САБЛЯ ПАНДУРИНА

1

И в эту ночь он тоже не мог заснуть. Лишь изредка впадал в полузабытье, и тогда казалось ему, что он лежит в участке на узкой пружинной койке и слышит рядом с собой храп других полицейских. Но тут же, вздрогнув, он опять открывал глаза и снова начинал всматриваться в свою саблю, которая черной изогнутой линией едва вырисовывалась на противоположной стене.

Постель была жесткой, кости заныли. Он повернулся, тяжело вздохнул и свесил босые ноги с кровати.

— Нет, не могу больше! — прохрипел он осипшим от вина и курева голосом.

…Есть у него собственный домик, и хозяйство есть, это все так, да отвык он ото всего этого. Шутка ли — двадцать три года кряду прослужить в полиции!

Так он сидел, размышляя то вслух, то снова про себя:

— Возьму и снова подам заявление начальнику!

…Коли он человек стоящий и дело понимает, он его обязательно на службу возьмет. Столько лет годился, небось и теперь сгодится.

— Все ему выложу, все скажу!

…О медали надо написать, которой наградили его за то, что он вытащил девушку из воды во время ледохода.

— И насчет Флореско тоже напишу!

…Да, да, он напишет и о Флореско, знаменитом разбойнике, который грабил усадьбы на румынском берегу, а укрывался на нашем. Целых семь лет гонялась за ним румынская полиция, а он его, голубчика, один на один взял. У Мары-вдовы в постели. Правда, Мара сама его выдала, но награда досталась ему…

— Нет, о Маре упоминать не стоит.

Он встал и зажег лампу. Принес из комнаты сына бумаги, чернил; разложил на столе чистый лист, разгладил его несколько раз волосатой лапищей, взял ручку и почерком, выработавшимся за долгие годы службы на сотнях актов о кражах, драках и убийствах, стал выводить аляповатые жирные буквы:

«Досточтимый Господин Начальник!..»

Долго сопел он в тронутые сединой усы либо стискивал, затаив дыхание, зубы, пока одолевал какое-нибудь особенно длинное слово. Пот выступил на лбу, ручейками пополз по шее, рубаха взмокла. Ручка стала казаться невыносимо тяжелой, пальцы одеревенели, но он продолжал выводить длинные, витиеватые, как и положено в служебных документах, фразы, пока не добрался до последней:

«Остаюсь в надежде на скорый ответ и приказ о назначении».

Потом закатал продранный рукав рубахи, навалился на стол, положил локоть поудобней и начертал подпись:

«Никола Проданов, по прозвищу Пандурин[5]. Бывший младший конный полицейский (23 года стажу)».

И каждая буква была украшена завитушками и загогулинками.

— Стар я стал, говорите? — волосатые пальцы Пандурина сжались в кулак. — Мы еще посмотрим, кто стар, а кто нет.

Светало…

С острова, темневшего среди Дуная, доносилось кряканье диких уток. Свет лампы свернулся на столе маленьким ярко-желтым пятнышком.

Пандурин сложил заявление, заботливо обернул его в газету и спрятал во внутренний карман пиджака. Потом подошел и снял со стены свою саблю.

То была не простая полицейская сабля, а красивое старинное оружие с рукоятью, украшенной серебром и перламутром, с тяжелыми золотыми кистями. Какой-то румын, стянувший ее у своего помещика, продал ему эту саблю всего-навсего за тридцать пачек табаку — только чтоб поскорей с рук сбыть.

— Я б ее и задаром мог взять, да уж ладно, так и быть… — припомнился Пандурину его давешний торг с перепуганным вором.

Сабля была холодная, но бывшему полицейскому почудилось в руке какое-то приятное тепло. Подойдя к свету, он вытащил из ножен стальной клинок и стал внимательно его осматривать. Показалось ему, что кое-где проступили темные пятнышки.

— Ржаветь, вишь, начала… — пробормотал он. — Еще бы, киснуть тут…

Взяв лампу, он вышел на кухню и среди сушившегося у печки тряпья выбрал подходящий лоскут, чтоб вытереть саблю. Затем снял с полки замасленный пузырек, заткнутый вместо пробки пером, достал склянку с керосином и вернулся в комнату. Сел у окна, смочил тряпку в керосине и провел ею по изогнутому синеватому клинку. Но не успел он дотянуться до острия, как во дворе скрипнула калитка и радостно, как на своего, залаяла собака.

— Идет! — смутился Пандурин.

Он хотел было спрятать куда-нибудь саблю и бутылки с керосином и маслом, но, пока он мешкал, сын уже прошел под окном.

— Ну и пускай!.. Тем лучше!.. — разозлился на себя Пандурин за свой испуг и, пряча расплывшееся, опухшее от пьянства лицо, стал старательно оттирать пятна.

Сын вошел в сени, ступая осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить отца.

Он, должно быть, возвращался откуда-нибудь издалека, потому что башмаки и закатанные брюки были у него все в пыли. Но лицо было свежим от дунайского ветерка, а в глазах еще стоял свет утренней зари. Он собирался пройти в свою комнату, но сквозь открытую дверь увидел отца.

— Доброе утро! — задержался он на пороге и тут же заметил саблю и бутылки.

Губы его вдруг сжались, ноздри расширились, а густые, как у отца, иссиня-черные брови нависли над глазами. Но голос был тих и звучал словно бы даже шутливо:

— Ты что это, отец?.. Опять начищаешь?

— Начищаю…

— Лучше б телегу смазал. Пахать пора, земля-то в логу заждалась поди.

— Сам не маленький, возьми да вспаши.

— Я бы рад, да, сам знаешь, у меня школа.

— «Школа», «школа»! — старик только теперь поднял на сына глаза. — А где тебя целую ночь носит? Погляди-ка, на что у тебя башмаки похожи!

Юноша посмотрел на, ноги: на ботинках и брюках лежал толстый слой пыли.

— В гостях был, в Бутанцах. Засиделся с коллегами, заговорился…

Пандурин покрутил головой:

— Знаю я этих коллег! Все как один коммунисты! Ну погоди, потрясут вас не хуже, чем тех, что церковь в Софии взорвали[6].

— Послушай, отец! — сын стиснул кулаки, но, пересилив себя, сунул руки в карманы. Только по-прежнему стоял чуть сгорбившись, и по-прежнему низко нависали над воспаленными глазами насупленные брови.

По улице протарахтела телега.

Сын подошел к окошку, словно для того, чтобы взглянуть, кто это так рано собрался в поле. А когда он вновь повернулся к отцу, выражение лица его смягчилось. Он заговорил просительно, даже с какой-то болью в голосе:

— Послушай, отец! Зачем ты опять затеваешь ссору? Точно ребенок, право. Слов человеческих не понимаешь, что ли? Да угомонись ты наконец! Забудь эту проклятую полицейскую службу! Неужели тебе не опротивело столько лет бедноту преследовать? Мало мы с тобой толковали? Мало я тебе объяснял? Пойми: это позор, это преступление, чтобы мой отец служил чорбаджиям[7]. Послушай ты меня, поезжай пахать… Поезжай! Я запрягу. Оставь ты эту свою железку!

— Железку?! — так и подскочил Пандурин. — Пускай железка! Но эта железка тебя выкормила, вырастила и выучила! Вот эта! Эта самая! На, смотри! — бил он ладонью по обнаженному клинку. — Кабы не эта железка, сроду б тебе не выучиться так языком молоть.

— Да что я тебе такого сказал? Чтоб ты телегу смазал?

— Сам смазывай! Найди себе холуя, кто б тебе ее смазывал! На черта мне сдалась и телега твоя и хозяйство! Ничего не хочу! Нужны они мне!

— Отец, давай, наконец, попробуем сговориться…

— Не желаю!

Пандурин вскочил и, яростно хлопнув за собой дверью, вышел.

2

Не под силу было Николе Пандурину объясняться с сыном. Кричишь, из себя выходишь, а он глядит на тебя словно с жалостью и говорит размеренно и спокойно, будто с душевнобольным. Поэтому при любой стычке Пандурин ретировался первым. И не столько из-за слов, сколько из-за глаз сына, в которых были и спокойствие и сила. Ведь так же, бывало, смотрела на него жена. Все словно спрашивала: «И чего ты дикий такой?.. Когда, наконец, утихомиришься? Чем я перед тобой провинилась?»

Только один-единственный раз сын лютым ворогом пошел на отца — давно, когда мальчишка еще учился в третьем классе прогимназии. Пандурин вернулся домой пьяный, ни с того, ни с сего придрался к чему-то и прибил сына. Тот слезинки не проронил. Сжался в уголке на стуле, дрожит, словно собачонка. Но когда Пандурин бляхой полицейского своего ремня хлестнул мать и та, скрючившись от боли, повалилась на пол, мальчишка бросился на отца, с размаху ткнул его в живот, потом отскочил в сторону, стащил со стены тяжелую саблю и, ухватив ее обеими руками, занес над головой:

— Назад! — крикнул.

Пьяный Пандурин шагнул было к сыну, но острая сабля дрогнула, готовая обрушиться на него — по плечу, по голове.

— Назад!

И узнал Пандурин свою кровь — ведь зарубит и глазом не моргнет! Мигом протрезвел он и, кашлянув, отступил…

Власть его в доме кончилась.

Больше он уж не смел поднять на жену руку. Но она и без того вскоре угасла: извели ее непосильный труд, одиночество и людские проклятья.

Сын ненавидел отцовскую службу. Стыдно ему было, что он сын полицейского, пропойцы. Нередко дрался он с деревенскими ребятишками, дразнившими его «Пандуренок». Ненависть к полиции и полицейским свела его в гимназии с самыми боевыми ребятами, читавшими запрещенные книги и тайком толковавшими о большевистской России.

Став учителем, сын при каждой встрече со своим блудным отцом старался внушить ему, какую поганую жизнь тот ведет. По-хорошему, лаской уговаривал бросить службу. И мать, мол, тогда разогнет спину, отдохнет от мотыги да от плуга. И вообще на что ему служить — все равно ведь ни гроша от жалованья в дом не приносит.

Не вовсе пропащий человек был Пандурин — втайне он гордился своим ученым сыном, понимал, что жизнь у того правильная, чистая; чувствовал справедливость его слов, но поделать с собой ничего не мог — недоставало решимости бросить легкую, беззаботную жизнь полицейского, ставшую за долгие годы такой привычной.

Уволили его со службы по чистой случайности, помимо его воли.

Вскоре после смерти жены Пандурин тоже расхворался — пьяный провалялся ночь под столом в холодной корчме и простыл.

Сын, не спросясь, раздобыл медицинское свидетельство и от имени отца подал начальству прошение об отставке.

После болезни Пандурин сильно ослабел, поэтому с отставкой примирился сравнительно легко. Но как поправился да как подоспела пора вновь приниматься за крестьянскую работу, чтоб перед людьми совестно не было, и пришлось ходить в затрапезе — без мундира, без форменной фуражки и сабли, на равной ноге со всяким мужичьем — тут Пандурин от злобы и муки просто места себе не мог найти.

Дома ему не сиделось, и он вечно торчал то в одной, то в другой корчме. Пил и бахвалился своими полицейскими подвигами перед разинувшими рты последними деревенскими пьянчужками.

Случалось, выходил он в поле, но хоть работал спустя рукава, так и подмывало его броситься наземь и волком завыть от тоски…

Под конец не выдержал Пандурин и настрочил начальству новое заявление.

3

Солнце поднялось уже над горизонтом на целых две копрали[8], когда телега Пандурина выехала за околицу и загромыхала по засохшим комьям грязи и рытвинам проселочной дороги.

Позади телеги трусил приземистый, но крепкий, хорошо откормленный полицейский конь — собственность Пандурина. Целый год искал коня Пандурин, на десятках ярмарок побывал, пока облюбовал себе этого. Хотелось ему иметь коня себе по нраву, хоть и для государственной службы. Ну, а кормился конь за счет казны да еще людских амбаров.

Подогнув по-турецки ноги, Пандурин сидел на сухих кукурузных стеблях, устилавших дно телеги, и, покачиваясь, не сводил глаз с белевшего вдали маленького пятнышка — здания околийского полицейского управления, которое ярко выделялось среди разбросанных вдали на холме городских строений.

Вспомнил он, что в эту пору в управлении обычно белят стены — чтобы замазать бесчисленные клопиные следы.

В такие дни лодыри полицейские полеживают во дворе на вынесенных наружу соломенных тюфяках, дремлют на весеннем солнышке или перебрасываются в картишки.

— И сейчас небось в карты режутся, а я должен, как дурак, землю пахать! — и он с остервенением принялся нахлестывать своих коров по тощим бокам.

Телега побежала быстрей и так растарахтелась, что Пандурин даже не услышал, как его нагнал конный полицейский — низкорослый, безбородый и безусый. Пандурин заметил его лишь тогда, когда тот поравнялся с его коровами.

— Атанас! — узнал его Пандурин. — Это ты, сукин сын? — обрадованно завопил он и с неожиданным для его грузного тела проворством вскочил на колени, ухватившись руками за края телеги.

Всадник повернул свою крысиную мордочку и придержал коня.

— Эге, да это никак бай Колю! — в свою очередь обрадовался он. — Здоро́во! Вот так встреча! Довелось, значит, снова свидеться. Ну-ка, дай на тебя поглядеть!

Колю натянул вожжи, и телега остановилась.

Оба полицейских — отставной и действительной службы — потянулись друг к другу и поздоровались за руку.

— Здравствуй, бай Колю, здравствуй! Как живешь, что поделываешь в этой дыре?

— Живу помаленьку… Не живу, а мучаюсь. Не видишь разве? Вот пахать собрался.

— Хе-хе-хе! — визгливо рассмеялся Атанас. — Из тебя пахарь, как из снега пуля. Из попов да обратно в пономари! Смотрю я на тебя и, по чести сказать, глазам своим не верю: Никола Пандурин — пахарь! За плуг взялся! По тебе ли это занятие, бай Колю? Сам скажи, а?

Пандурин, нахмурившись, отвернулся и снова поглядел на белое пятно на холме.

— А что мне еще оставалось, коли вы меня выгнали?

— Кто? — встрепенулся Атанас. — Это мы тебя выгнали?

— А кто же еще-то? Стар я оказался, видишь ли. Помоложе нашли. Молодые, вишь, лучше работают.

— Да уж так работают, — помрачнел и Атанас, — лучше некуда. Намедни начальник наш просто из себя вышел. «Лодыри! — кричит. — Дурачье! Бездельники! Даром казенный хлеб едите!»

— За что же он их так? — оживился Пандурин.

— И не говори! Вчера в Бутанцах проворонили одного коммунягу. Вроде и обложили его со всех сторон, и постов понаставили, а он… Только шапчонка его и осталась. Даже не понять, куда он исчез и как.

Отекшее, испещренное красными прожилками лицо Пандурина расплылось в довольной улыбке.

— Деру дал, значит? — он швырнул наземь недокуренную цигарку. — Разве это полицейские? Ты Флореско помнишь? В Румынии пятьдесят тысяч лей за его голову давали. Целыми ротами ходили в погоню. А я его на болгарском берегу один сцапал. Он еще спит-почивает, а я уж его, голубчика, по рукам и ногам скручиваю. Как он тут у меня вскинется!.. Видал шрам? — Колю показал ладонь левой руки. — Укусил меня, собака! Вот так-то, брат Атанас, сам Флореско — не кто-нибудь! Царем болот его называли. Тоже мне полицейские! Насобирали каких-то сопляков, а мы уж, выходит, не нужны. Их на курсы посылают, а нас — на свалку. И вот, пожалуйста, удрал! Пускай поищут еще таких-то, как мы, — найдут они, как же!

— Послушай, бай Колю, — пришло вдруг Атанасу в голову, — отчего б тебе не вернуться? Отчего не подать заявления? Тебя враз возьмут. Не сомневайся. У нас штат увеличивают. Вдвое. Да и как иначе, когда чуть не на каждом шагу разбойники. На самого царя руку подняли! Пиши заявление, хватит тебе в земле ковыряться!

— Нет, — покачал головой Пандурин. — Не желаю я со всякими сопляками тягаться.

— Ну, это уж ты чересчур! Не одни небось сопляки служат. Добрая половина — из старых. Начальник тут как-то спрашивал, кого бы поставить за старшего. Нам еще одного старшего надо.

Пандурина словно огнем обожгло, красные прожилки на лице стали багровыми. Толстый, мясистый нос засопел, грубы задергались, глаза беспокойно забегали.

— Старшего? — наконец рявкнул он. — Да кого из вас можно поставить за старшего? Кого? Ты грамоте едва знаешь, а кто там еще есть? Кривоногий Цвятко, что ли? Или этот придурок Петр? А не то, может, черномазый цыган, которому решето сплесть и то не под силу, а он в полицейские подался? Что ж, дело ваше! Валяйте, валяйте!

— Пиши заявление, говорю! — подсыпал Атанас пороху в огонь. — Коли меня спросят — лучшего, чем ты, на эту должность нету. Да хоть и не спросят, я сам скажу. Как ворочусь, тут же доложу, что был у нас с тобой разговор и что застал я тебя в самом бедственном положении.

— Нет, — притворялся Пандурин. — Ничего из этого не выйдет. Правда, я тут вроде сочинил заявление — вот только не знаю, с собой оно у меня, нет ли…

— А ты погляди, погляди! — не отставал Атанас. — Уж больно случай подходящий. Самолично передам начальнику, да еще и от себя словечко замолвлю. Уж я знаю, что сказать. И про Флореско, и про волчью стаю, которую ты одолел в одиночку…

Пандурин долго ощупывал полы пиджака, потом наружные карманы, пока, наконец, не добрался до внутреннего.

— Ха, вот оно где! — и он вытащил завернутое в газету заявление. — Я тут про все описал. Держи! Только смотри — в собственные руки!

— Сказано — сделано, бай Колю! Положись на меня! И давай-ка закурим напоследок да поеду, потому как велено мне побыстрей возвращаться.

Пандурин поднес ему свою папиросницу. Атанас сгреб целую пригоршню сигарет и распрощался. Спустя мгновение копыта его коня засверкали среди весенних полей.

Запоздавший пахарь остался сидеть, опершись о край телеги, глядя то вслед всаднику, то на далекое белое здание полицейского управления и слегка улыбаясь в длинные, давно не стриженные усы.

— Эгей, Атанас! — крикнул он наконец. — Смотри не поте-ряй!

Атанас не обернулся, только махнул ему рукой.

— Услышал! — сверкнул крупными желтыми зубами Пандурин и хлестнул коровенок.

4

Распряженные коровы давно уже поели кукурузные стебли, которые он им бросил, и разлеглись, медленно пережевывая жвачку, лениво отгоняя мух грязными хвостами.

Прилег и Пандурин, расстелив на траве попону. Подперев голову мясистой ладонью, он не сводил глаз с видневшегося вдали холма, который в весеннем трепещущем воздухе казался каким-то синеватым облаком.

«А чего с ней торопиться, с пахотой? — думалось ему. — Днем раньше, днем позже… Все одно не мне на этом поле работать!»

— Атанас-то небось доехал уже! — громко произнес он и растянулся на спине.

…Может, именно в эту минуту начальник разворачивает его заявление, читает насчет Флореско и довольно улыбается…

Улыбнулся и Пандурин.

Дремота опутала своей сетью его ресницы, сгустилась, застлала взгляд…

Разбудил его яростный лай, раздававшийся из-за кустарника у межи. Прикрыв рукою все еще затуманенные сном глаза, он приподнялся.

А собака, видно, то наскочит, то отпрянет, сделает круг и опять с остервенением кинется.

Верно, дичь какую-нибудь подняла… Пандурин встал, взял с телеги копралю и стал поспешно пробираться сквозь густые заросли.

Но не дичь увидел он. Под грушевым деревом, среди терновника сидел какой-то паренек. По виду горожанин, заблудившийся на проселочных дорогах. Высокий, небритый, лет около двадцати. Спутавшиеся волосы прядями падали ему на лоб.

Пандурин отогнал собаку и остановился в нескольких шагах, на борозде соседнего, уже вспаханного поля.

— Проклятая собака! Разбудила… — улыбнулся парень, но брови у него были все так же нахмурены, а взгляд пристально ощупывал незнакомого крестьянина с копралей.

— Ты что тут делаешь? — строго спросил бывший полицейский.

— Ничего не делаю. Спал. Прилег вздремнуть, а то я сегодня ни свет, ни заря в дорогу отправился.

Пандурин внимательно оглядел траву, где лежал незнакомец.

— Ни свет, ни заря, говоришь? — впился он в парня тяжелым взглядом. — А шапка твоя где?

Ресницы паренька чуть дрогнули, улыбку — словно ветром сдуло.

— На что тебе моя шапка?

— А вот нужна.

Пандурин так стискивал в руке упругую длинную копралю, что металлические колесики на ее конце даже позвякивали.

— Послушай, дяденька… — бескровные губы незнакомца снова растянулись в улыбке. — Ты что это? Чего ты на меня палкой замахиваешься, словно я тебе что плохого сделал? Мешок у тебя украл, что ли? Или кусок твоего поля себе прирезал? Брось ты в самом-то деле, уйми собаку, я и так задержался. А впрочем, могу и сам ее унять…

И парень протянул руку, чтобы отломить с дерева ветку.

— Стой! Ни с места! — что было силы заорал Пандурин хриплым голосом. — Не шевелись, а то голову проломлю! Ха! Этим болванам из Бутанцев только шапка твоя досталась, но от меня-то тебе не уйти!

Незнакомец выпустил ветку. Остолбенев от изумления, так и застыл с протянутой вверх рукой. Только глаза метнулись к железным колесикам на копрале, тихо позвякивавшим в синем небе.

— Вперед! Ступай вперед!

— Ты что это, дядя, совсем очумел? — с трудом произнес парень.

— Вперед говорю!

— Ладно…

Парень шагнул было вперед, но вдруг, рванувшись, юркнул за ствол груши.

— Стой! — взмахнул копралей Пандурин.

Но окованная железом палка оцарапала лишь ветви дерева.

Незнакомец выскочил на другом краю участка и быстро помчался по прошлогодней стерне. Собака погналась за ним и цапнула за штанину, но он даже не обернулся.

— Держи его! Держи! Эге! — кричал Пандурин пахавшим на соседних участках крестьянам, размахивая на бегу копралей.

Несколько пахарей остановилось.

— Разбойник! Разбойник! Держите его!..

— Ого-го-о-о! А-а-а-а! — простонало в ответ поле.

Теперь уже многие, оставив плуги, похватали копрали и ринулись наперерез беглецу. Вскоре навстречу ему мчалась целая цепь, постепенно охватывая его сужавшимся кольцом.

Парню пришлось остановиться — путь вперед был закрыт. Он повернулся и снова побежал — теперь уже навстречу тому ненавистному мужику, который первый обнаружил его и пустился в погоню.

Пандурин изготовился, чтобы встретить беглеца копралей, но тот ловко увернулся и помчался дальше.

— К Дунаю гони его! К Дунаю!

Слишком поздно понял парень, что бежит прямо к реке.

И вот уже дальше бежать некуда: перед ним мутная, глубокая река, позади — открытое, ровное поле с разбросанными кое-где грушевыми деревьями и эти оголтелые люди с занесенными для удара палками, несущиеся за ним вскачь, точно стая какой-то гигантской саранчи.

— Стой!.. Стой!.. Держи его!.. — невидимой, но плотной стеной вздымался над полем дружный рев погони.

Колени у парня подогнулись, бессильно опустились плечи.

Пандурин — огромный, тяжелый — налетел на него, одним ударом сбил с ног, ткнул лицом в траву, крепко притиснул к земле коленом.

— Ты бегать, да? Бегать? — хрипел он, выкручивая пареньку руку до тех пор, пока кости не затрещали.

— Пусти! — закричал от боли парень.

Остальные преследователи сгрудились вокруг — потные, запыхавшиеся, они хотели скорей узнать, что произошло, кто этот человек, отчего он удирал, точно затравленный заяц.

— Знаю я, кто он такой, знаю! — бормотал старый полицейский, проворно и умело стягивая руки беглеца ремнем. Затянув узел, он поднялся.

Но парень уже справился с первым испугом.

— Ничего ты не знаешь! — крикнул он и, отведя назад плечи, встал на колени, а затем ловко поднялся на ноги. — Что ты знаешь? Что? — кочетом налетел он на Пандурина. — Сейчас же отпусти меня! Ты дорого мне за это заплатишь!

— А ну, потише! — невозмутимо отвечал бывалый полицейский и с силой дернул ремень, конец которого он накрутил себе на руку.

Чтобы не покалечить руки, пареньку пришлось снова скрючиться и быстро обернуться к Пандурину спиной.

— И вы туда же! — обратился он к крестьянам, чуть не плача от обиды и боли. — Не стыдно? Ведь не богатеи вы какие-нибудь! Товарищи!.. Что вы гнались за мной? Что я вам сделал? Неужели нет у вас сознания?

— А зачем удирал? Зачем? — отозвалось несколько голосов.

— Зачем удирал? Да ведь этот сумасшедший чуть меня не убил своей палкой! Пусти же! Да отпустите меня! — заметался связанный паренек.

Пандурин еще короче подтянул ремень и стукнул свою жертву кулаком меж лопатками.

— Вперед!

— Погоди, бай Колю! — подняв руку, из толпы выступил человек лет тридцати, в кепке. — Давай-ка разберемся. Ты разве этого парня знаешь? Как это ни за что ни про что взять и связать ни в чем не повинного человека? Давай сначала расспросим…

— Назад! — еще яростней рявкнул Пандурин. — «Ни в чем не повинного»! Много ты знаешь. Этот малый — заговорщик. Из тех самых, что хотели в Арабоконаке царя убить.

— А-а! — оторопели крестьяне. — Вот оно что!

Вряд ли они перепугались бы больше, если б услышали, что этот незнакомый паренек прикончил собственного отца.

Пойманный тоже смешался: откуда этому темному мужику знать о его подпольной работе? И откуда эта уверенность? Уж не переодетый ли это агент?

Воспользовавшись общим замешательством, Пандурин сильно толкнул пленника и пинками заставил подойти к телеге.

Раздававшиеся позади негромкие возгласы звучали неуверенно, робко:

— Ну и что с того, что заговорщик!

— Отпусти человека!

— И мы тоже заговорщики, если хочешь знать!

Только один человек поднял голос — тот самый, в кепке:

— Ну что, теперь поняли? Поняли, каким мы дурачьем безмозглым оказались? Взяли да отдали хорошего человека в руки Пандурину!

5

И этой ночью он тоже допоздна ворочался, не мог заснуть. Устал до полусмерти, а сна все не было. Радость, испытанная им в городе и в околийском управлении полиции, продолжала жечь мозг, отгоняя сон от припухших век.

…Он нарочно остановился на Верхнем постоялом дворе, у самого въезда в город. Быстро распряг телегу, швырнул коровам охапку сена, вскочил на незаседланного коня и, держа копралю наперевес, точно казачью пику, погнал перед собой связанного пленника.

Так они прошли через весь город.

Сколько народу сбежалось глазеть на них — батюшки-светы! Улица, что ведет к околийскому управлению, была сплошь забита — тут тебе и детишки, и взрослые, и горожане, и приехавший на базар деревенский люд. Даже Лало Бочонок, самый богатый во всем городе торговец, — и тот вышел из своей конторы.

— Ого! — изумленно воскликнул он. — Да ведь никак Пандурин! Переоделся — не узнать, чертяка этакий! Здорово, Колю, здорово!

— Здравствуй, бай Лало!

— Кого ведешь, Колю?

— Заговорщика, бай Лало!

— Так! Так ему и надо! — радостно тряс Лало своими жирными подбородками. — На обратном пути загляни ко мне, пропустим по стаканчику.

…При воспоминании об этом приглашении сердце Пандурина снова заколотилось, волосатая грудь всколыхнулась, словно кузнечные меха. Ему стало душно. Он спустил ноги с постели, накинул на плечи кожух и вышел на пчельник подышать, поразмяться. Остановившись подле молоденькой черешни, он притянул к себе расцветшую веточку, понюхал ее и взглянул на небо. Но глаза его не видели трепещущих весенних звезд — даже их заслонили приятные воспоминания.

…И прежде случалось ему входить в кабинет к начальнику: либо с докладом, либо вызовут, чтобы дать какое распоряжение или за папиросами послать. А иной раз и просто так, когда начальнику не на ком было злость сорвать. Отворишь дверь, щелкнешь каблуками и замрешь у порога, ровно столб на гумне.

— Слушаю, господин начальник!

Но на этот раз… Ха!.. На этот раз начальник сам подал ему стул и даже сказал: «Прошу!» Потом взял со стола большую деревянную коробку с сигаретами и всю, целиком, поднес ему:

— Закуривай, бай Никола.

Начальник был новый, но имя его с первого разу запомнил, лишь только прочитал заявление. Расспросил о прежней службе. Заставил подробнейшим образом рассказать о Флореско и о том, как и почему Мара-вдова его выдала.

— Ну а ты, бай Никола? Ха-ха! Небось сумел столковаться с хорошенькой вдовушкой? Ха-ха-ха! Столковался, столковался, дело ясное!

Веселый человек.

Под конец еще раз повторил, что благодарит за смекалку, смелость, расторопность. И особенно за письмо, которое было у арестованного зашито в воротник и которое Пандурин обнаружил при первом же обыске.

— Если б не ты, он бы наверняка успел его уничтожить, прежде чем мы спохватились. А теперь — нить в наших руках. Сегодня вечером мы его «обработаем» как полагается, но даже если он и не заговорит — заговорят другие. Да, бай Никола, ты у нас герой! Десяток молодых полицейских за пояс заткнешь.

— Рад стараться, господин начальник!

— Да, да, сегодня же переговорю с окружным начальником и завтра утром пошлем тебе приказ о назначении. Угощайся, угощайся, закурим еще по одной!

…Чего, чего только не было!.. Об одном вспомнишь, другое на ум приходит. Но спать-то все-таки надо. Похвалы — похвалами, а служба — службой.

Повеселевший, успокоенный, он пошел было к себе, но вдруг сквозь цветущие ветви деревьев заметил свет, пробивавшийся из комнаты сына.

— Чем он там занимается? — подошел Пандурин к окошку. — Читает… Пускай себе читает…

Хороший у него сын — все над книгой да над книгой…

Глубоко затаенное отцовское чувство зашевелилось где-то в груди, согрело сердце, подступило к глазам…

…Ох и разозлится он, как узнает, что отца опять взяли на службу! Ну нет, на этот раз мы будем хитрее — получим приказ о назначении и мигом улизнем из дому, словечком ему не обмолвимся.

Пандурин вздрогнул — то ли от неловкости и страха перед сыном, то ли от холода, которым тянуло с реки.

6

…Лаяла не только собака под деревом, лаяли все, кто только был в поле. Хороводом кружатся вокруг него и связанного паренька, топают подкованными сапогами и лают:

— Гав-гав-гав!.. Гав-гав-гав!

Лаял и начальник, но не под деревом, а у себя в кабинете. Лаял и потихоньку наступал на него. Протянул белые пальцы и впился когтями ему в горло.

— Гав-гав-гав!

Много раз доводилось ему душить арестантов, но никогда не задавался он вопросом, сколько может человек выдержать, если ему сдавить горло.

— Раз, два, три, четыре… десять, одиннадцать… Ох!

Он сам услышал свой стон. Судорожно рванул ворот рубахи и приподнялся в постели.

Казалось, собаки со всего квартала сбежались к его дому и надрывались от лая. В сенях слышался топот множества подкованных сапог. Раздавалась короткая, отрывистая команда:

— Вяжи его! Обыскивай!.. Поворачивайся!

Пандурин вскочил с постели, но голова закружилась, и он едва не упал. Ухватившись за кровать, несколько мгновений постоял так, пока не пришел в себя. Затем распахнул дверь и… попятился.

В комнате сына светились кружочки электрических фонариков. Взад и вперед сновали полицейские, штатские, какой-то незнакомый молодой пристав… Сын стоял лицом к стене с поднятыми вверх руками. Полицейский агент уставил ему в спину дула обоих своих пистолетов.

Наяву это, или он все еще спит?

— Кто там? — чья-то рука коснулась дулом револьвера его живота.

— Атанас!

— Бай Колю?!

Человек с крысиной мордочкой отвел оружие в сторону.

— Что это, Атанас? Да как же это?

— Ступай, ступай! — Атанас впихнул его обратно в комнату.

— Ты обознался! Это мой дом!

— Ничего я не обознался! — оглянулся на пристава Атанас. — Твой сын тоже в это дело замешан.

— Кто-о? — отшатнулся Пандурин.

— Сын твой, сын! Тот паренек, оказывается, к нему-то и шел. И письмо, которое ты отобрал, ему нес. Твой сын должен был переправить того на лодке через Дунай.

— Не может быть!

— Может. Молчи, а то и тебя заберут. Пандурин протянул руку, оперся о спинку кровати, едва волоча ноги добрался до нее и сел.

— Тут какая-то ошибка…

Молодые полицейские ввалились в комнату старика. Лучи фонариков словно солнечные зайчики запрыгали по ободранным стенам.

— Сабля, господин пристав!

— Ага! — пристав ворвался в комнату и схватил столь важное вещественное доказательство.

Впервые в жизни бывший полицейский не нашел в себе силы вытянуться перед блестящими начальническими погонами.

Пристав тотчас понял, что в руки его попала вещь незаурядная, дорогая. Он забыл про арестованного, про обыск и не мог отвести глаз от сабли, от ее отделанной перламутром, окованной серебром рукояти и золотых кистей.

— Это что за сабля? Как она сюда попала? — поднял он свое мальчишеское лицо.

Атанас вышел вперед и щелкнул каблуками.

— Разрешите доложить! — радостно воскликнул он, так как кроме него никто не знал истории этого старинного оружия. — Эта сабля, господин пристав, румынская, чокойская[9]. Личная собственность бывшего младшего конного полицейского Николы Проданова, по прозвищу Пандурин. Вот этого самого! — и Атанас показал на своего приятеля.

Фонарики, метнувшись к кровати, осветили небритого, обросшего старика, залатанную его рубаху и синие форменные, продранные на коленях штаны.

— Вас, господин пристав, вчера в участке не было, — продолжал Атанас, — так что вы не видали, как он доставил туда связанного преступника.

— Ничего не понимаю! — шевельнул погонами пристав. — Что ты плетешь?

— Никак нет, не плету, господин пристав. Это отец учителя, которого мы сейчас арестовали.

— А-а! Так, так, так… — закивал головой пристав. — Ты, значит, отец Проданова? Значит, это насчет тебя начальник управления приказ подписал? Интересно, интересно… А ты знаешь, что тебе и денежную награду дают? Пятьсот левов! За проявленную сообразительность, храбрость и высокое сознание своего долга перед царем и отечеством.

Новостей было много, и все приятные, но Пандурин вряд ли слышал их. Опустив голову, полуоткрыв рот, он сидел неподвижно и только моргал, но глаза были пустые, незрячие, словно свет полицейских фонариков ослепил их…

При виде этого убитого горем человека всем стало неловко. Атанас, приподнявшись на цыпочки, шепнул приставу на ухо:

— Оставим ему саблю, господин пристав.

— Да, да, — согласился тот, отводя взгляд от мертвых глаз старика. — Конечно, оставим. Он это заслужил. Вот, бай Никола, бери свою саблю. Прекрасная, старинная вещь.

Но Никола и тут не пошевелился, так что приставу пришлось положить саблю подле него, на кровать. Положив, он тут же поспешно вышел.

— Ну что, готово? — послышался его голос в соседней комнате.

— Готово, господин пристав!

— Двинулись!

За стеной зашумели, затопали. Слышно было, как они вышли из дому, прошли под окнами…

— Прощай, отец! — крикнул сын, обернувшись к зияющим, словно незарытая могила, дверям.

Ответом ему был только испуганный лай собак, забившихся под навес в глубине двора.

7

В ту же ночь в селе было арестовано еще несколько человек.

Пронесся слух, что все аресты пошли от того паренька, которого поймали накануне в поле.

Отцы и матери арестованных по нескольку раз наведывались к дому Пандурина, надеясь что-нибудь у него узнать. Стучались и в дверь, и в занавешенные окна, но Пандурин не открывал и не отзывался. Даже самые яростные проклятия и оскорбления не подействовали, а уж какими только словами не обзывали его женщины.

Не видели его соседи ни в течение дня, ни вечером.

На следующее утро к нему постучался один из общинных сторожей, чтобы передать пакет из околийского управления.

— Опять его на должность зачисляют, — объяснял он окружившим его любопытным. — Старшим полицейским назначили.

Сторож постучал в дверь, обошел вокруг дома, принялся барабанить в окна. Собаки захлебывались от лая, выли, точно ошалелые. Сбежались соседи, подошли прохожие и даже пассажиры с только что прибывшего на пристань парохода. Какой-то человек, с виду торговец, догадался прорвать бумагу, которой была заклеена дыра в оконном стекле, просунул в нее руку, повернул задвижку и распахнул окно. Но едва он заглянул в комнату, как тут же, ахнув, закрыл глаза рукой.

Старик жандарм лежал на полу в луже крови.

Сабля так и осталась торчать у него в горле: видно, не хватило сил отшвырнуть ее в сторону.


1928


Перевод М. Михелевич.

Загрузка...