться возможности запустить руки в закрома Гохрана. А разве могло быть иначе? Ведь Ленин четко сформулировал задачи, стоящие перед этой структурой: «…дело Гохрана: собрать, сохранить, реализовать»[1745]. Первые две задачи вполне понятны, а вот по третьей возникают вопросы: в интересах кого реализовать и кто будет этот процесс контролировать? Вот тут-то и развернулась основная борьба.

Невероятную активность в этой сфере развил Каменев. Буквально сразу же возле него появились некие французские купцы, подсунувшие ему проект создания «смешанного общества», которому надлежало незамедлительно предоставить 60 пудов платины (почитай, тонну!) для реализации за границей. Каменев, только 14 сентября 1922 г. занявший пост заместителя председателя СНК РСФСР и заместителя председателя СТО, всячески лоббируя сделку, не поленился лично позвонить по телефону Сталину уже 13 ноября и настойчиво попросил его незамедлительно завизировать договор. Ознакомившись с документами, поступившими от Каменева, Сталин буквально взбеленился. «В этом проекте договора нет никаких элементов „смешанности“ (платина вся наша, у французов нет никакой платины, они просто комиссионеры по продаже платины, причем надо полагать, что, так как платина является почти монопольным товаром, они, французы, постараются продать минимум платины для того, чтобы угодить американским продавцам платины и дать им возможность продать американскую платину втридорога), а, наоборот, весь договор представляет сплошное издевательство над Россией», — писал он Ленину в тот же день. Сталин посоветовал Каменеву договор аннулировать, а взамен предложить «французам известный процент с общей суммы реализуемой платины за комиссию»[1746]. О чем и написал Ленину. В результате столь энергичной позиции Сталина вопрос о создании «смешанного общества» был закрыт, а грабительский проект Каменева — похоронен.

Но к середине 1923 г. платина вновь возросла в цене до 115 долл. США за 1 унцию. На рынке царствовала Колумбия, где в 1923 г. было произведено 45 тыс. унций платины. Россия несколько отстала, но все же сохранила приличный уровень добычи — 30 тыс. унций. В следующем 1924 г. в России произведено уже 55 тыс. унций платины[1747].

И вот этим богатством следовало попытаться разумно воспользоваться. Сталин, пытаясь если не предотвратить расхищение валютного фонда страны, то хотя бы как-то упорядочить процесс экспорта, настоял, чтобы операции с платиной были переданы в ведение Сокольникова и Красина — наиболее компетентных, на его взгляд, в этом вопросе людей в советском руководстве. И в итоге своего добился. Весной 1923 г. прошли первые сделки по продаже платины за границу.

Нельзя сказать, что Красина новое поручение сильно вдохновило. В июле 1923 г. он становится наркомом внешней торговли теперь уже СССР. Но для себя он все решил: «Настроение хорошее, на все вещи смотрю с точки зрения „наплевать“ и так и дальше предполагаю»[1748].

И вот теперь назначение в Париж с сохранением должности наркома. К тому времени Красин уже серьезно болен, хотя некоторое облегчение и восстановление работоспособности принес длительный отдых с дочерьми в августе — сентябре 1924 г. в Венеции, под крылышком его поклонника Муссолини, и дурацкие указания из Москвы, типа расширения любой ценой экспортных продаж платины, заставляют его страдать еще больше, чувствуя собственное бессилие перед системой[1749].

Все это укрепляло самого Леонида Борисовича во мнении, что новое поручение партии на самом деле являлось не чем иным, как имитацией кипучей деятельности, что откровенно бесило его. К тому же резко ухудшилось его здоровье: трудно стоять, сидеть, большую часть времени он проводит лежа. Все чаще, пристрастившись делать это еще в Москве, прибегает к процедуре переливания «молодой крови». Причем в Париже поначалу донорами выступают его дочери. Чаще других Катя. «Доноров у меня три своих, — отмечает он в одном из парижских писем, — гоняю я их с собой при перекочевках, как стадо своих коров»[1750]. Применяются и другие методы лечения, зачастую весьма болезненные. Правда, все неприятности несколько скрашивает приезд в Париж Марочки Чункевич, которую он не забывает посещать иногда даже сразу после медицинских манипуляций[1751].

Но это совершенно не мешает ему пространно, в малейших деталях описывать свое лечение другой, столь же горячо любимой женщине. «Болезнь, должно быть, давно ко мне подкрадывалась, и периоды зеленого цвета лица и повышенной утомляемости, вероятно, вызывались у меня уменьшением числа красных шариков, — делится он своими невзгодами с Тамарочкой Миклашевской. — Я теперь тоже на даче, полчаса езды от Парижа… В город я езжу 2 раза в неделю, на переливания, в очень покойном автомобиле, могу даже, если захочу, растянуться в нем и ехать лежа»[1752].

Признаюсь, меня поражает, как при своем положении и таком состоянии здоровья Красин умудряется писать такое количество столь пространных писем Миклашевской. Вероятно, образ любимой женщины, молодой и полной сил, поддерживает его жгучую надежду на выздоровление, он упорно борется со своим тяжелым недугом («врачи, склонные к оптимизму, находят, будто бы и тут есть заметные улучшения»), ибо имеет главную цель — вернуться в Лондон. Но тут же проскакивают и нотки отчаяния, если не обреченности: «Нельзя длительно вести жизнь вампира, питаемого даже честной коммунистической кровью»[1753].

И хотя Красин, как мы видим, не утратил чувства юмора, намекая, что среди его многочисленных доноров есть немало французов левых убеждений и он теперь подлинный интернационалист по крови, положение мало располагает к радостному восприятию окружающей реальности: на болезненное состояние накладываются сложности работы, когда ему приходится принуждать себя заниматься делами, мало рассчитывая на успех.

СССР даже принял участие в марте 1925 г. в выставке в Лионе, где в советском павильоне были стенды с образцами советской платины в слитках и изделиях. Когда Красин прибыл для осмотра экспозиции, то пришел в негодование. «Вы что, всерьез собираетесь торговать на ярмарке платиной? Что вы, с ума сошли? Платину же не продают на ярмарке!» — обрушился он на организаторов.

Всего предполагалось продать в Париже 70 тыс. унций платины одной партией по цене 110 долл. за унцию. Но местные фирмы соглашались максимум на 3200 унций — примерно 100 кг. По твердой цене никто не хотел рисковать. Все стремились работать за комиссию[1754].

Надо сказать, и усиленная распродажа платины не спасла положения: денег на проводимую Сталиным индустриализацию требовалось все больше, а золота в закромах, несмотря на определенные успехи в наращивании его добычи, становилось все меньше. Вряд ли лоточные методы торговли платиной могли исправить ситуацию с резервами. Пройдет не так много времени, и Шейнман, впадавший в подлинные истерики на совещаниях по вопросам дополнительной эмиссии рубля, 16 июля 1928 г. письменно предупредит председателя СНК Рыкова, что «ножницы, образовавшиеся ввиду роста денежной массы и сокращения золотых ресурсов, будут продолжать раздвигаться и в IV квартале, и в I квартале, как ввиду потребностей внутреннего рынка, так и в связи с предстоящим вывозом золота», из-за чего «продолжать эмиссию с соблюдением действующих узаконений нет возможности», а «вопрос о мероприятиях по восстановлению наших золотых ресурсов больше не терпит никакого, хотя бы самого краткого, отлагательства»[1755].

Возможно, дополнительную досаду у Красина вызвал тот факт, что теперь большое влияние в области торговли платиной приобрел его недавний подчиненный Лазерсон, который, оперившись, отдалился от ставшего к тому времени уж слишком назойливым покровителя и сменил должность представителя валютного управления в Лондоне на заведование коммерческой частью генеральной агентуры Наркомфина в Берлине?[1756] Трудно сказать, но очевидно одно: подобный дилетантский подход не мог удовлетворить Красина, ему было тесно во Франции, где почти все его раздражало. Возможно, исключение составляли только визиты к Марочке Чункевич. И хотя к тому времени у него там под рукой находился выкупленный при его участии «Евробанк» (Eurobank)[1757], по факту Красин стремился в милую его сердцу Англию, хотя и понимал отсутствие перспектив в решении этого вопроса. «Так бесплодно и глупо было это годичное сидение в Париже», — писал он жене[1758]. Позволю себе предположить, что Красина в первую очередь злит не несговорчивость французов, а то, что его устранили из Лондона — на тот момент основного финансового центра мировой экономики и, главное, — торговли золотом. Денежные потоки, которые идут в том числе и через фактически управляемый им Московский народный банк, из Парижа ему попросту трудно контролировать. Он буквально рвется в Лондон. Вероятно, к этому побуждает его и стремительно ухудшающееся состояние здоровья. Красину все хуже, он подолгу лечится, практически перестает работать. Дело настолько плохо, что ему приходится все чаще переливать кровь. Французские врачи уже прямо говорят его дочерям, которыми вновь выступают донорами, что положение их отца практически безнадежно.

Очевидно, Леонид Борисович, сознавая, что его жизненный путь близится к завершению, стремится в Лондон только с одной целью: урегулировать свои финансовые дела, дабы обеспечить безбедную жизнь обеим любимым женщинам и дочерям. Хотя, как и каждый тяжело больной человек, Красин не теряет надежду на счастливый билет, на внезапное исцеление.

Надо сказать, перед отъездом в Париж ситуация для Красина складывалась не лучшим образом. С уходом в мир иной вождя «господин положения» занервничал. «Весть была неожиданная, как удар молнии из ясного неба», — так передал свои чувства Красин в момент получения известия о смерти Ленина в письме Тамаре Миклашевской — наиболее близкому на тот момент в его жизни человеку. И далее он добавляет фразу, смысл, которой, на мой взгляд, весьма символичен для понимания состояния Леонида Борисовича: «Ну вот, теперь будем жить без него»[1759]. Прошло всего лишь два дня, как не стало Ленина — руководителя, партнера и на каком-то этапе соперника, вполне понятного и привычного для Красина. Несмотря на все противоречия, они в конце концов притерлись друг к другу, понимали расстановку сил, границы возможного и в целом уважали взаимные интересы.

И вот теперь вся эта отлаженная система отношений рухнула. Нужно снова искать свое место в советской иерархии, что на текущий момент означало для Красина необходимость определиться с выбором покровителя. Леонид Борисович понимал, что обеспечить его безопасность и благополучие может только Сталин. Леонида Борисовича в то время очень заботит отношение к нему Иосифа Виссарионовича, стремительно набирающего политический вес. Ибо он сознает, что именно от Сталина во многом зависит решение этой проблемы. Но здесь существовали некоторые сложности, ибо не все гладко было в последнее время в их отношениях, особенно в принципиальных для Красина вопросах, таких как сфера его исключительных полномочий.

Со своей стороны, Сталин в 1920-х гг. неоднократно высказывался за ослабление или даже отмену монополии внешней торговли. Его поддерживал Сокольников, полагавший, что в целях преодоления товарного голода хотя бы ограниченному кругу предприятий, в частности государственным трестам, кооперативам, следует разрешить самим приобретать товары за рубежом. Все наркоматы, поощряемые сговорчивостью Зиновьева и Бухарина, буквально рвались напрямую торговать с иностранными партнерами. Это создавало крайне сложную ситуацию для НКВТ, который многие рассматривали как бюрократическую препону на пути эффективного хозяйствования. Красин же полагал, что импорт дешевых товаров разрушит неокрепшую советскую экономику. В сентябре 1925 г. он встречался со Сталиным по этому вопросу «и, к удивлению, он [Сталин] занял очень примирительную позицию». Хотя после недавнего конфликта по вопросу передачи в концессию иностранцам золотодобычи Красин определенно нервничал: как скажется этот факт на его отношениях с генеральным секретарем? Ибо тогда прошло решение, против которого выступал Сталин, но за которое ратовал Леонид Борисович. Мелочь вроде бы, но кто его знает. Остальные функционеры колебались. Даже Троцкий, отмечает Красин, «путается сейчас самым невозможным и позорным образом и лишний раз подтверждает для меня лично давно очевидную неспособность свою разбираться как следует в хозяйственных вопросах, не говоря уже о всякой публике помельче»[1760]. Хотя, следует признать, мнение последнего в то время уже значило немного.

Вполне возможно, к тому времени Сталин еще не забыл их совместного громкого дела в Тифлисе, когда по разработанному Красиным плану группа боевиков во главе с самим «товарищем Коба» 25 июня 1907 г. «взяла» инкассаторскую карету, перевозившую около 300 тыс. рублей в Тифлисское отделение Государственного банка. Тогда этот «экс» прогремел, считай, на всю Европу, ибо партийных активистов ловили по всем западным столицам при попытке обменять банкноты достоинством в 500 руб. на местную валюту: царские власти разослали номера купюр, похищенных при дерзком налете, полиции всех ведущих европейских стран.

И здесь дополнительным источником беспокойства становится совершенно, казалось бы, далекий факт. В Париже, например, «присел» по этой причине будущий нарком иностранных дел Литвинов, тогда еще некто М. М. Валлах. Это происшествие и заложило во многом основы глубокой взаимной неприязни. Красин считал именно Литвинова ответственным за провал операции по обмену 500-рублевых купюр из-за нарушения правил конспирации. Литвинов отнесся к делу предельно легкомысленно, совершенно не продумал легенду появления у него этих денег. Был задержан французской полицией при попытке обмена в банке одной из банкнот на иностранную валюту. При аресте растерялся. В ходе обыска на квартире у него нашли еще несколько билетов из той же партии. Французы не выдали Литвинова России, а ограничились лишь выдворением из страны, но осадочек, как говорится, остался.

Самому Красину удалось избежать широко раскинутых полицейских сетей: благодаря хорошему знанию химии он сумел при помощи сообщников предварительно «подправить» серийные номера на банкнотах и не только успешно пополнить таким образом партийную кассу, но и существенно улучшить собственное материальное положение[1761]. Правда, тогда не обошлось без скандала. Ленин, прознав про «фарт» Красина, потребовал переправить ему часть денег в эмиграцию. Но Леонид Борисович резонно предположил, что в России для подполья они нужны больше. Владимир Ильич обиду вроде бы проглотил, но оскорбление запомнил. Осадочек остался надолго.

И вот теперь судьба Красина во многом оказалась в руках Литвинова[1762]. И как эта неприязнь, имевшая столь давние и прочные корни, могла сказаться, гадать особо не приходится, ибо конфликт между ними, по образному выражению Ленина — «кашу»[1763], так и не удалось устранить. «Каша» осталась, несмотря на личное вмешательство вождя, уговоры и разбирательства на Политбюро ЦК. Решение вопроса с заменой Раковского в Лондоне, явно не без усилий Литвинова, затягивалось, хотя сам Христиан Георгиевич, как и многие болгары, обожавший Францию и все, что с ней связано, был явно не против перебраться в Париж. Красин нервничал. «…Я все более теряю вкус к дипломатической работе, и она меня влечет к себе все меньше и меньше», — делится он своими ощущениями с супругой в те дни[1764].

Ситуацию мог разрулить только лично Сталин. И, о чудо, вскоре после памятной встречи в сентябре 1925 г. вопрос об «обмене послов» — переводе Красина в Лондон, а Раковского в Париж — был рассмотрен Политбюро ЦК ВКП(б) 22 октября 1925 г. и оформлен решением ЦИК СССР от 30 октября 1925 г.

Но Красин, хотя и с удовлетворением, в отличие от членов своей семьи, воспринял эту перемену в своем положении, все же считал действия Москвы запоздалыми. Опять-таки, возможно, сказывались проблемы со здоровьем.

1 мая 1926 г. в Англии начинается забастовка горняков в знак протеста против локдауна, объявленного владельцами шахт. 3–12 мая в их поддержку проходит всеобщая стачка, в которой приняло участие более 5 млн трудящихся наиболее важных отраслей экономики. Политбюро решает прекратить поставки в Великобританию угля и нефти морским путем в знак солидарности с бастующими. Британским пролетариям направлено около 12 млн руб. помощи «от советских рабочих» (хотя иногда деньги шли прямо из госбюджета в счет «будущих пожертвований» пролетариев уже советских).

Конечно, Политбюро не имело никакого отношения к решению рабочих батумского порта прекратить погрузку бензина на английские пароходы «Валлетта» и «Люминус» — международная солидарность профсоюзов, знаете ли. Что делать, если у докеров Батуми такой мощный профсоюз и столь обостренное чувство солидарности с английскими горняками. Здесь как бы повторилась ситуация лета 1920 г., когда батумские докеры, несмотря на угрозы британских военных, отказывались обрабатывать грузы, предназначенные для армии генерала Врангеля в Крыму, а транспорт с бензином так вообще сожгли. В общем, пролетарская совесть не позволяла им выполнять заказы, преступные с точки зрения рабочей солидарности, что тогда, что теперь. Пришлось так и ответить британским дипломатам в Москве. Но в итоге советским властям после больших усилий все же удалось уговорить принципиальных докеров порта Батуми, и суда были загружены.

Однако тут очень не ко времени прогрохотал громкий дипломатический скандал, когда тогдашний премьер-министр Стэнли Болдуин, процитировав конкретные документы, раскрыл факты причастности советских дипломатических структур к поддержке бастующих, которые стали ему известны от службы дешифровки британского МИД. То, что удавалось скрывать годами, вылезло на поверхность: англичане давно и на постоянной основе читают шифропереписку советского посольства[1765].

Итак, дорога в вожделенный Лондон была открыта. Но реально она заняла у Леонида Борисовича почти год: к новому месту службы он прибыл вместе с Любовью Васильевной только 28 сентября 1926 г. (дочери с удовольствием остались в Париже). Все это время с момента решения ЦИК СССР он проходил лечение во Франции. Как заметил в своих воспоминаниях И. М. Майский, работавший тогда в посольстве советником и, как он сам утверждал, являвшийся его «непосредственным» помощником, «Красин приехал в Лондон с большими планами и надеждами»[1766]. Но все же главное, что двигало Леонидом Борисовичем, — не дать бесследно исчезнуть тем сокровищам, которые ему удалось создать не без участия Ллойд-Джорджа.

Кстати, вскоре после приятной новости о переводе в Лондон произошло событие, известие о котором довольно сильно отравило настроение Леониду Борисовичу, особенно после истории с концессией Лесли Уркарта. 14 декабря 1925 г. в Москве были заключены концессионные соглашения сроком на 45 лет на разработку японскими компаниями угольных и нефтяных месторождений на Северном Сахалине.

Надо отметить, японцы давно и целеустремленно шли к этой цели: их неудержимо влекла нефть Сахалина. Юга острова им было мало. Еще в 1916 г. они обращались к правительству России с просьбой разрешить разведку на нефть на Северном Сахалине. Но в Петрограде отреагировали на эту инициативу негативно, опасаясь крайне активных соседей[1767].

Ну, а с учетом неразберихи, воцарившейся в России после октября 1917 г., для японцев открылись огромные возможности. Ситуация на Сахалине резко изменилась с апреля 1918 г. Японцы, почувствовав свою силу, перешли к конкретным действиям. В северной части острова появились крупные партии японских геологов-нефтяников, которые, прикрываясь договорами с российскими купцами, рьяно занялись разведкой. В мае 1919 г. в Токио был образован консорциум «Хокусин кай»[1768], созданный специально для добычи нефти на русском Сахалине. Фактически им руководило военно-морское ведомство Японии. В апреле 1920 г. японцы уже открыто оккупировали весь остров. Они даже оказали давление на американскую нефтяную фирму, представители которой пытались начать работы на Сахалине, и вынудили янки временно отказаться от этой идеи. Японцы начали активную хищническую эксплуатацию месторождения, теперь известного как Охтинское, пробурив несколько десятков скважин. Вывоз нефти, а она оказалась очень высокого качества, в Японию шел в значительных объемах и совершенно бесконтрольно со стороны России. Когда в сентябре 1923 г. мощное землетрясение разрушило стратегические нефтехранилища японского флота на побережье Токийского залива и 2 млн т нефтепродуктов просто вылились в море, именно за счет сахалинской нефти японцам удалось восполнить утраченные ресурсы[1769]. Вынужденные в 1925 г. вернуть СССР на условиях Портсмутского договора Северный Сахалин, японцы добились от Москвы согласия на ведение там хозяйственной деятельности, в частности получение концессий.

С советской стороны документы о концессиях подписали председатель Высшего совета народного хозяйства (ВСНХ) СССР Ф. Э. Дзержинский и, что особенно уязвило Красина, нарком иностранных дел М. М. Литвинов. (Конечно, невольно вспоминается пословица: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Кто есть кто, определяйте сами. Но ведь именно Дзержинский и Литвинов сделали все, чтобы расстроить сделку с Уркартом.) С японской — глава Северно-Сахалинской компании нефтяных предприятий (The Northern Sakhalin Company of Petroleum Enterprises, Кита Сагарен Секио Кигио Кумиай), адмирал в отставке Сигэцугу Накадзато. Но здесь присутствовала маленькая хитрость Токио: на самом деле, по японским документам, Накадзато находился в резерве флота, т. е. был действующим военным. В советских материалах он известен как «представитель военно-морского ведомства Японии Сигэцугу Накадзато».

Однако для нас определенно представляет интерес то обстоятельство, что речь в данном случае идет об известном уже нам капитане 1-го ранга Сигэцугу Накадзато — командире крейсера «Касуга», на котором из Владивостока безвозвратно уходило за кордон русское золото. Просто этот офицер к тому времени уже стал адмиралом.

Под нефтяную концессию отводилось 5940 акров нефтяных полей Северного Сахалина. Также разрешалось вести разведку на нефть еще на площади в 433 квадратные мили. По результатам 50 % обнаруженных запасов углеводородов отходило японцам. Не буду расписывать все детали концессионного соглашения, но они были весьма привлекательны для японцев[1770].

Надо признать, вице-адмирал Накадзато оказался не только отличным капитаном крейсера, но и хорошим хозяйственником. Образованная в июне 1926 г. в Токио акционерная Северно-Сахалинская нефтяная компания[1771] под его руководством действовала весьма эффективно. Уже в 1931 г. на Охтинском месторождении японцами были добыты 200 тыс. т нефти. Своего пика производства Северно-Сахалинская нефтяная компания достигла в 1933 г. и продолжала промысел до 1944 г., хотя к 1940 г. добыча упала до 43,7 тыс. т. Особую заинтересованность в Северно-Сахалинской нефтяной компании проявляло Морское министерство Японии, которому требовалось топливо для боевого флота[1772]. Сам же Сигэцугу Накадзато в отставку вышел только в 1938 г.

Лишь в середине 1943 г. японцы отказались от вышеупомянутых концессий на Северном Сахалине, и то под большим давлением со стороны СССР как союзника США по антигитлеровской коалиции. Окончательное соглашение о прекращении действия договора о концессиях подписано в 1944 г. Советский Союз выплатил японской стороне символическую компенсацию в 5 млн рублей. За 18 лет эксплуатации на месторождениях острова добыто свыше 2 млн т нефти, которая пошла главным образом военному флоту Японии. Некоторые исследователи считают, что нежелание Японии вступать в войну с СССР, несмотря на все потуги Берлина заставить союзника нанести удар на Востоке, было во многом продиктовано стремлением Токио сохранить источники нефти на Сахалине. Ведь Япония, вовлеченная к тому времени в крупномасштабную войну с США и Великобританией, крайне нуждалась в топливе для своего флота, авиации и армии.

А пока в Лондоне старина Ллойд-Джордж явно скучал без Красина. Надо сказать, это чувство привязанности сохранилось у него на долгие годы. И стоило только затронуть тему англо-советских торговых связей, он незамедлительно вспоминал Леонида Борисовича. «Я знал Красина — это был очень умный, образованный и честный человек», — неизменно заявлял он.

С назначением Красина вновь в британскую столицу Ллойд-Джордж сделал все, чтобы не упускать из виду деятельность Леонида Борисовича. Доверить столь деликатное задание он мог только одному человеку — Фрэнсис Стивенсон. Тем более что она была теперь лично заинтересована в делах с Красиным, поскольку именно это сотрудничество обеспечивало бесперебойное поступление средств, столь необходимых ей для развития приобретенного на ее имя поместья. А стоило это недешево! И верная Фрэнсис не подвела. «Секретарша Ллойд-Джорджа сделалась другом семьи Красина», — особо отметил Семен Либерман[1773]. И это интереснейшее для нас свидетельство!

Полагаю, к тому моменту Красин для себя уже окончательно принял важнейшее решение: не возвращать в СССР семью после своего ухода с должности посла в Великобритании. В начале 1926 г. он с пометкой «private and confidential» пишет жене: «На случай, если бы в официальном моем положении произошла перемена (в Лондоне), я постараюсь бы, конечно, минимум до лета оставить вас там, а после либо перейти на более приватное положение и жить в Англии же, или переселиться куда-либо, где дети смогли бы учиться, например, в Швейцарию или во Францию, и где жизнь не столь дорога»[1774]. Как намеревался поступить он сам? Утверждать твердо я не могу, но вполне допускаю, что и сам Леонид Борисович мог бы стать еще одним из высокопоставленных советских невозвращенцев. Думать так нам дает основания его фраза из упомянутого письма. Давайте перечитаем ее еще раз: «…после либо перейти на более приватное положение и жить в Англии же, или переселиться куда-либо…» Да, психологически он был готов «вообще развязаться с Россией» и перебраться «куда-либо». Как мы помним, одним из таких «куда-либо» могли стать США. И если ранее Красина останавливают опасения по поводу путешествия через океан при постоянной угрозе кораблям со стороны германских подводных лодок и поэтому куда лучше подобрать соответствующую работу, «что даст мне возможность бывать или даже жить в Берлине»[1775], то с окончанием войны эти препятствия отпали. Теперь Америка не кажется такой уж далекой.

Рисковал ли Красин в случае такого выбора своей дальнейшей судьбы? Полагаю, особо нет. Вряд ли в Кремле решились бы тронуть настолько известного в мире человека. Скорее всего, попытались бы договориться, откупиться в крайнем случае. Нашли бы (или создали специально под него) какую-нибудь малозначимую, но неплохо оплачиваемую должность в обмен на обещание помалкивать. Пример тому — А. Л. Шейнман. Но это все только предположения… Л. Д. Троцкого тоже долго не трогали.

Внешне Красин пока что никак не демонстрирует своих намерений. Он активно включается в работу, благо наступает временное улучшение состояния здоровья. Одним из первых встречается со своим старым знакомым Остином Чемберленом, занимающим теперь кресло главы МИД. И диалог вроде бы налаживается.

Надо сказать, результаты первых контактов Красина в Лондоне устраивали далеко не всех в Москве. Многие из советских руководителей полагали, что полпред в Великобритании занимает соглашательскую позицию, постепенно сдавая интересы СССР. «Англия все больше и больше нас окружает стальными сетями», — пишет Ф. Э. Дзержинский В. В. Куйбышеву 3 июля 1926 г.[1776] Именно так виделась многим тогда в столице СССР политика Лондона.

Дзержинский — к тому моменту уже очень печальный рыцарь революции — не мог смириться с тем, что творилось в стране: коррупция и взяточничество достигли невиданного размаха, поражая все живое в народном хозяйстве. Измотанный бесконечной борьбой с Шейнманом, Фрумкиным и десятками им подобных «совбуров», то бишь советских бюрократов, когда «маленькая бумажка проходит через 32 руки», а «согласования вопросов превращаются у нас часто в карикатуру», Феликс Эдмундович подает в отставку с поста председателя ВСНХ.

Дзержинский скоропостижно умер после предельно эмоционального и жесткого выступления на пленуме ЦК 20 июля 1926 г.[1777]

Красин, вероятно, в силу того, что сам был тяжело болен и, допускаю, задумывался, сколько ему еще раз отмерено встречать утро, весьма остро отреагировал на кончину Дзержинского. «Очень огорчило меня только что полученное известие о смерти Феликса Эдм[ундовича Дзержинского]. Чистый и честный был человек, рыцарь без страха и упрека»[1778], — делился он своими переживаниями с Тамарой Миклашевской.

Период относительно нормальной работоспособности Красина оказался недолгим. Опять начались регулярные переливания крови — английские врачи следовали в том же русле, что и французские. Вскоре доноров среди персонала посольства стало не хватать: промежутки между процедурами становились все короче и короче, равно как и эффект от их проведения. Приходилось уже и среди членов советской колонии изыскивать все новых и новых подходящих желающих поделиться своей кровью с послом. Затем состояние Красина резко ухудшилось: он слабел на глазах и практически не выходил из своей спальни. Прием по случаю 7 ноября проводила… Любовь Васильевна: ей было не привыкать к роли «первой леди» советской колонии.

Надо сказать, Любовь Васильевна еще в первый период пребывания Красина в Лондоне очень быстро освоилась в местных условиях, открыв у себя в особняке своего рода светский салон, куда также имели доступ известные и состоятельные лица из числа русской эмиграции. Семен Либерман, чей сын учился в частной школе в Англии и жил в семье Красина, являлся для Леонида Борисовича надежным и постоянным источником информации об устройстве этого интимного мирка, созданного супругой вокруг «пламенного революционера». «Лица, желавшие повидать Красина, обращались обычно к Любови Васильевне, которая их приглашала на чай»[1779]. И, следует признать, Любовь Васильевна имела на Красина «громадное влияние»[1780].

А далее — семья за столом, и тут появляется Красин. «Среди гостей, которых ему представляла Любовь Васильевна, было немало русских эмигрантов, ненавидевших советскую власть и не скрывавших своих политических взглядов. Но они охотно вступали в коммерческие отношения с Россией и были очень полезны, почти необходимы в первый период деятельности Красина в Лондоне». «Через этих близких к нему лиц [уж не любовниц ли?] в его среду подчас проникали не совсем чистоплотные, рваческие элементы, с откровенной надеждой нажиться на связях с советским послом»[1781].

После смерти Красина его супруга никогда не приезжала в СССР, а осталась охранять, как она выражалась, роскошный семейный особняк в Лондоне. Москву же больше заботили настойчивые слухи, циркулировавшие на Западе, о многомиллионном наследстве, которое досталось после Красина его жене. Уж очень было любопытно ее об этом настойчиво поспрошать. Но Любовь Васильевна оставалась настороже. «Эти ужасные большевики употребляют все свое пропагандистское искусство для того, чтобы уговорить меня уехать с ними, — жаловалась она в перехваченном чекистами письме к дочери Кате. — Трудно будет жить за границей, но коммунистический рай не тянет меня»[1782].

Загрузка...