БИОГРАФИЯ

Начались бомбардировки, город опустел.

И надо же было случиться, чтобы изо всего нашего густо, как муравейник, населенного квартала, — из всех этих рабочих и чиновников, молочников и зеленщиков, парикмахеров и пекарей, из всяких там бабушек и детишек, пап и мам, служанок и сторожей, — в ту ночь у входа в бомбоубежище встретились только мы двое: я и человек с тоненькой церковной свечкой в руке.

Небо гудело от дикого, жуткого рева сирен. Огненные языки прожекторов лизали облака.

— Проходите, пожалуйста, — обратился я к тому, кто мог оказаться моим попутчиком в путешествии на тот свет.

Он вошел в разбитую разорвавшейся неподалеку бомбой дверь чьего-то чужого дома, и мы стали спускаться в подвал мерным, даже несколько торжественным шагом.

Как знать?

Если англо-американские воздушные чудовища и в эту ночь появятся над беззащитной Софией, достаточно одной только бомбы, чтобы этот цементный погреб стал нам и могилой и склепом.

Сойдем же в него по крайней мере так, как подобает мужчинам, — держа надгробную свечу в собственных руках.

Незнакомец укрепил наш неказистый светильник на сундуке с какой-то домашней утварью, а сам сел на другой сундук, стоявший у опорного столба здания.

Как и все жители нашего квартала, мы, в сущности, не были совсем уж незнакомы: мы много раз встречались в мясных или овощных лавках, либо на остановках трамвая.

Мой товарищ по полунощному бдению был из тех тихих, замкнутых людей, которые никогда не кинутся опрометью к газетному киоску, а подойдут лишь после того, как все остальные уже отошли, а купив газету, аккуратно сложат ее и сунут в карман, даже не взглянув на тревожные заголовки.

Такие люди и в трамвай садятся последними. В часы «пик» пропустят один вагон, дождутся следующего и опять садятся после всех.

Живут они по строго заведенному распорядку: определенные часы для работы, для отдыха, для чтения газет и для прогулок. Дни, предназначенные для кино, для бани и стрижки, также заранее и точно установлены.

Точно отмерены доходы, точно отмерены расходы, и, как мне иногда казалось, даже радостям и печалям они предаются тоже в определенной дозировке, по часам…

Я не встречал этого человека уже месяца три-четыре: с тех пор, как воздушные крепости стали жечь и крушить город.

Ночи без сна из-за непрестанных воздушных тревог состарили его лицо и посеребрили виски. Он осунулся. И все же было что-то младенческое в этом тридцатипятилетнем мужчине, какая-то неопределенная беспомощность — и в том, как он мигал ресницами, и в кротком, детском блеске глаз, и в привычке часто облизывать свои красивые, пухлые губы.

Следы детского облика обычно надолго сохраняются на лицах тех мужчин, которые никак не могут оторваться от материнской юбки. Эти люди не замечают, когда они начинают стареть, потому что ощущение, будто они по-прежнему маменькины детки, будто и теперь, как в детстве, они могут переложить все свои заботы на плечи других, — стирает с их лиц отпечаток прожитых лет, сохраняя то выражение, которое всегда так нравилось их мамашам.

А мой сосед по кварталу разлучался со своей матерью, только уходя на службу. Они всегда вместе становились в очередь у мясной лавки, смотрели друг на друга влюбленными глазами, а войдя в лавку, серьезно обсуждали, какой кусок мяса выбрать.

— Детка, возьмем селезенку? — спрашивает седая женщина.

— Нет, лучше печенку!

— Но ты же любишь селезенку.

— А ты любишь печенку!..

— Тогда я возьму и печенку и селезенку!

Он ходил с матерью повсюду, даже в парикмахерскую. Я как-то встретил его там — сидит и ждет, пока старуха наводит красоту.

— Посмотри, детка, — выглядывает она из-за желтой занавески, — хорошо мне так, с челкой на лбу?

— Хорошо, — отвечает сын, поднимая голову от газеты.

Через минуту мать выглядывает снова.

— А если так, наверх? — спрашивает она, подняв седые волосы над увядшим напудренным лбом.

— И так хорошо!..

Эта редкая привязанность, соединявшая мать и сына, всегда озадачивала меня и даже раздражала: ну, хорошо, бывает сыновняя любовь, кто спорит, но чтоб тебя водили за ручку до седых волос! Это болезненное извращение, видимо, стоило того, чтобы присмотреться к нему поближе…

«Как это он решился остаться один в разрушенном городе?» — думал я, глядя на этого избалованного маменькина сыночка.

Он и здесь, в подвале, сидел и ждал так же, как на трамвайной остановке, когда с ним не было матери, — спокойно, безучастно, никак не выказывая своего раздражения. Есть на свете такие закоренелые отшельники, которые проходят мимо остальных людей, словно те — бесплотные тени.

Воздушная тревога затянулась.

Тоненькая церковная свечка догорела, погасла, и мы в полной темноте остались ждать, что пошлет нам небо.

«Небо» — в прямом смысле этого слова!

Я курил сигарету за сигаретой. И каждый раз, чиркнув спичкой, смотрел на соседа: тот тоже не спал, только помаргивал и взглядывал на меня с тем равнодушием, с каким смотрят обычно на случайного трамвайного спутника.

— Расскажите что-нибудь, — неожиданно для самого себя проговорил я, зажигая очередную спичку.

— А что вас интересует? — мягким, приятным голосом ответил он мне вопросом на вопрос.

Спичка погасла.

— Да так, — пробормотал я, — расскажите, кто вы, чем занимаетесь… Давайте знакомиться, раз уж встретились в этой дыре… Кто знает, выберется ли отсюда хоть один из нас, если снова начнут бомбить…

— Что ж, если вам интересно… пожалуй… Зовут меня Петр Динков… Петр Стоянов Динков. Служу в представительстве германской компании анилиновых красителей. Женат. Детей нет. Живу на улице Мизия, семьдесят три.

— Да, да! — улыбнулся я его анкетным ответам. — Вы живете в красном кирпичном доме… Я вас знаю уже несколько лет.

— И я вас тоже знаю, — сказал Динков. — Вы писатель. Печатаете рассказики в газете «Радуга»…

Темнота придавала нашим голосам какую-то неуверенность, и мы оба невольно говорили чуть громче, чем нужно, — наши слова гулом отдавались в цементном подвале, будто подземные духи вели меж собой ночной разговор.

— Хотя мы и не были знакомы, — начал я издалека, — вы всегда были мне симпатичны. Я, признаться, человек довольно беспокойный. Вероятно, поэтому мне всегда нравились тихие люди. Всю жизнь завидовал им. Откровенно говоря… — подкупающе улыбнулся я, словно он мог в этой непроглядной тьме разглядеть мою улыбку, — я наблюдаю за вами вот уже года три-четыре. Знаю, как вы одеваетесь, где покупаете газету, к какой мясной лавке прикреплены… Знаю даже, что вы счастливый человек.

— Да, я действительно счастлив! — не устоял Динков.

— Вот видите! Не зря, значит, я вам завидовал!.. Вы всегда возбуждали во мне желание разузнать что-нибудь о вашей жизни. Разгадать секрет, с помощью которого вы добиваетесь счастья. Вот и сейчас я спрашиваю себя, но… не уверен, правильно ли вы меня поймете.

— Отчего не понять? Отлично вас понимаю!

— Я спрашивал себя, — продолжал я. — кто этот тихий, спокойный человек? Как он живет? И всегда мне хотелось услышать что-нибудь о вашем детстве, о вашей семье. Ведь каждый человек — это целый маленький мир. У каждого свои радости, каждый стремится к чему-то, борется за то, чтобы это «что-то» осуществилось. И теперь, когда случай свел нас здесь, в бомбоубежище, мне снова захотелось разузнать что-нибудь из вашей биографии. Может быть, и впрямь расскажете мне о своей жизни?

Вопрос мой потонул во мгле; прошло много времени, а ответа все не было.

Мне хотелось бросить ему веревку, установить с ним какую-то связь, и я искал к нему подступов, но как подобраться к человеку, когда ни глаз его не видишь, ни сам он не пытается поймать другой конец веревки?

Молчание словно еще больше сгущало темень и становилось невыносимым.

— Что же вы молчите?

— Да уж и не знаю, что вам сказать! — воскликнул вдруг Динков. — Биография… Какая там биография! Вы ведь писатель — вас, верно, интересует что-нибудь увлекательное, необычное. Но только вы ошибаетесь, в моей жизни нет ничего примечательного. Я самый обыкновенный человек.

— Все мы обыкновенные люди!

— Нет, вы не думайте, что я скрытничаю. Я действительно не знаю, что бы я мог вам рассказать… Вам ведь нужно что-нибудь значительное, а я… В моей жизни ничего такого нет.

Слова его были искренни — он и впрямь не знал, что, собственно, меня интересовало.

— Откуда вы родом? — принялся я помогать ему.

— Из Тырнова.

— Где учились? Какое у вас образование?

— Окончил тырновскую гимназию. Хотел стать врачом, но, приехав в Софию, с трудом устроился официантом в вегетарианской столовой. Однако именно там я познакомился с одной женщиной, чешкой по национальности, и женился на ней…

— Никогда не видел вашей жены, — изо всех сил старался я поддержать разговор. — Знаю только вашу матушку. Вы, по-видимому, очень любите друг друга — я всегда встречаю вас вместе.

— Постойте… Женщина, с которой вы меня видели, не мать мне. Это моя супруга, моя жена.

— А-а! — застонал я так, будто английская бомба в самом деле обрушила на мою голову все шесть этажей. — Простите…

Какое уж тут «простите»! Нет мне прощения! Четыре года наблюдать за этой парой и не додуматься, что они муж и жена. А еще писатель! Беллетрист!..

— Да что вы, что вы… — сквозь шум в пылающих от стыда ушах донесся до меня голос Динкова. — Все, кто видит нас вместе, принимают нас за мать с сыном. А ведь я ровно ничего не знаю ни о матери, ни об отце: я подкидыш. Какая-то сестра милосердия в больнице выкормила меня из рожка, а потом исхлопотала мне место в сиротском приюте. Там я и рос. До того было скверно, что я едва выжил. Но когда впоследствии приехал в Софию, мне стало еще хуже. Хорошо, что я умел мыть тарелки и прислуживать за столом. В приюте выучился.

Я понял, что Динкова ничуть не смущала большая разница в возрасте между ним и его женой — к чему только человек ни привыкает! Его спокойствие позволило мне побороть смущение и задать новый вопрос:

— Значит, ваша жена бывала в столовой, где вы служили, и вы пришлись ей по душе?

— Да, мадемуазель Ванда была нашей постоянной клиенткой. У нее был свой особый прибор и свое определенное место. Волосы у нее уже тогда были седыми, но, правда, выглядела она моложе, чем теперь. Я подавал ей и, когда работы бывало немного, присаживался за ее столик. И она, вот точно так же, как вы, начала расспрашивать меня о моей жизни. Когда она узнала, что я ночую в сарае… У меня тогда не было квартиры и ночевал я в одном сарае, причем хозяева даже не подозревали о непрошеном квартиранте, понимаете?.. Как только мадемуазель Ванда услышала, что я сплю в сарае и лишен возможности ежедневно принимать ванну — она даже перестала есть.

— Это возмутительно! — сказала она. — Вы сейчас же пойдете со мной!

И отвела меня к себе. Затопила, наполнила ванну теплой водой… Представляете себе, ванна! Белые простыни, белоснежная постель! Я даже надел одну из ее пижам… Интересно, да? Вы не можете себе представить, какой чудесный человек моя Ванда! Я рос без матери, да и ни с одной женщиной не был… Понимаете?

— Да, да…

— Я был совершенно запуган. В каждом видел либо начальника, либо надзирателя. Вырос, стал взрослым, а все время боялся, что кто-нибудь меня прибьет. Нас часто били в приюте. Дрожали мы, как собачонки. Меня, знаете ли, однажды в клозет заперли. В наказание за то, что я поднял страшный рев, когда начальник приюта разбил мне зубы за расколотую тарелку. Вернее за то, что мой рев могли услышать на улице. Дождавшись, пока стемнеет, этот зверюга вместе с надзирателем заткнул мне кляпом рот, связал руки и ноги и втолкнул в клозет. Запер меня там и пошел спать. Не помню, когда меня вытащили оттуда. Товарищи потом рассказывали мне, что я был чуть не при смерти. Две недели лежал я в тяжелом состоянии, но в больницу меня так и не отправили. Боялись, как бы я не рассказал обо всем врачам. Мерзавцы, не правда ли? — продолжал Динков свой рассказ. — А вот мадемуазель Ванда отнеслась ко мне, как родная мать. Постелила на кушетке, укутала одеялом, словно младенца, присела на маленький стульчик у моего изголовья. И начала рассказывать о своих невзгодах. Она тоже росла без матери, но отец у нее был хороший человек. Его пригласили из Чехии для работы на софийском пивоваренном заводе, и он приехал с ней и с ее младшим братишкой. Прошло года три-четыре, и однажды приводным ремнем затянуло полу его пиджака. Беднягу подкинуло к потолку и расшибло в лепешку. Девочка осталась одна, а ведь ей только-только исполнилось шестнадцать лет. Братишке было тринадцать. Чтоб прокормить брата, Ванда нанялась в прислуги. Когда тот подрос, он поступил учеником в придворную типографию. Но и Ванда не сидела сложа руки. Она стала посещать вечерние курсы, изучила счетоводство, а хозяева завода, где работал ее отец, помогли ей устроиться на службу в то самое германское агентство, где сейчас работаю я…

Динков умолк, а я ждал, притихнув, не осмеливаясь даже закурить, чтобы не спугнуть его…

— Да… Сидит она возле кушетки, плачет и рассказывает. И стало мне так горько и за нее, и за себя самого… Я тоже заплакал, а она уткнулась мне в грудь и зарыдала… Навзрыд! Расчувствовались мы оба… Словно сама судьба свела нас.

— А любовь пришла следом, да?

— Вполне естественно. Люди смотрели на нас и ничего не понимали, а мы были счастливы! Может быть, и вам этого не понять! Седые волосы?.. Да какое это имеет значение! Сердце — вот что важно! Счастье! Не прошло и недели, как мы обвенчались! Отправились в один монастырь — Святого Иоанна Пустынника. Самый захудалый монастырь, где был всего один священник — русский. Смотрел он на нас, как ошалелый, боялся, нет ли тут какого подвоха. Но документы у нас были в полном порядке, а когда мы к тому же сунули ему тысячу левов — он не задумываясь обвенчал нас. Потом мы купили себе квартирку, в том самом кирпичном доме, где живем сейчас. Квартирка маленькая, конечно, но ведь нас всего двое. Жена двадцать лет копила на нее деньги. После того вечера я на свою прежнюю службу, в столовую, так больше и не показывался. Принялся день и ночь учить немецкий язык. И так же, как Ванда, записался на бухгалтерские курсы. Купил туристские башмаки на толстых подошвах, фотографический аппарат. Мы ходили в кино, на экскурсии, но чаще всего сидели дома. Через год я поступил стажером в контору фирмы. Начальству нравилось, как я работаю, но вакансии долго не было. Тогда Ванда предложила уступить мне свое место — самоотверженная женщина! Она ушла со службы, а я стал работать вместо нее. Сейчас я главный бухгалтер да кроме того помогаю в некоторых операциях по сбыту.

— А где же сейчас ваша жена? Почему вы один? Уж не уехала ли она в провинцию из-за бомбардировок?

— Что вы! Разве она оставит меня одного среди этого ада! Никуда она не уехала. Она здесь, в Софии. Мы расстались только на этот вечер. Брат ее повез имущество своей семьи в деревню, и она пошла переночевать со снохой и детьми. Ванда души в них не чает. Очень их любит, особенно девочку. Ее тоже зовут Ванда… Это я о них так задумался, что даже не поздоровался с вами, когда мы встретились. Но теперь я рад, что мы разговорились. Я не такой уж молчальник, как это может показаться, вот только очень боюсь людей. Все они… надзиратели. Если вас что-нибудь еще интересует — спрашивайте. Я рад, что встретил порядочного человека, перед которым могу похвастать своей женой. Хорошо мы живем — ни на что не могу пожаловаться. Квартира у нас есть, жалованье приличное. Хожу на службу, возвращаюсь домой…

— А вам никогда не надоедает эта размеренная жизнь? Все время вдвоем да вдвоем…

— Так ведь нас не только двое! — засмеялся Динков. — В нашем доме полно живых существ. У нас есть, например, собачка — маленькая такая, с острой мордочкой и очень симпатичная.

— Ах да! Знаю! Я ее видел. Со звоночком на ленточке?

— Да, да. Когда она обедает, мы повязываем ей салфетку. Очень она у нас воспитанная особа. А видели бы вы моих кошек! — снова воодушевился этот пригретый старой девой сирота. — Настоящие ангорские кошки! Впрочем, вы не могли их видеть, мы не выпускаем их из дому. Не хотим портить породу. Есть у нас еще две клетки с канарейками, но ими больше жена занимается. А моя главная привязанность — цветы. Я устроил в гостиной небольшой садик. И предпочитаю общаться с цветами, чем со всеми этими надзирателями и хозяевами. У себя в доме я сам себе хозяин. И никто больше не посмеет поднять на меня руку! Пускай кто-нибудь попробует теперь запереть меня в клозет! Не тут-то было. Да и мне никто не нужен. Прихожу со службы домой — песик прыгает от радости, кошки ласкаются, трутся у моих ног, канарейки чирикают, жена подойдет — обнимет, — чего мне еще желать? Забираюсь со своим «зверинцем» на диван и любуюсь цветочками. Вы любите цветы?

— Люблю, конечно…

— Нет, я не то хочу сказать!.. Все любят цветы, но только когда они уже сорваны, в букетах. А вот я выхаживаю их и замечаю — немногие понимают, что такое цветок… Цветок! Скажем, камелия. Я могу неделями подстерегать миг, когда распустятся ее белые бутоны. Я умею наблюдать, как цветы растут. Не верите?

— Верю, верю, — ответил я только для того, чтоб поддержать воодушевление в моем невидимом собеседнике.

— Вы не представляете себе, как она хитра, эта камелия! Раскроет один лепесток, выпрямит его. Потом покажет кончик другого — крохотный, нежный! А придет ей пора распускаться — непременно норовит распуститься в темноте! Но меня не проведешь, о-о! Несколько раз ей удавалось меня обмануть, но теперь я уже ученый. Когда подходит время, я глаз с нее не спускаю. Ночью встаю с постели, выхожу в гостиную, но лампы зажигать не осмеливаюсь. Потихоньку подкрадываюсь сзади к цветочному горшку и при свете уличных фонарей наблюдаю. Вот наконец-то раскрывает белую свою чашу! Хм — смешно, правда?

— Ничего смешного, — ответил я, подавленный.

— А вот моя жена до сих пор не может этого понять. Она даже ревнует меня. Вообразите — ревнует к цветам! Говорил я ей, чтоб она не зачитывалась романами — ведь это все оттуда берется: ревность и прочее… Целыми днями читает романы — немецкие, чешские, английские, — какие под руку попадутся! Я за это называю ее пьянчужкой. Книги для нее то же, что водка для пьяницы. Просто запой какой-то. Одной рукой помешивает в кастрюле, а в другой держит книгу. Но в своем пристрастии — к цветам — я ей не уступаю. Вот окончится война, буду разводить орхидеи. Из самой Голландии выпишу. Но подожду все-таки конца войны. Уж очень я боюсь этих бомбежек. Однако из дому ничего не вывез. Ведь, скажем, собачку и кошек можно еще эвакуировать, а как быть с цветами? Они же моментально погибнут. А ведь у меня еще два японских дуба. Собственными руками выходил, вот из таких крохотных побегов.

— Но тут их держать тоже опасно. Вдруг сбросят зажигательную бомбу? Разве вы не видите, что творится?

— Это, верно, конечно, но вот, например, в нашей квартире до сих пор ни одного разбитого стекла. Я каждое утро хожу в церковь. На днях даже поссорился со священником из-за того, что он стал запирать церковь и пропускать службы. Каждое утро ставлю по одной свечечке, такой же, какую принес сюда. Даже новую молитву придумал. Такой ни в одном молитвеннике нет. Совершенно новая. Молитва о цветах. Каждый просит бога о чем-нибудь, а я молюсь о моих цветах. И до сих пор, как видите, бог миловал…

Тут Динков, вероятно, перекрестился в темноте.

И словно в подкрепление веры этого ярого человеконенавистника и нежного поклонника цветов, как раз в то мгновенье, когда он упомянул имя господне, сирена прогудела отбой.

— Наконец-то! — радостно воскликнул мой сосед. — Посветите, пожалуйста, фонариком, я побегу вперед. Мои зверушки страшно боятся этого дикого воя!

Я осветил лестницу, и мой сосед ринулся со всех ног успокаивать своего песика и своих ангорских кошек.

Да, не только бомбы могут убить человека.


1944


Перевод Б. Ростова.

Загрузка...