В 1833 году несколько телег, переполненных детьми, нехитрым инструментом и скудными пожитками, переправились через Искр около теперешнего городка Червен Бряг, именно там, где река, последним усилием вырвавши свое растерзанное тело из каменных объятий Балкан, начинает равнинный путь к Дунаю, бесстрастная и усталая.
Эти телеги принадлежали беженцам с Балкан из нескольких ботевградских и этропольских деревушек и хижин.
Голод ли, болезнь ли какая-нибудь, или тяжелое житье под турками возле большого орханийского тракта объединило их для этого дружного бегства — никто уже нам не расскажет, и нигде мы не найдем письменных следов.
Так переселяются только муравьи да пчелы.
Одно сберегла народная память:
— Это было не от хорошей жизни!
Действительно, бежали, должно быть, не от хорошей жизни, потому что обоз двигался все дальше и дальше к востоку, углубляясь в непроходимую лесную глушь, и остановился лишь в самом безлюдном, в самом диком, в самом неприступном месте.
Ни сюда, ни отсюда нет ни одной дороги. Многовековые дубы, вязы и грабы так густо сплетают свои ветви, что по ним можно пройти от села до села, не коснувшись ногой земли. Это сказано не для красного словца — здесь, действительно, легче идти поверху, чем продираться по земле между стволами деревьев, через путаницу вьющихся растений, кизильника, терна и орешника, где гнездятся звери и змеи.
Возле покрытого рябью озерка, в усеянной камнями ложбине со множеством лисьих нор, распрягли беженцы телеги и разожгли костры.
Обозный староста Йото Борода достал из-под тряпья в телеге ружье, подсыпал на кремень пороху и выстрелил в небо, словно утверждая право пришельцев на эту лесную пустошь.
Выстрел поднял с приозерных вязов темную тучу тысяч ворон, и какой-то испуганный ребенок прошептал, вероятно первый, название нового поселка:
— Враняк!
Отмерили новые поселенцы себе участки по южному склону каменистого дола, стараясь, чтобы они были не очень разбросанными, вырыли квадратные землянки так, чтобы в каждую втиснулось по семейству, нагромоздили сверху нечто вроде шалашей из веток и глины, зажгли первые очаги.
А на другой же день все — и мужчины, и женщины, и старики, и дети — бросились рубить лес, корчевать пни, выдирать шиповник и боярышник, чтобы очистить место для первых пашен.
Небольшой запас кукурузных семян, принесенный в старых сумках из козьей кожи, требовалось как можно скорее посеять, чтобы спасти от собственных голодных желудков.
Рабочий скот был не у всех, но отцы семейств впрягли в деревянные сохи своих сыновей, внуков, дочерей и невесток, чтобы они потом оценили всю сладость просяного хлеба и прониклись уважением к каждой его крупице.
Началась беспросветная, неведомая нам первичная борьба с лесом, с людьми, со зверями, с силами природы.
Ревели бури, обрушивались потоки проливных дождей, вздымал и катил мутные волны Каменистый дол; волки сверкали зелеными глазами, кабаны губили неглубоко заделанные посевы, змеи облизывали плошки оставленных без присмотра ползунков… Однако возвращаться никто не хотел: тучная земля за все расплатится, от желудей разжиреют прожорливые поросята.
— Тебе не боязно, тетя Стана? — однажды спросили мою отдаленную прабабку, чья хижина находилась в самой чаще леса, на краю поселка.
— Ну! Боязно! — усмехнулась та, блеснув белыми крепкими зубами, и показала на двух своих сыновей-подростков, которые наравне с отцом рубили лес. — Видите, как валят деревья? Пока у них в руках эти топоры… Ого! Боязно!
Но бояться вранячанам было чего.
Все окрестные земли на много километров вокруг пустовали. Только по книгам султанской канцелярии они считались владениями Рушид бея из Врацы. Бею было выгодно заселение этой пустоши: он рассчитывал собирать с поселенцев налог. Но бей был далеко, а поблизости объявились и другие хозяева.
Первыми вмешались турки из Попицы и Быркачева. Эти леса, по их мнению, принадлежат им: они здесь охотятся. А так как вранячане пугают дичь, значит надо их отсюда долой…
Поднялись и быркачевские болгары — у них отнято пастбище для скота, хотя и помимо этого ни одно село во всей округе не имело лучших лугов, чем они. Плодороднейшая земля по реке Скате тоже принадлежала им, а ее в избытке достаточно и для их внуков и для правнуков.
Из села Попицы тоже налетели. Эти не из-за чего другого, а просто так, назло: дескать, воду из колодцев у Волчьего оврага имеют право пить только их стада!
Но не знали эти жители равнины, что значит родиться в самом сердце старых Балкан, уже сквозь полог посконной люльки смотреть на овеянное ветрами свободное чело Мургаша, слушать песни о своих защитниках — гайдуках и быть самому гайдуком или гайдуцким сообщником. Первые же попытки нападения на хижины вранячан встретили такой дружный и беспощадный отпор, что все поняли: нелегко будет прогнать этих живучих горцев.
Турки имели привычку, возвращаясь с охоты или проезжая на телегах, выхватывать из первого встречного стада одного-двух ягнят.
Дичь дичью, но и молодой барашек вкусен, особенно если он из чужого стада.
До прибытия вранячан окрестные пастухи покорно платили этот непредусмотренный овечий налог. Едва заслышав выстрелы в лесу и лай турецких гончих, они набивали травой колокольчики на овцах и, высмотрев укромное местечко, спешили угнать туда стадо. Но это редко им помогало.
У новых поселенцев было еще слишком мало овец, чтобы позволить каждому проезжему красть из стада, которое с таким трудом они пригнали с Балкан. А если кто украдет, тот должен дорого поплатиться за это.
Неизвестно, читали когда-нибудь вранячане библию или нет, но каждый из них успешно применял знаменитый библейский закон: око за око, зуб за зуб.
Они даже превзошли Моисея, приспособив этот закон к местным условиям: за одного ягненка — пять ягнят, за корзину кукурузы — целое поле, за жизнь человека — столько жизней, сколько удастся.
Уже на следующую ночь после явной кражи в Каменистом долу первого ягненка были скрыты десять ягнят, похищенных в турецких кошарах. Скрыт был и раненный в бедро во время налета парень.
Быркачевцы пустили свой скот попастись в молодых всходах кукурузы, принадлежавшей новоселам. Вранячане поступили более умно: они подождали, пока кукуруза их завистников созреет, и затем ночью всем селом быстро ее выломали, перенесли к себе и спрятали в ямы…
Борьба обострилась.
Однажды ехавшие на волах через пастбище вооруженные турки направили пистолеты на двух пастухов, отобрали себе несколько барашков, которые им особенно приглянулись, взвалили их на телеги и двинулись дальше. Оружие они на всякий случай держали наготове и немного удивились, когда прошел и час и два, а за ними все еще никто не гнался — хотя бы для того, чтобы попричитать вслед телегам.
Но дорога есть дорога. В пути мысли человека рассеиваются. В конце концов и у этих турок выветрился из памяти их разбойничий подвиг. Вот уже и Бяла Слатина. Здесь они распрягли волов и пустили их пастись в чужие луга. Разожгли большой костер, зарезали одного барашка и стали жарить на вертелах над раскаленными углями. Как вдруг из темноты налетели какие-то закутанные чудовища и принялись их молотить дубинами по головам, по ногам, по рукам… Не успели наши герои вспомнить о пистолетах и ятаганах, как уже их кровь смешалась с кровью зарезанного ими барашка.
Крики о помощи и стоны, раздавшиеся в лугах, донеслись до ближней мельницы, но заставили мельника только покрепче запереть дверь.
Через три дня несколько конных полицейских начали по селам спрашивать и выпытывать, не видел ли кто троих турок с двумя парами волов. Выехали будто они из Горника в Оряхово покупать соль и шины, а возле Бяла Слатины оставили у обочины дороги распряженные подводы и исчезли неизвестно куда.
Нечего делать этим полицейским, вот они и расспрашивают. Безлюдная глушь — турецкое царство, куда заблагорассудится турку, туда он и пойдет… А белые волы? Да хотя бы и белые, разве нельзя их превратить в вяленую говядину?
Богатые дичью леса сделались опасными для охоты, несмотря ни на какое оружие. За четыре года пропало три знаменитых охотника. Обнаружился только один: его труп вырыли собаки. Но где! — возле Чомаковцев, по ту сторону Искра. А от Враняка до Чомаковцев три часа с гаком езды верхом. И разве кто поверит, что Йото Борода привязал труп на спину лошади, закутал его в тряпье, словно это тюк табаку, и пробежал весь путь впереди лошади, держа ее за повод, да еще выиграл при этом полтора часа времени.
А только так и можно было устоять.
Откуда бы ни послышался крик: «Э-гей!.. Сюда! Бегите!..» — мужчины и женщины стремглав бросались на помощь, и горе нападающему, все равно — зверь это или человек.
Такое единодушие при защите и полная тайна при нападении в конце концов победили: новый поселок утвердил свое право владеть собственными пахотными землями, пастбищами и лесами, а также иметь свое особое управление.
Но размежевание с соседними селами закончилось только с помощью суда освобожденной Болгарии, да и то после нескольких настоящих междоусобных сражений.
Слух о храбрости и единодушии переселенцев быстро распространился. Многие люди непокорного характера и бедняки из других мест стали искать у них помощи и защиты.
Некоторые являлись сперва только осмотреться и получить представление о местности и людях, но большинство прямо приезжали на телегах с пожитками и просили у старых засельщиков позволения отмерять себе участки рядом с ними.
Вранячане каждого расспрашивали, кто он, откуда, и чаще всего позволяли остаться: ведь чем больше очагов дымит у безводного дола, тем крепче становится мощь нового поселка.
Во Врацу были отправлены посланцы, которые вписали поселок в число царских владений и возвратились домой вместе со своим первым субашией[14]. Его звали Махмуд-ага.
Старая народная легенда утверждает, что этот Махмуд был болгарин. Но надо думать — болгарское происхождение было приписано ему благодарными селянами, которые иначе не могли объяснить себе его доброту и благородство.
Турок или болгарин, во всяком случае Махмуд-ага был человек достойный, раз его до сих пор помнят и вспоминают. Он привязался к простосердечным и отважным новоселам, помогал им в борьбе против врагов и прикрывал следы их жестокой иногда самообороны.
— Махмуд-ага! — обратился к нему однажды сторож-бахчевник. — Что мне делать с этими черкесами? Вчера вечером опять обобрали бахчу.
— На-ка вот держи, я тебе отсыплю своего пороха, он посуше, — усмехнулся Махмуд. — Но имей в виду: если не подстрелишь хотя бы двоих, руки тебе переломаю!
Бахчевник залег поудобнее и стал подкарауливать воров из соседнего черкесского поселка. Махмуд еще затемно услышал доносящиеся с бахчи выстрелы и утром сам пошел проверить, как был выполнен его совет.
Убитых он не обнаружил, но следы воров были запачканы кровью, а пустые мешки валялись между грядами.
— Молодец! — похвалил Махмуд и дал стрелку два гроша. — Пусть теперь сунутся!
На вороватых черкесов жаловалась вся околия, только вранячане, хотя и ближайшие к ним, продолжали жить с ними в добром соседстве вплоть до прихода русских освободителей.
Едва лишь пронесся слух, что идут казаки, черкесское село за одну ночь опустело. Тогда вранячане устремились туда на телегах, с мешками, на конях и ослах, собрали и переправили к себе все, что те наворовали со всей околии: одежду, хлеб, инструменты, черепицу, двери, окна. Даже цыганские кованые гвозди вытащили отовсюду, где их находили. Никакой пожар не мог бы причинить селу большего урона.
Только твой сосед сумеет тебя ограбить вот так подчистую, до последней соринки.
Расплатились черкесы за два мешка украденных арбузов.
Дела поселка шли в гору.
В лесах уже зияли обширные распаханные просеки, стада быстро множились, а скот тучнел. Самым излюбленным животным все еще оставались свиньи, потому что они были омерзительны турецким хозяевам. Никто не покушался их воровать, и они даже не облагались налогом. Свиньи в лесах дичали, случалось, что они скрещивались с кабанами, но от изобилия желудей накапливалось вкусное сало под щетинистой кожей. Было во что макать мамалыгу, на чем поджаривать лук к фасоли, что подливать в светильники.
Девственная земля в первую же осень наполнила зерном мешки. Вранячане начали даже мечтать о постройке амбаров.
Воткнутые на солнцепеке виноградные черенки дали первый урожай.
По дворам застучали деревянными клювами мялки, накрошили сухой конопляной кострики, и женщины стали налаживать грубо сделанные ткацкие станки.
Запела и наковальня в первой сельской кузнице. Ее открыли пришлые цыгане, которые поняли, что здесь быстро наполнятся их торбы.
Мужчины грузили большие строительные балки, понемногу зерна, шерсти и кожи, везли это в далекое Оряхово и возвращались с дегтем, солью и железом.
А однажды достали там хлопчатобумажной пряжи. Очень дивились на нее женщины: ровная, вычесанная, выстиранная, натягивай прямо на станок и действуй челноком.
Настало время и семидневных свадебных пиров.
Молодые пары сочетались, как только в них закипит кровь, но венчались все разом, когда удавалось найти священника.
Тогда к ветвям заветного вяза подвешивали одеяло, и священник, прислонив к шершавой коре дерева икону, дня по три венчал под ним и крестил.
Потом он шел на новое кладбище и, с опозданием иногда на целый год, просил небо отпустить грехи погребенным здесь без причастия и даже без самой простой молитвы старым грешникам и безгрешным младенцам.
Ведь мои прадеды и односельчане плохо разбирались в сложном узоре христианского богослужения.
Я помню, как молилась бабушка.
Когда наступал соответствующий христианский праздник, она окуривала ладаном хлебные караваи, прилепляла к восточной стене полутемной кухни сделанную собственными одеревеневшими пальцами грубую восковую свечку, зажигала ее и начинала бесконечно креститься, шепча два слова единственной молитвы, которую знала:
— Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!..
Так она и умерла, бедная, не узнавши, что есть другая, лучшая молитва, при помощи которой можно спастись от лукавого, избавиться от искушения и принудить заимодавца простить долги.
Но бабушка умела просить только милости и просила ее настойчиво, пока свечка не сгорала до половины, а потом она гасила двумя пальцами крохотный огонек и прятала свечку, чтобы было чем посветить, когда ей придется доставать что-нибудь в темноте из погреба.
Гораздо более деятельной и уверенной была бабушка во время языческих праздников. Тут она сама помогала неведомым безыменным богам творить добро.
Я видел, как она обходила все углы в доме, в конюшне, в амбарах и брела вокруг забора, стуча по кочерге большими железными щипцами. Вместо молитвы ее губы шептали длинные заклинания, имевшие силу прогнать всех мышей, змей, ящериц и злых ведьм на соседние дворы.
Но беда в том, что соседи их встречали еще более отчаянным грохотом и бормотаньем, так что им приходилось возвращаться обратно и снова шуметь на чердаках, пожирать в амбарах зерно, шнырять по камням в кустах бузины, пока не придет пора чистить гумно для молотьбы.
Теперь среди нашего села построена красивая белая церковь, с куполом и колокольней, но вся тысяча взрослых жителей, как и раньше, делится на две группы: на неверующих и язычников. Ни в одном доме не найдешь ни иконы, ни лампадки. А священник появляется там, только если его зовут к покойнику или если он сам, незваный, заходит с котелком и пучком мяты.
С ростом достатка в селе увеличивалось и число детей — старые хижины скоро стали тесны. На участках начали появляться двухэтажные дома, обращенные фасадом на юго-восток. Некоторые из них, как, например, наш, целы до сих пор.
Первый этаж включает в себя один или два подвала, выкопанных в земле до метра в глубину. В них хранится шерсть, брынза, мука, мелкий инструмент и сундуки с приданым снох или одёжа, приготовленная в приданое дочерям.
Во второй этаж ведут открытые ступени из местного камня. По ним гость подымается на «езлык». Здесь в дождливые дни работают, летом, в сумерках, ужинают и спят на прохладе, так как и блох тут меньше.
Из «езлыка» входят в «кышту» — широкое первое отделение с большим очагом под выведенной наверх трубой. В очаге — лоснящаяся от сажи цепь и глиняные «подницы» для выпечки пшеничного хлеба. Рядом — подставки для ложек и место для медных котлов и деревянных ведер.
Вода для питья находится в ведре, подвешенном на спускающемся с потолка крюке. Отсюда воду черпают сделанным из крепкого грушевого дерева ковшом.
Из полутемной «кышты» входят в светлую «собу» — широкую спальню с «патом» — полатями для спанья, застланными пеньковыми и шерстяными одеялами.
Окна обшиты узором из деревянных палочек, на подоконниках стоят горшки с цветущими настурциями, левкоями и розовой геранью.
Старые дома во Враняке были покрыты очень тяжелыми серо-зелеными плитами, но и само строение под ними отличалось крепостью — только камень и тесаные дубовые балки. Укрытые в ветвях шелковиц, они летом сохраняли прохладу, а зимой — тепло.
Собственно, насколько теплы самые дома, установить очень трудно, так как печки топятся без перерыва день и ночь и пожирают уже последний хворост. Лес теперь весь уничтожен. Несколько лет тому назад срубили даже дуб-великан на священном месте, где когда-то резали жертвенных животных. Только на кладбище торчит одно многовековое, проеденное гнилью, дуплистое дерево. Упадет оно — и исчезнет даже память о чудесных, дивных вранячанских лесах.
Через пять лет после того, как первые переселенцы распрягли свои телеги среди Каменистого дола, в маленьком поселке открылось училище. Учитель Камен за ежемесячную плату в два гроша за каждого ученика и продовольствие от сельского общества начал преподавать грамоту детям непреклонных горцев.
Это было в 1838 году!
Чтобы подчеркнуть давность указанного события, напомню: первая школа в нашей столице Софии открыта только 2 мая 1839 года, то есть на целый год позже. Ее основал самоковчанин Захари Круша, получавший триста грошей жалованья и продовольствие от метрополии.
Удивительны эти не известные никому Вылко, Йото, Василы, Цанко! Враги и силы природы хотели стереть их, еще не окрепших, с лица земли, а они заботились о том, чтобы их дети научились грамоте.
Зачем им это было нужно? Ведь они не торговали, как габровчане, не занимались ростовщичеством, как эленчане, и они не были ремесленниками, как тетевенчане, сливенцы, калоферцы.
— На что вам было это училище, дедушка? — спросил я однажды нашего старика.
— Чтобы стать зрячими! — коротко ответил он мне.
Десять лет тому назад здание старого вранякского училища было еще цело. Затем его сломали и на общие средства и общим трудом воздвигли тот белый дворец просвещения, какой можно увидеть в каждом селе и в каждой деревушке нашей науколюбивой родины.
На этом месте учились мои деды, свиноводы и овчары, не для того, чтобы вести торговые книги, подсчитывать барыши от чужого труда, а просто так, чтобы стать зрячими!..
Здесь учился и мой отец, только для того, чтобы сделаться самому учителем и обучать грамоте других, чтобы и они стали зрячими и увидели, где на свете правда.
Здесь же, в школьной читальне, я устроил себе сегодня при помощи одного стола и одного стула эвакуационный писательский кабинет. Директор и учителя уверили меня, что тут мне никто не помешает.
— Будьте совершенно-совершенно спокойны!
Но я-то спокоен, а вот они беспокоятся: им, беднягам, страшно — вдруг я настукаю на своей пишущей машинке что-нибудь конспиративное и они пострадают вместе со мной. Поэтому директор время от времени входит в читальню, останавливается около меня и бросает молниеносный взгляд на мелкие буковки.
Несчастный! Он не может понять, что я только продолжаю дело учителя Камена, Джамджиева, учителя Вушо и отца моего, учителя Петко: работаю, чтобы стали зрячими.
…Что это за инстинкт, который побуждает нас вернуться в те места и к тем людям, среди которых мы провели наше детство и нашу юность? Почему он тлеет так неугасимо под пластами десятилетних переживаний — более живучий и более устойчивый, чем все позднейшие связи с чужими землями и городами?
Вот я иду меж покривившихся плетней, и от каждой позеленевшей от времени крыши, от каждой обвалившейся стены, от пара над навозными кучами, от своеобразного облика моих односельчан, от плавной линии горизонта, от пения петухов, от грушевых деревьев в поле — отовсюду излучается и опьяняет меня какое-то особое очарование…
Родные места!
Здесь, на этих прогалинах, среди этих навозных куч и убогих построек пламенели первые детские радости и восторги, и здесь же пережито удивление от первых разгаданных тайн мироздания.
Ты возвращаешься после прибыльных скитаний по чужим краям, важный, отягченный богатством: ты многому научился, многое видел, многое пережил. Богатство переживаний угадывается даже по серебряным нитям в твоих волосах. Но почему же тебе так неудержимо хочется вернуть свое бедное детство, чтобы опять подразнить соседскую собаку и помчаться босиком по пыльной дороге?
Почему ты бежишь от умных книг и прячешься там, где никто не увидит, как ты срываешь в зарослях терновника василек и крокус, прижимаешь их к губам и вдруг запеваешь неожиданно всплывшую в памяти школьную песенку?
Почему тебе начинает казаться, что ты не так уж богат и ничего не выиграл, променяв радость на мученье, невинность на грех, доверие на обман, улыбку на слезы, веру на сомнение, беззаботную детскую вольность на рабские привязанности?
От ветра ли слезятся усталые глаза, или ты действительно оплакиваешь что-то загубленное?
Писательский труд — занятие, неизвестное нашим деревенским жителям.
Еще несколько лет тому назад разнесся слух, что Враняк вскормил выдающегося человека, который пишет в журналах, печатает какие-то книги, но только немногие понимали, что это за профессия.
Даже когда я сам лично приехал, вранячане не знали, какой меркой меня мерять. Смотрят на меня, когда я иду по утрам в училище, слушают под окнами стук моей пишущей машинки, здороваются со мной при встрече, прислушиваются к моим словам, но я вижу, что я все же для них чужак, какой-то непонятный чиновник.
Им было известно, что я тут родился, что у меня здесь по крайней мере пятьдесят родственников из рода Карамеловых, но всё же они не считали меня своим, человеком из народа, хотя я и сидел в тюрьме за народное дело…
Перелом произошел в одно из воскресений на хоро.
Музыканты играли «ситну», один из самых стремительных и трудных для исполнения болгарских танцев. И вот он как-то незаметно захватил меня.
Швырнув свое пальто вместе с фуражкой на чешму, я ринулся в круг парней и девушек.
Танцевать хоро — совсем не такое легкое и простое дело, как может показаться кому-нибудь со стороны. Оно требует длительных упражнений еще с детских лет, требует навыка. А кроме того, необходимо иметь врожденное чувство ритма музыки и ударов барабана. Это чувство должно вспыхнуть и превратиться в то творческое сердечное горение, из чьего пепла рождается искусство.
Мальчиком и подростком я учился деревенским танцам и много раз танцевал, но ведь это было столько лет тому назад. Позже мне приходилось их танцевать иногда на вечеринках в Софии, но там у меня под ногами был паркет, а моими партнерами — дамы и господа. А здесь по утоптанной многими поколениями танцоров площади вихрем носились полные жизни девушки, парни, мужчины и молодые женщины, отплясывая весну и молодость.
«Неужели осрамлюсь?..» Вон все головы повернулись ко мне. В усмешках вранякских хитрецов видно явное ожидание моего провала.
И музыканты, посмотрев на меня, переглянулись и убыстрили темп.
Враждебно загудел барабан.
Парень и девушка, между которыми я очутился и взял их за руки, встрепенулись и полетели.
Но и моя вранякская кровь бросилась мне в голову.
— Ну-ка, брат, теперь посмотрим, как ты танцуешь!
Тело стало невесомым, мышцы ног мгновенно напряглись, и сердце стало биться в лад с частыми ударами барабана.
— Тум-тум-тум-тум-то! Тум-тум-тум-тум-то!
Моим ближайшим соседям, особенно девушке, не под силу было соперничать со мной, и я быстро взял над ними перевес. Когда-то в свое время борованские танцоры научили меня нескольким неизвестным здесь коленцам. Главное из них состояло в необычном выверте ступни, перед тем как ринуться вперед, и таком же выверте, перед тем как отступить назад. Отвыкшие ноги сами вспомнили все это, ведь теперь им, а не голове приходилось защищать мою честь вранячанина и мое мужское достоинство.
Стройный высокий парень внезапно вырвался с противоположной стороны, занял место справа от меня, разорвал круг и повел танцующих цепочкой, оставив моего предыдущего соседа в хвосте.
«Не бойся! — словно сказал он ему, подмигивая. — Сейчас мы покажем этому дяде, как танцуют хоро!»
Но я и глазом не моргнул от такой перемены.
Вся моя книжная мудрость была забыта, все мои возможности, переплавленные сердцем, перешли в ноги и дали пищу ритмично пульсирующей силе моих дедов и прадедов Карамеловых.
— А ну, держись, племянничек, и гляди, как надо танцевать хоро!
Мой сосед был выше меня, и его длинные ноги делали более широкий шаг, поэтому я выигрывал в быстроте.
Еще с того момента, когда он взял меня за руку, я ускорил ритм и не потерял преимущества. Парень выделывал какие-то особенные негритянские выкрутасы пятками, но и мои коленца и выверты ступней нисколько не были ниже по мастерству. Сначала они пробудили в нем любопытство, а потом желание самому повторить их. Но борьба не терпит раздвоенного сознания. Я стремительно вылетел вперед, и парень сбился с ноги. А чтобы снова попасть в лад, ему понадобилось время. И этот злополучный миг принес моему сопернику поражение. Я отодвинул его влево, перескочил к нему на правую сторону и сам повел хоро.
Парень сдался. Я почувствовал по его руке, что энергия в нем сломлена.
Музыка неистовствовала. Цыган-кларнетист был уже в полуобморочном состоянии и играл как безумный. Флигорна гремела дробной россыпью звуков.
Любопытные крестьяне тесно столпились вокруг. Мой сосед танцевал все еще живо, но уже с улыбкой добродушного подчинения.
— А ну-ка! Быстрей! А ну!
Вдруг танцевавшая за ним девушка обогнала его и схватила меня за руку.
И тут начался танец, о котором еще долго будут рассказывать на селе…
Не знаю, длилась ли когда-нибудь музыка столько времени. Музыканты твердо решили меня замучить. Но где им было разобраться в тайнах человеческого сердца! Весенний вечер, трепетная девушка рядом с тобой, отлетающая молодость — я бы умер танцуя, но не сдался!
В конце концов флигорнист не выдержал и оставил кларнет в одиночестве, но я ему крикнул:
— Давай, давай!
Он устало махнул рукой и похлопал себя по груди.
Конец.
Цепь распалась. Мы остановились и начали вытирать потные лбы.
У меня сердце словно наполнило всю грудь, так что в ней не оставалось места для глотка воздуха. Я пошел к чешме, чтобы взять пальто, а заодно чтобы скрыть от людей бледность моего лица и тяжелое прерывистое дыхание. Боялся, как бы кто-нибудь не заговорил со мной, ведь сам я не в состоянии был вымолвить даже одно словечко. Но народ почтительно расступился, давая мне дорогу, — все понимали, что значит победить в «ситне».
Я накинул пальто и похлопал ладонью по левому боку:
— Сердце мое… благодарю тебя… И на этот раз ты выдержало. Значит, осталась еще во мне хотя бы щепоть молодости…
На этом хоро вранячане нашли, какой меркой мерять мою человеческую ценность, и признали меня своим человеком: чужак не сможет протанцевать такое хоро!
Воскресенье.
Барабан сельского оркестра уже сзывает народ на хоро.
…Не говорит ли во мне кровь, унаследованная от предков, живших тысячелетия тому назад жизнью, полной опасностей, среди древних непроходимых лесов человеческой прародины? Как только я услышу в отдалении глухие удары большого барабана: «Дум-дум-дум!.. Дум-дум-дум!..» — из мрака подсознания во мне, помимо моей воли, поднимается смутная тревога, словно перед грозящей опасностью.
Такая же тревога охватывала, вероятно, моих отдаленных косматых прадедов, когда скрытые в густых ветвях дозорные ударяли в барабаны, оповещая или о крупном звере, проникшем к их жилищам, или о том, что подползают вооруженные дубинами враги, или созывая своих воинов на обрядовый танец перед походом для битв и грабежей.
Эге! Чу, долетел и призывный голос флигорны, свитой в продолговатый калач наследницы древнего боевого рога.
Она звучит особенно тревожно.
Сейчас флигорнист, прижав губы к круглому отверстию мундштука и нацелившись медным раструбом прямо в солнце, уже окрепшее в весеннем небе, играет ликующий языческий гимн огню и плодородию. Он играет не для людей, а для него, этого грозного бога. Только к нему могут относиться такие первобытные, воющие звуки:
— Солнце, милый побратим! Смилуйся, солнышко! Дай жизнь стадам и урожай нивам!
Сегодня утром я зашел в церковь. Там было десятка два женщин — все одеты в черное, с черными платками на головах, все не моложе сорока лет. Они стояли, сбившись в тесную кучку, где-то в уголке, словно находились не в храме самого «всемилостивого» и «всепрощающего» из богов, а в некоем капище многоголового дракона.
Облаченный в ризу священник устало и механически бормотал службу. Псаломщик тянул старые тексты из потрепанных книг, а на лицах присутствующих женщин не отражалось ни малейшего общения с этой службой или участия в ней. Слова и жесты обоих священнослужителей оставались для них все такими же запутанными и темными, как неистовые кривляния и заклинания шаманов и колдуний древнего племени.
Но там, под вековыми заветными дубами, прямо под огненным оком небесного властелина, был ясен по крайней мере общий смысл службы и жертвоприношения: вымолить милость у солнца и облаков, у ветра и молнии.
Заклинания дикого жреца обладали более могущественной силой, так как он сам видел божества, от которых непосредственно зависело быть или не быть слабому двуногому существу.
Теперешний неверующий семинарист-чиновник в гораздо большей степени далек и чужд своей пастве. А из двух религиозных служб та, под дубами, была действительно обрядом, потому что в ней участвовали все. Да и красоты там было побольше — недаром мы до сих пор любим слушать обрядовые песни и смотреть на ряженых.
Для кучки женщин в черных платках понятны лишь некоторые моменты их религиозных обязанностей, да и то только те, которые достались в наследие от древнего язычества: возжигать свечи, целовать иконы-идолы, не обращая внимания на то, какие святые на них изображены, и класть деньги на поднос священнику.
Сегодняшние богомолки, неизвестно почему, через равные промежутки времени делали по трижды три земных поклона перед стоящим посередине аналоем, и единственная молитва, которую они шептали, была:
— Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!..
Молясь языческим божествам, люди по крайней мере имели право сами слагать песнопения. Каждый, как хотел, мог наглядно и образно просить у видимой стихии дождя или зноя, жизни или смерти, добра для себя, зла для ближнего.
А теперь — полная немота и бессилие перед богом, которому только священник знает, как угождать. Но за свою посредническую роль он требует денег, согласно изданному синодом печатному расписанию на дверях церкви. Единственной отдушиной для этих женщин в черных платках осталось только общедоступное и понятное:
— Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!..
Вчера было 22 марта — первый день весны. По старому обычаю, учителя собрали детей на прогулку по окрестным лугам и перелескам, уже осиянным улыбкой идущей волшебницы. Все дети запаслись лопатами, чтобы каждый мог вырыть себе подснежник или качицу (так здесь называют крокус).
На этот день община «отпускает» музыку.
Я стоял у окна своей рабочей комнаты в училище, слушал гомон ребят и рассеянно смотрел перед собой. Даль за селом, насколько доставал глаз, расстилалась равниной, пестреющей светло-коричневыми и нежно-зелеными красками, а над ней — небо, небо, небо…
Я не разбираюсь в драгоценных камнях и не могу определить, с каким из них сравнима по цвету эта чудесная мягкая синева. Каков бы ни был камень, он все же холоден и безжизнен, а в небесной синеве — и теплота и бархатистость, и она лучезарна, как очи юной, исполненной нежности девушки.
Облака в синем небе были по величине равномерно одинаковы и похожи на старинные широкогрудые корабли. Попутный ветер расположил их удивительно стройно — рядами, один ряд за другим вплоть до самого горизонта. Казалось, это какая-то бесчисленная небесная армада, готовая двинуться в путь на триумфальную встречу Весны.
Но какого же знака она ждет?
В этот момент заиграла музыка.
Облачные паруса затрепетали, синева засияла, дети запели:
Как мила ты, как прекрасна,
Животворная весна…
Меня охватило волнение, подобного которому я не испытывал ни в одном концертном зале, кроме как, может быть, при исполнении Девятой симфонии Бетховена, когда хор, ликуя, славит радость.
И снова мне вспомнились древние греки: песня и драма, любовь и мудрость — все это у них пелось, раскрывалось и переживалось под открытым небом, в необъятной раме солнечного дня, моря и звездной ночи.
Как должны были звучать в прозрачном воздухе голоса Эдипа и Медеи, хриплый вой эриний и возвещающий веления судьбы речитатив хора, когда актеры знали, что Афина и Афродита, Музы и Аполлон, а возможно и сам Зевс внимают им, сидя на своих облачных тронах!
А как глубоко воздействует простая музыка кларнета и медных инструментов на тех, столь различных между собой, мужчин и женщин, которых мы привыкли, не различая, сливать в одну серую массу, объединенную понятием «крестьяне».
Для них музыка еще не стала побочным развлечением, «концертом», на который можно и не пойти. Она по-прежнему остается естественной частью их жизни. Благодаря тому, что деревни маленькие, а музыка исполняется под открытым небом, крестьяне находятся под ее воздействием от рождения до самой смерти.
Не важно, если они даже и не присутствуют на хоро. Один, допустим, чинит телегу, другой сооружает стену, одна качает люльку или метет двор, другая тихо плачет в празднично опустелом доме, — но, когда зазвучит музыка, они все услышат игривые, хотя в сущности грустные мелодии и будут жить с ними непосредственно, не раздваивая сознания, как мы, — что вот, мол, сейчас они слушают концерт, то есть делают что-то выпадающее из обычного течения их жизни.
Мне с детских лет запомнился один пастух, умеющий играть на кавале[15].
Синими вечерами, когда тени ближнего леса растворялись в лунном свете, мы — стар и млад — сходились послушать его игру.
Из простой деревянной дудки кавала летели звуки, в которых жила вся притихшая природа, трепетный свет и магия лунной ночи. Сюда же вплетались возникшие из потайных недр подсознательного былые юношеские порывы музыканта, где мерцал серебристый сноп воспоминаний о всех минувших бедах, о пережитых печалях, об отвергнутой любви и о разбитых надеждах.
Я слушал, и даже в моей детской душе вспыхивало прозрение неизбежности конца для человека. Но рядом с этим тлела и примиряющая мысль, что нет основания считать себя существом более высшим, чем, например, полевой кузнечик, — и ты, как он, явился в этот мир, чтобы прочирикать свою песенку во славу жизни и исчезнуть навсегда.
1944
Перевод Н. Шестакова.