Перед рассветом небесная темь сгустилась, как-то отяжелела и низко нависла над реденькими перелесками. Дорога исчезла, и коровенки едва-едва нащупывали во тьме пыльную колею.
Старик примостился на передке телеги, но все еще не мог найти себе удобного места. Он подворачивал под себя то одну, то другую ногу, натягивал на плечи потертый армяк, перебрасывал с руки на руку стрекало, прикрикивал на коровенок, посапывал…
Ему хотелось как-то объясниться с мальчиком, да не знал он, с чего начать.
— Цанко… Слышь, Цанко…
Молчит… С тех пор, как узнал, что старик хочет отдать его в услужение в город, — словечка не проронил. Попробуй поговори с ним, как со взрослым, растолкуй ему, чтобы он понял…
Дичок — как бурьян дикий. И упорный! Сколько раз старик бранил его, сироту, а вот пришло время расставаться — и тяжело… Хорошо хоть, что темно сейчас.
Мальчик зарылся по колени в сено и, навалившись на боковину, смотрел, как во тьме мелькают спицы правого заднего колеса.
— Раз… два… три… — считал он про себя.
Когда он доходил до семи, рассохшаяся ступица колеса жалобно-жалобно взвизгивала.
Равномерное поскрипыванье перепутывало мысли, уносило его куда-то далеко, напоминая ему то о журавлях, что летят над поблекшим полем, то о старом, прогнившем шесте, который скрипит у них в деревне над колодцем. Иногда он вздрагивал и оглядывался назад: уж не догнал ли их Чернё, и не он ли это бежит за телегой, повизгивая радостно-боязливо, чтобы обратить на себя внимание? Почуял с вечера пес, что быть разлуке, — еле отогнали его от телеги.
— Послушай, Цане… — снова подал голос старик. — Ты кем меня считаешь, что так надулся? Школа… это и я понимаю… Тяжело тебе — ну, ладно! А мне — ты ведь не спросишь? А матери твоей, страдалице, каково? Мы, что же, думаешь, каменные?
Мальчик поднял голову — звезды уже прогорали, подергиваясь белесым пеплом далекого утра. Телега сонно погромыхивала по мягкой дороге, и голос старика доносился глухо, словно неясное урчанье воды в бу́чале.
— Твоего же добра ради, Цанко, — наше-то времечко уж прошло. О тебе заботимся; ведь как отца твоего убили, один ты у нас остался. Большим человеком хотим, чтоб ты стал, богачом. Все чтоб перед тобой шапку ломали. Белый хлеб чтоб ты ел, вот как!
Мрак, должно быть, захлестывал его, и он то и дело вертел головой, откидывал назад руку со стрекалом, и, казалось, сам уже не верил своим словам.
— Поработаешь годик-другой у Дончо, научишься торговле, а там — как по маслу пойдет! Глядишь, коли соображение в голове есть, так и свою лавку откроешь. Свою лавку! Может, и в нашем селе откроешь. Видишь? Снова к нам вернешься, а то как же!..
Телега вдруг словно стала легче — перевалили последнее, невидимое возвышение, за которым поле уходило ровной пеленой, чтобы где-то там, вдали, оборваться крутым спуском к широкому белому ложу Дуная.
Коровенки пошли живее.
— Раз… два… три…
Колесо поскрипывало теперь уже на счете «пять».
— Чего ты висишь на боковине? Приляг лучше, выспись. Тебя ведь работа ждет. Пожалуйста, сударь! Пожалуйста, сударыня. Что вам будет угодно, барышня? — закривлялся старик, повторяя слова, которые ему приходилось слышать в базарных лавках.
Они прозвучали так неожиданно и странно, что мальчик вздрогнул, снова поднял голову с боковины и, моргая, уставился на деда.
— А!
Старик обрадовался, что ему удалось хоть немного расшевелить внука, и продолжал приговаривать уже более уверенно:
— И ты научишься городскому разговору. Знаешь, сколько там каждый день народу проходит! Не одна ведь лавка, и не две, а целых три! В одной ситец продают, в другой — бакалею, а в третьей — только керосин, железо и соль. Контора своя у человека, телефон. А какой сопляк был, когда нанимался в трактир к Пешо Барышнику! Поработал у Пешо какой-нибудь годик и, как змея, выполз из крестьянской кожи. А все потому, что башковитый. Пешо только его и посылал скупать скотину по деревням. Наливай, наливай, наливай — весь секрет его в ракии[1] был. Сам-то он — не поймешь, то ли пьет, то ли нет, больше смотрит, чтоб другие пили, чтоб головы кругом пошли, а там — глядь, скотинку чуть не без денег и увел. Хозяину прибыль, и сам не в накладе. Рассказывали мне…
Цанко растянулся на постланном в телеге пахучем позавчерашнем сене, подложил руки под голову и принялся смотреть на гаснущие небесные уголья. Дрема охватывала его, и до него уже едва доходило, что говорит ему дед.
— Ну, само собой, никогда бы Дончо так не разбогател, кабы не окрутил дочку Барышника. Но и тот уж такой пройдоха, такой пройдоха! Не почуй он, что Дончо скоро станет разбойником почище его самого, — ни за что не отдал бы за него дочь. Зарезал бы ее, а не отдал, хоть тот, шельма, и без отцовского разрешения с девкой сладил. Ведь Дончо простой крестьянин, а она пансион кончала, понимаешь?
Увлекся и старик своим рассказом, забыл, что разговаривает с внуком. В голосе его зазвучала глухая, еле сдерживаемая вражда.
— Три лавки у Дончо. На копейку в долг не дает. Сколько сел в округе — все у него в руках. И пшеница и кукуруза — все через его амбары проходит… Да, переплюнул тестя Дончо.
Повизгиванье колеса переливалось в скрип кузнечиков на жнивье:
— Зи-и-ма… зи-и-ма… зи-и-ма…
Глаза у Цанко закрывались.
Звезды вытянулись в тонкие светлые проволочки, переплели ему ресницы. Заскрипел колодезный журавель. Мать достает из колодца воду, а с темного дна ухмыляется и подмигивает мальчику дед. Колодец глубокий, поэтому голос его еле слышен. Только седые усы шевелятся…
Телега затарахтела по разбитой мостовой старинного городка, каменные домишки которого едва держались на размытом потоками крутом берегу Дуная.
Цанко привскочил и хотел было встать в телеге, но она дернулась, и мальчик опрокинулся обратно в сено.
— Ух ты!
Цанко уцепился за трясущиеся боковины и, зачарованный, начал оглядываться по сторонам.
Земля неожиданно проваливалась куда-то глубоко-глубоко; там, внизу, по ее зеленому дну текло что-то белое и широкое, а над этим белым вились легкие испарения.
— Дунай.
Детская головка просто не могла вместить в себя сразу и этот необъятный земной простор с белым водяным поясом, и лесистые острова в тумане, и разгорающееся пожаром восхода небо над бескрайней румынской равниной… А телега с грохотом катилась по круче к ужасной пропасти, и дедушка с трудом удерживал веревочные постромки, привязанные к рогам перепуганных животных.
— Деда-а! — закричал мальчик, и крик его был полон удивления, радости и страха.
— Эге! — обернулся на секунду дед. — Видишь, какой он — Дунай! — В глазах его сверкал отблеск рассвета, под потертой шапкой молодо раскраснелось морщинистое, черное от полевого загара лицо. — А вот пароход, гляди! — указывал он стрекалом на черную скорлупку посреди реки. — Во-он, первый! Который дымит!.. А за ним баржи!.. Вот она, Румыния!
Румыния!..
И в самом этом слове было что-то таинственное, как в синих лесах на горизонте.
Румыния!..
Должно быть, это был весь этот незнакомый, необъятный, голубой и манящий мир.
От крутизны спуска у мальчика подводило живот. Колеса грохотали так, что, казалось, вот-вот рассыплются, а коровам стоит сделать еще одно, совсем маленькое усилие, и они полетят, понесут телегу над рекой и лесами, туда, где скрывается неведомо что…
Но дедушка ткнул Рогушку, она завернула дышло к боковой улочке, и телега затарахтела в сторону от спуска.
Большая река и равнина за ней исчезли из глаз, но Цанко, возбужденный, все еще лихорадочно оглядывался по сторонам, ожидая новых и новых чудес.
По обе стороны улицы один к одному выстроились громадные дома — в два, а то и в три этажа, и в каждом по две, по три большущих лавки. Окна в лавках устроены огромные — во всю стену — так, чтобы видны были кучи всяких удивительных разноцветных вещей, которые мальчику никак не удавалось рассмотреть по отдельности.
От трактиров и харчевен разносился запах жареного мяса, подгоревшего масла.
День был базарный. Лавочники, поднявшись спозаранку, уже успели подмести каждый у входа в свою лавку и теперь стояли на пороге, подстерегая ошеломленных базарным гомоном крестьян. Некоторые сидели на маленьких стульчиках и пили кофе.
Народ они все видный — принаряженные, улыбающиеся, горластые. Многие выходили дедушке навстречу и заговаривали с ним, как с давнишним приятелем. Со всех сторон ему кричали «доброе утро», расспрашивали, что он везет, или зазывали к себе в лавку.
Двое из них — один мясник в забрызганном кровью белом фартуке, другой — свежевыбритый франтик в воротничке и с галстуком — даже остановили коровенок и принялись рыться в сене.
— Курочек у тебя нет? — спрашивал мясник.
— А маслица? — скалил белые зубы франт, и запах розовых духов словно вылетал у него изо рта.
— Нету, братец ты мой, нету, — показывал желтые зубы старик. — Мы здесь по другому делу.
— Ах, значит, по делу! — еще радостнее воскликнул франт. — Слушай, я тут знаю одного адвоката — свой человек! До того ловок — убийцу из петли вынет. Он здесь недалеко живет, мой мальчишка вас проводит.
— Нет-нет, не надо! — защищался старик от услуг белозубого посредника. — Мы здесь не по такому делу, нет-нет.
— Так, может, тогда к доктору мальчика везешь? — не сдавался белозубый, кольнув взглядом обожженного солнцем мальчика в телеге. — У меня есть приятель доктор — моего сына вылечил.
— Благодарствуем, благодарствуем! — кивал потертой шапкой старик, потом вдруг хлестнул коровенок и снова сгорбился на передке.
Стоило ему отвернуться, как человек с адвокатами и докторами скорчил гримасу и пробормотал что-то себе под нос. Мальчик ясно расслышал его слова, но не мог поверить, что благоухающий розой горожанин ругается не хуже их сельского пастуха, одноглазого Пеню.
Улица влилась в широкое русло городской площади, посреди которой крестьяне, добравшиеся до базара раньше их, уже распрягли свои телеги.
— Слезай, приехали, — выпрямился на передке дед, слез с телеги, отстегнул постромки и повел за собой коров, высматривая место, где бы их распрячь. Но прежде, чем снять ярмо, старик указал палкой на противоположный конец площади. — Вон они, лавки Дончо! Видишь? Одна, вторая, третья! Во-он — с большой вывеской. А теперь отряхнись-ка хорошенько да застегнись как следует. Нужно, чтоб ты Дончо понравился.
Цанко подбросил коровам сена, почистился. Потом поставил ногу на дышло и стал подтягивать веревки своих новых свиных царвулей[2]. Но пальцы рук плохо слушались его: сила ушла из них, как из голоса деда.
Лавок и в самом деле было три, и над всеми тремя протянулась широкая жестяная вывеска, на которой красовались большие, как пузатые буйволята, буквы:
В двух лавках уже толпились покупатели, но старик и мальчик вошли в третью, большую и темную, как амбар. Там, между дверью и окном, мальчик увидел маленькую комнатку со стеклянными стенами. На ее дверях висела белая железная дощечка с черной надписью: «Контора».
Внутри конторы сидел человек.
Цанко заметил, что человек кинул на них быстрый взгляд, когда они переступили порог лавки, но тотчас снова спрятал глаза.
— С добрым утром, Дончо, — заглянул старик в контору через растворенную стеклянную дверь и стащил с головы шапку. — Привел я нашего мальчонку, про которого говорили-то давеча…
Но человек в конторе и на этот раз не поднял головы от толстой черной тетрадки — он что-то высчитывал…
Цанко тоже боязливо стянул с себя шапчонку.
Значит, это и есть Дончо, который сделает из него, Цанко, человека?..
Они с дедом стояли, а Дончо сидел, и все равно Цанко казалось, что он куда больше их обоих — он заполнял собой половину комнатки. Только железный сундук в углу, из которого выглядывали пачки денег, был еще крупнее его.
Неожиданно он поднял голову, так что все его подбородки слились в один, и взгляд его застыл на лице мальчика:
— Этот, что ль, мальчишка?
— Он самый, он самый, — затараторил старик, беспокойно комкая шапку узловатыми пальцами. — Привез, как уговаривались.
Старик и сам не смог бы объяснить, почему ему вдруг стало страшно оставлять мальчика у этого отъевшегося чужака, который даже не пожелал сказать ему «здравствуй». Ведь и там, в деревне, был мальчонка единственным его внуком, единственным, кто остался ему после убитого сына, но только этой ночью он почувствовал безудержную жалость и страх за ребенка. Только сейчас, когда пришло время расставаться, он вдруг обеспокоился, что делает с мальчиком что-то такое, чего никогда не допустил бы его сын, доведись ему самому заботиться о парнишке.
Старик судорожно глотнул раз и другой — справился с охватившей его тревогой.
— Вот, сынок, этот человек будет твоим хозяином, ты ему в лавке будешь помогать, слушаться во всем, в рот ему смотреть. Держись за него, и не придется тебе больше просяной хлеб есть.
— Будет слушаться, — хрипло сказал Дончо. — Чего уж там, вон какой здоровый парень.
Торговец поднялся со своего широкого, вращающегося, как в парикмахерской, стула, подошел к мальчику и ощупал его плечи. Потом даже повертел его перед собой.
— Силенка есть! — заключил он, довольный осмотром.
Старик вспомнил, что точно так же Дончо ощупывал когда-то скот, скупая его по деревням для своего тестя.
— Наш мальчик хороший, слушать тебя будет, можно сказать, как большой. И смирный — словечка поперек не скажет. Пора уж ему самому зарабатывать, а то у нас в селе…
— Идем со мной, — прервал старика Дончо и с неожиданным для его полноты проворством вошел в склад, повернувшись боком, чтобы протолкнуть свой живот в стеклянную дверку.
Дончо нарочно прикидывался более строгим и хмурым, чем был на самом деле. А то дай старику волю — того и гляди спросит, сколько будут платить его внуку, или еще чего доброго догадается попросить каких-нибудь товаров из лавки в счет будущего жалованья внука. Надо было поскорей его спровадить.
Половина склада напротив конторы была завалена глыбами синеватой каменной соли. Дончо остановился возле кучи, протянул руку и сам достал один кусок средней величины.
— На вот, — проткнул он его старику. — Возьми для коров. Можешь не платить. Бери и не задерживай меня, я сегодня очень занят. Столько дела — голова кругом идет. Сто тридцать тысяч левов по векселям платить надо — сегодня сроки истекают.
— Ай-яй-яй! — старик удивленно поднял седые брови, но по глазам его было видно, что думает он о другом.
Дома, гоняя овец, старик по сто раз на день прикидывал, как он заговорит зубы Дончо, чтоб обязательно вытянуть для мальчика жалованье побольше. Он даже намеревался не отступаться от своего, если придется спорить и торговаться… И он думал, что не уйдет, пока не увидит, где Цанко будет жить, как и с кем его будут кормить, — ведь он мальчику вместо отца. И квартиру его он должен посмотреть, и сам устроить мальчонку на новом месте, и побыть с ним часок-другой, пока он не пообвыкнет…
И вот пожалуйста: Дончо заспешил, протиснулся в свою контору, и подбородки его снова нависли складками над бухгалтерской книгой.
— Сто тридцать тысяч… Это деньги!.. Где уж ему о моих делишках думать…
Все же старик положил на землю соль и, стараясь не шуметь, подошел к стеклянной двери.
— Я здесь того… одежонка у мальчика есть. Где бы ее оставить, а?
— Неси сюда, — небрежно ответил Дончо, и довольная усмешка скользнула по его мясистым щекам.
Знал он этих скрытных, хитрющих мужиков: говорит тебе одно, а на уме совсем другое… Хватит с мальчишки и того, что здесь его научат, как держать себя с людьми. Он и сам с этого начинал…
Старик отправился за вещами.
Цанко не посмел пойти вместе с дедом. Он стоял, словно окаменев, перед кучей соли и все еще держал в руках свою шапчонку. Во рту у него пересохло, зато на глаза то и дело наворачивались слезы. Цанко мигал, чтобы согнать их, и рассматривал склад.
Ящики с керосиновыми бидонами и какими-то неведомыми товарами стояли рядами, похожие на высеченные из скалы, обтесанные каменные глыбы. Одной из стен совсем не было видно за прислоненными к ней снопами плоских и круглых железных прутьев, а с другой стороны до самого потолка поднималась гора туго набитых, перевязанных пенькой мешков. В двух местах были оставлены проходы, зиявшие, словно лазы в пещеру. Что скрывалось в ее глубине — разглядеть было нельзя. Только в одном месте сквозь еле заметную щель в ставнях пробивалась тонкая светлая струйка, но мрак впитывал в себя и ее.
Мальчик стал принюхиваться к воздуху склада, потому что и в густом запахе черного перца и мыла, керосина, дегтя и сырости от только что политого пола было заключено что-то незнакомое и таинственное. А внутри пещеры кто-то постукивал, передвигал там ящики или бог знает что еще…
Цанко так увлекся, что вздрогнул от испуга, когда из темного закоулка между мешками появился высокий мужчина с мешком вместо фартука, в разодранной на плечах синей блузе.
Мужчина остановился, посмотрел на мальчика и добродушно улыбнулся ему:
— Здравствуй, товарищ!
Затем нагнулся, поднял ящик, от тяжести которого у него на руках вздулись жилы, и исчез в соседней пещере.
Мальчик удивленно заморгал ему вслед: слишком уж необыкновенным показалось Цанко, что в такой темноте живет человек. Да еще и улыбается…
Мужчина с мешком давно скрылся, но его улыбка, казалось, робко перепорхнула на лицо Цанко.
Старик принес торбочку с вещами мальчика и стал у дверей склада, поглядывая сквозь стекла конторы.
Как бы это так сделать, чтоб выпросить те две штуки ситца, про которые наказывала сноха? Ведь у старика ни одной целой рубахи не осталось…
Но страшные слова о тысячных платежах по векселям и озабоченная физиономия Дончо сдерживали его, стояли перед ним как стена.
«Эх, все равно ничего не выйдет, пойти хоть соль взять!» — подумал он и махнул безнадежно рукой, как будто проговорил это вслух.
Но тут глаза его встретили полный тяжелого отчаянья взгляд мальчика.
Старик подошел к куску соли, нагнулся и стал ощупывать, словно примериваясь, сможет ли он его поднять. А на самом деле он просто не решался взять его. Ему было совестно. Внук-то ведь смышленый, чего доброго подумает, что дед променял его на кусок соли — потому и оставляет теперь чужим людям… Может, лучше забрать мальчика, а там будь что будет? Но ведь тогда придется вернуть соль…
Старик приподнял соляную глыбу — тяжеленька! — надолго хватит лизать коровам, да и самим пригодится…
Он выпрямился с солью в руках и пошел было к двери, как вдруг почувствовал, что Цанко идет за ним. Он остановился и, совсем подавленный, заговорил:
— Так ты слушайся хозяина, сынок… Видишь, что значит богатство? Или не правду я тебе говорил? Одной соли сколько! Вон, до самого потолка!
Внук неожиданно схватил его за рукав и зашептал, почти касаясь губами его усов:
— Деда, пойдем. Я не хочу здесь оставаться. Слышь, не хочу!
— Э!.. Э!.. Э!.. — захрипел старик, словно соль была краденая и его поймали с поличным…
Он не знал, что ответить внуку, и не смел взглянуть ему в глаза.
В этот миг стекла конторы задрожали от голоса Дончо:
— Что ты там толчешься, бай Стамен? Может, хочешь, чтоб мальчишка разревелся? А я потом голову ломай, что с ним делать… Ступай себе, ступай!
Раскатистый бас прогнал смущение старика — даже руки его крепче обхватили соль — и еще больше напугал без того перепуганного мальчика.
Увидев, что ему надо поскорей вмешаться, Дончо совсем забыл про свои выдуманные платежи, протолкнул живот в стеклянную дверцу и крикнул еще громче в сторону склада:
— Иван!
Худой человек с жилистыми руками и мешком вместо фартука бесшумно появился из темной дыры.
— Иван, — хмуро и важно заговорил Дончо, но работник смотрел на него спокойно и безучастно. — Пусть мальчик возьмет вещи, а ты отведи его к тетушке Райне. Скажи ей, что это тот самый мальчик, о котором я ей говорил. Пусть его покормит и подыщет ему какое-нибудь дело, пока я не подойду. Как тебя зовут, мальчуган? — Дончо попытался даже быть ласковым.
— Цанко его зовут, Цанко, — забежал вперед вконец смешавшийся старик.
— Ну вот, Цанко, — ласково похлопал его по плечу Дончо. — Бай Иван отведет тебя домой. И не вешай носа — тетушка Райна сыщет тебе чего-нибудь поесть…
— Зачем ему вешать нос? — попытался подбодрить внука старик. — Видишь, Цане? Тетушка Райна о тебе позаботится. И комнатку тебе отведет, и кровать, постельку какую помягче — ночи-то теперь уж холодные. Они тебе и одежонку теплую для зимы справят, и башмаки, а то в твоих царвулях разве можно…
Старик торопился выложить перед хозяином все обдуманные прежде условия, о которых ему до сих пор так и не удалось сказать, но провести Дончо было нелегко.
— Чего ты там болтаешь? — злобно замахнулся он на старика. — Жена сама все знает. Иван! Сколько ты еще будешь валандаться?
Но работник и на этот раз не стал торопиться. Он не спеша снял с пояса мешок и приветливо кивнул мальчику.
— Ну, пойдем, милок… — он обнял его за плечи и легонько подтолкнул. — Не бойся.
Наклонившись, он взял торбочку и перекинул ее через плечо, поверх разодранной, испачканной ржавчиной и солью рубахи.
Цанко послушно двинулся за ним.
Горло его сжималось, и он не мог вымолвить ни словечка, а вот веки не удержали слез — две струйки брызнули и проложили в пыли, осевшей в пути на его щеках, две влажные дорожки.
А старик все стоял с солью в руках и ломал себе голову, не зная, что сказать и как поступить.
— Ты хоть писать не забывай, сынок! — взмолился он ему вслед.
— Теперь ты еще, — заворчал Дончо. — Ступай себе, ступай! Точно за море его провожаешь.
— Будет писать, будет, — обернулся на ходу работник. — Если и запамятует, так я ему напомню.
— Вот-вот! Вы смотрите уж тут, как-нибудь… — проговорил ему вслед бай Стамен и понес соль к телеге, не попрощавшись с важным хозяином.
Дончо скривил вслед невеже толстые губы и вернулся к себе в контору.
Как только они завернули за угол, Иван остановился, чтобы не торопясь, спокойно рассмотреть своего маленького спутника.
Потерев глаза ладошкой, Цанко остановил прозрачные роднички слез. Потом и он посмотрел на худое лицо работника и почувствовал, как из его глаз повеяло на него ласковым теплом — тем самым, что струилось из глаз его матери, когда, склонившись над ним на рассвете, она будила его, чтобы он шел выгонять овец. Жалела она сынишку — знала ведь, как хочется ему спать, да все равно не могла дать ему поваляться.
— Пожелтел весь, как лимон, — усмехнулся Иван, и кожа вокруг его рта и на запавших щеках собралась в ласковые морщинки. — Перепугал тебя Дончо Бочонок. А ты не бойся! Пускай хоть кричит, ты только не забывай, что я рядом. За меня держись. Понял?
— Понял, — еле слышно ответил мальчик.
На заросшей бурьяном площадке перед маленьким деревянным бараком пирожник жарил пончики. Его мокрые пальцы выхватывали комочки теста из ведра, быстро вытягивали их в белые лодочки и пускали плавать в уже подгоревшее подсолнечное масло. Масло кипело, и лодочки прыгали в нем, как живые.
Цанко первый раз в жизни видел, как делаются пончики, и невольно остановился, чтобы посмотреть на их игру.
Иван тоже задержался. Он подошел к железному подносу, заваленному готовыми пончиками, и отложил на цветную бумажку несколько самых толстощеких.
— Давай-ка закусим, — кивнул он мальчику и первый подцепил пончик через бумажку. — Хозяйка подождет. Бери же, ну! Попробуй только, какие вкусные.
Цанко поборол свой страх и тоже взял через бумажку пончик — так, как это сделал его друг. Кусочек, который он откусил, мгновенно растаял у него во рту.
Вместе с ним растаял и комок, застрявший у Цанко в горле…
Ах, этот Иван! Рядом с ним он не чувствовал себя таким заброшенным. И ничего не боялся.
Они ели пончики и вели разговор.
Иван расспросил мальчика, из какого он села, живы ли отец и мать, есть ли братья и сестры. Спросил и сколько земли у дедушки, а когда услышал, что Цанко не пошел дальше первого класса прогимназии, хмуро заключил:
— Плохо, что ты ушел из школы. Надо было учиться дальше.
— Но ведь мы бедняки, — повторил Цанко слова, которые столько раз говорил ему дед, уговаривая наняться в город, на побегушки.
— Вот потому-то и не нужно было школу бросать! — настаивал на своем Иван. — Богатый и с пустой головой живет — не тужит. За него деньги думают. А бедному надо быть ученым.
Они покончили с пончиками, но Иван взял еще четыре, самых горячих.
Цанко посмотрел на пожелтевшие от ржавых железных прутьев, рваные плечи работника. Взгляд его упал и на его изъеденные солью и лишаями руки, пальцы которых сгибались так плохо, что с трудом удерживали пончик в бумажке. И мальчик сам спросил Ивана:
— Ты сколько лет работаешь у Дончо?
— Сколько?.. Да уж десятый год.
— А ты богатый?
— Ха! — засмеялся с полным ртом Иван. — Думаешь, так люди богатыми становятся? А ты сам уж не для того ли к Дончо Бочонку приехал, чтобы разбогатеть?
— Да нет, — застеснялся Цанко. — Я не для того… Дедушка говорит… Белый хлеб и всякое такое…
Работник нахмурился и забыл про пончик, который он держал в опущенной руке. Одна щека у него совсем перекосилась.
— Обманул тебя твой дедушка, — тихо качнул он головой. — Вот потаскаешь тяжелые мешки, тогда сам увидишь. Не богатым, а горбатым станешь. Вот оно как богатеют-то здесь! — В голосе его зазвучала злоба.
Он бросил недоеденный пончик на лежавшую поверх ящика промасленную газету и так страшно посмотрел в сторону, как будто там, на пустыре, стоял кто-то, кого он хотел схватить за горло.
— Смотри только эту блоху в ухо не пускай. Будешь гнуть спину, пока не издохнешь. Белый хлеб… сказки!
Ах, этот Иван!.. Только что хмурый и злой, он вдруг улыбнулся, и улыбка смягчила его голос:
— Я же тебе сказал: держись за меня. Ты еще маленький, но понемногу и ты начнешь понимать, кто от работы горбат, а кто без работы богат. Ну, пошли…
Иван вытащил из кармана блузы деньги, расплатился за пончики и зашагал уверенно-неторопливо, глядя вниз, на Дунай и на Румынию и улыбаясь далям над черно-синими лесами.
И Цанко печатал шаг рядом со своим другом, досадуя только, что его царвули не могут так звенеть по булыжнику, как подкованные сапоги Ивана.
Дончев дом был с двумя железными балконами и длинным рядом каменных цветочных горшков по краю крыши. Окна смотрели навстречу солнцу, и стекла их блестели, как зеркала, посылая солнечные зайчики дунайским пароходам. Ворота тоже были железные, а на каменной ограде стоял еще железный плетень с острыми шипами — такими, как копья у старинных солдат на картинках.
— Это здесь? — встрепенулся мальчик, увидев, что Иван толкнул железную калитку.
Работник заметил, как пугливо дрогнул голос Цанко.
— Иди, иди, не бойся, — и он придержал калитку, пока мальчик не шагнул осторожно на широкий двор, — небось не приходилось до сих пор в таких домах бывать?
— Не приходилось, — признался мальчик, продолжая оглядываться вокруг широко открытыми глазами.
За большим домом был другой, поменьше. Оттуда доносился запах поджаренного лука. Зеленые вьюнки толстым слоем закрывали все стены этого домика, а отдельные побеги заползали даже на крышу. Только против растворенных окон в зеленой листве были дырки.
С задней стороны к большому дому вело широкое каменное крыльцо с железными перилами. Вдоль перил стояли кадки, но в них были посажены не цветы, а целые деревца. Цветы и деревца, с которых свисали какие-то желтые плоды, наполняли и огромную стеклянную клетку над крыльцом. Эта клетка была самым удивительным местом в доме: стекла в ней доходили до самого потолка и были сплошь красные, зеленые, синие, желтые…
Иван вошел в домик поменьше и задержался там, кому-то что-то рассказывая. Спустя немного в дверях появилась высокая, дородная, белолицая женщина. Волосы у нее отливали красным, как спелый початок кукурузы, и были закручены рогульками.
— Вот он, — указал Иван на мальчика из-за спины женщины. — Цанко зовут.
Дончовица принялась разглядывать мальчика точно так же, как это недавно делал ее муж.
— Кажется, чистенький, — разжала она наконец свои накрашенные, налитые, как спелая малина, губы.
— Вот, Цане, — сказал работник, — это госпожа Райна. — Ты останешься здесь и будешь делать, что она тебе скажет. От них позавчера служанка сбежала, так придется тебе помогать, пока не найдут другую.
— Хорошо. — Мальчик смотрел на белое лицо госпожи, усеянное до самых бровей мелкими капельками пота от печного жара. Щеки ее алели, как осенние яблоки, а кожа была мягкая, мягкая…
— Ну, так я пошел. До свиданья! Я еще к тебе загляну, — улыбнулся мальчику Иван и зашагал к калитке.
Цанко пошел за госпожой Райной, с любопытством прислушиваясь к ее объяснениям.
— Вот это кухня, где мы готовим себе летом. Здесь ты будешь стелить себе на ночь… А вот эта комната называется столовая. В ней мы едим. Ну, а теперь возьми из-под умывальника ведро с помоями — уже через край льется — и пойди вынеси на помойку. Вон там, в углу двора.
Цанко нагнулся, взял из-под вонючего умывальника грязное, переполненное жирными помоями ведро и, стараясь не расплескать, отправил разыскивать помойную яму.
На широкой поляне, под зеленой сетью виноградных лоз, раскинутой под солнцем, играли дети — девочка чуть постарше Цанко и два мальчика моложе его.
На кудрявые волосики девочки уселась большая бабочка, сделанная из блестящей розовой ленты. И платьице у нее было розовое, высоко открывавшее голые ножки, а на блестящих черных туфельках рассыпались сломанные солнечные иголки.
Цанко невольно обрадовался детям. Он загляделся на девочку, улыбнулся, но она вдруг так наморщила лобик, что розовая бабочка на ее волосах слегка качнулась вперед.
— Эй ты, разиня! — обругала она его. — Не видишь — траву забрызгал!
Цанко вздрогнул от неожиданного окрика, и из грязного ведра выплеснулось еще несколько капелек.
Как она могла, эта бабочка, произнести такие плохие слова!..
— Ведро через край полное, — попытался оправдаться он, но улыбка уже еле держалась в уголках его дрожащих губ.
— Не зевай по сторонам, а до остального мне дела нет, — быстро, по-старушечьи, пробормотала девочка и отвернулась, взмахнув коротеньким плиссированным подолом.
Солнечный загар на лице Цанко стал пунцовым. Губы так и остались раскрытыми, как будто он проглотил что-то горькое… Он судорожно вздохнул и, еле передвигая ослабевшие ноги, поплелся в глубь сада.
Оба хозяйских мальчика отправились вслед за ним, смотреть, как он будет выливать помои в яму, но и они шли в нескольких шагах от него, в сторонке, чтобы как-нибудь не испачкать свои чистые ножки. Ни один, ни другой не заговорили с Цанко. Зато и он вылил ведро и вернулся на кухню, ни разу не взглянув на них.
— Теперь возьми горячей воды с плиты и вон ту тряпку и хорошенько почисть умывальник, — продолжала распоряжаться госпожа, показывая, где что взять.
Умывальник был не чище ведра. Цанко никогда не приходилось ни видеть умывальников, ни мыть их, но он взял большую кастрюлю с горячей водой, поставил ее на дощечку и стал понемногу отливать воду кружкой на грязную тряпку.
— Эй, послушай-ка, — не замедлила вмешаться госпожа. — Ты сначала тарелки вымой, а потом уж три жесть. Давай, давай, учись! Да смотри не сломай чего-нибудь, а то я с тебя удержу при расчете.
Цанко мыл иногда в деревне свою миску, но что именно нужно делать, чтобы вымыть эти белые, расписанные золотыми узорами тарелки, — он не знал.
Госпожа, вероятно, поняла его бессилие и, став рядом, начала ему показывать. Казалось, она говорит спокойно, но мальчик вскоре почувствовал в ее голосе нарастающее раздражение.
Матери часто случалось его поколачивать, и от других женщин и старух в селе ему не раз влетало, когда он учинял какую-нибудь шалость, но только теперь он испугался женщины. Он выливал воду в противень, как ему говорили, смывал жир с тарелок над кастрюлей, но весь дрожал от страха, как бы не разбить какую посудину.
— Намыль как следует тряпку! — приказывал полный скрытой угрозы голос госпожи, и Цанко начинал усиленно тереть зеленый брусочек.
— Эй, послушай-ка! — голос повышался. — Ты так трешь, что за один раз половину куска измылишь! — и мальчик отдергивал руку.
Наконец Дончовица за спиной мальчика махнула на него рукой, оставила его одного заниматься посудой и принялась готовить детям завтрак. Из огромного, в полстены, стеклянного шкафа она достала чашки и блюдца, положила на блюдечки по целой ложке меда из пузатой стеклянной крынки, разлила по чашкам молоко, нарезала брынзы, расставила все это на блестящем подносе из белого железа и понесла к столику под виноградными лозами.
— Стефка! Ваню!.. — долетали сквозь листву у окна ее ласковые призывы: — Идите, деточки, идите поешьте.
Она осталась в саду завтракать с детьми, и Цанко мог теперь спокойно домыть тарелки. Он обливал их чистой водой, смотрел и сверху и снизу, не осталось ли где пятнышка, и опрокидывал на стол поверх цветущей, как розовый сад, клеенки. Потом он принялся яростно тереть умывальник, словно ему он хотел отплатить за тоску, никогда прежде не сжимавшую так его грудь.
Вдруг ему пришло в голову, что грязная вода в ведре может снова перелиться через край и тогда растечется по всему полу. Цанко приподнял занавесочку и посмотрел — до краев оставалась еще целая ладонь… Мальчик согнал воду тряпкой из всех желобков и вмятин старого жестяного умывальника, вытащил ведро и снова отправился к помойной яме.
Уткнувшиеся в свои тарелки дети на него и не посмотрели, а мать глянула только, полно ли ведро. Лишь когда он возвращался, она окликнула его:
— Поставь ведро на место, вымой руки и иди сюда: собери блюдца и чашки — их тоже надо помыть.
Дети не вылизали всего меда. На тарелке Стефки его осталась добрая половина. Госпожа составила посуду стопкой на поднос, а оставшийся на блюдце дочери мед, засыпанный хлебными крошками, накрыла надкушенным ломтиком хлеба.
— На, подбери медок, — отодвинула она блюдце на край подноса. — Тебе тоже надо позавтракать, работы еще много.
У себя в деревне Цанко приходилось раза два-три полакомиться медом, так что он знал, какой он сладкий. Когда хозяйка достала из буфета стеклянную крынку, у него сразу потекли слюнки. Но сейчас, поставив поднос на кухонный стол, он почему-то бросил надкушенный ломоть хлеба в ведро, а мед соскреб с тарелки пальцем, запихнул в дырочку умывальника и старательно вымыл руку.
Работе не было конца.
Вымыв после завтрака посуду, Цанко пошел за водой, а чешма[3] была внизу, в глубоком овраге у самого Дуная. Потом он чистил картошку и изрезал себе все пальцы, стараясь снимать лишь тонкую кожуру, — ему об этом то и дело напоминала хозяйка.
Потом он колол дрова, таскал их, выгребал из печки золу.
Госпожа подметала кухню, а он, ползая на коленях, вытирал пол тряпкой. Штаны у него на коленях намокли, в палец воткнулась заноза, но он не посмел даже охнуть, боясь пропустить хоть одно из бесчисленных наставлений госпожи, которая непрерывно трещала, как аист, над его головой.
— Теперь наноси воды и полей все цветы на крыльце и в саду, а то они совсем посохли. Тут одна девка носила воду, да смылась. Цыганка, а туда же — с претензиями… Возьми белое ведро и лейку — вон они там, у стенки.
Когда Дончо Бочонок пришел к обеду, Цанко уже подметал вымощенную плитами дорожку.
— Как жизнь? Как жизнь? — громко крикнул ему Дончо, выглядывая в саду своих собственных детей.
Завидев мужа, Райна позвала мальчика помогать ей накрывать на стол.
Прибежали дети, и мать принялась разливать суп. Цанко брал тарелки и ставил их туда, куда ему говорили.
— Это для хозяина… Это поставь перед Стефкой, она беленькое мясцо любит… Пупок для Ваню.
Цанко ждал, что под конец и для него определят тарелку, но белолицая хозяйка, налив супа детям, мужу и себе, замолчала и сама уселась за стол.
Только тогда блеснула в головке наивного крестьянского паренька ужасная догадка — для него за столом не было места. Он так смешался, что стал переминаться с ноги на ногу, словно искал, куда бы втиснуться, но родители и дети сосредоточенно чавкали, склонившись над тарелками, и никто не замечал, что о нем забыли, никому не приходило в голову позвать его к столу…
Цанко был очень голоден, но не потому он топтался, ошеломленный, за спинами едоков: с тех пор как он себя помнил, ему никогда не приходилось видеть, чтобы на стол поставили еду и одни бы уселись и ели, а другие бы стояли рядом и глотали слюнки.
Когда все немного утолили голод, за столом началась болтовня. Отец стал рассказывать детям, как утром на базаре у одного крестьянина вырвался петух, которого тот принес продавать.
— Видели бы вы, какой переполох поднялся! Все кинулись его ловить.
Петух носился по базару, перелетал с телеги на телегу и согнал семь потов со своих преследователей. Собаки разлаялись, один вол оборвал привязь и как бешеный помчался вниз, к Дунаю, а крестьянин просто плакал от досады. У него, оказывается, дома больной ребенок остался, так он хотел ему что-то купить на деньги, вырученные за петуха. В конце концов преследователи загнали птицу во двор околийского[4] управления, а там какой-то полицейский стукнул его по голове камнем. Петух затрепыхался, забился в судорогах — пришлось тут же свернуть ему шею. Сбежались полицейские, закричали, что это их добыча, и крестьянин испугался — махнул рукой и оставил птицу.
— Ешьте! — сказал он. — Теперь уж все равно!..
Дети слушали эту веселую историю и смеялись до упаду, так что матери пришлось несколько раз останавливать их, чтобы они не подавились.
Только у Цанко лицо пожелтело и глаза налились слезами. Мальчик знал, что дедушка ничего не привез с собой на телеге, и все же ему казалось, что выпущенная на базаре птица — это их петух с огненным гребешком и синеватого отлива перьями, а крестьянин, который плакал, — это его, Цанков, дедушка. И плакал он не только из-за петуха, но и из-за больного мальчика…
— Дай мне воды! — вдруг сказала Стефка и, не оборачиваясь, через плечо протянула чашку Цанко.
Цанко налил воды из большого эмалированного кувшина.
— Осторожней, осторожней, ты ее обольешь, — прикрикнула на Цанко госпожа, увидев, как сильно дрожит его рука.
Ложки детей живо передвигались от тарелок ко ртам, белые личики раскраснелись от горячего вкусного супа. Цанко смотрел то на одного, то на другого, то на третьего и глотал собственные слезы.
— Держи! — мальчик постарше протянул Цанко пустую тарелку.
— На, прибери и остальные, — добавила мать, складывая одна на другую тарелки из-под супа. — Поставь их на умывальник и нагрей в большой медной кастрюле воды для мытья.
Цанко, совсем уже одурев, делал все, что ему говорили, но обед никак не кончался. На стол было подано сушеное мясо, потом какое-то студенистое кушанье в стеклянных блюдечках с кудрявыми краями. И всего этого для Дончо накладывали по две тарелки. Только когда покончили и с яблоками, все стали сворачивать свои салфетки.
Дончо устало потянулся, и стул под ним затрещал. Потом он зевнул так, что все его подбородки слились в один огромный надутый зоб. В горле у него заклокотало.
— Надо соснуть! — изрыгнул он вместе с зевком.
— Иди приляг! — откликнулась хозяйка. — Только разуйся, слышишь? Не вздумай растянуться в ботинках поверх покрывала.
— Разуюсь, разуюсь, — пообещал Дончо.
Цанко все вертелся перед ним, чтобы тот велел ему, наконец, идти в лавку, помогать работнику Ивану, но Бочонок прошел мимо мальчика к большому дому, даже не взглянув на него.
Райна отправила детей спать и только после этого повернулась к Цанко.
— Пойди возьми себе супу, сколько захочется. Я тебе крылышко оставила и цыплячьи ножки, обглодай хорошенько. От мяса соус остался. Поешь как следует, только смотри подбери все корочки, а то дети такие балованные — вон сколько недоеденных кусков набросали. Я пойду отдохну. А ты, пока вода греется, прибери со стола и потом вымой тарелки. Да не больно стучи, а то нас разбудишь. Но сначала поешь, а когда я приду, будет видно, что дальше делать.
И, прикрыв окно, выходящее в сторону большого дома, хозяйка последовала за мужем. Когда она взошла на крыльцо, Цанко увидел, как она стала вдруг сине-зеленой и желтой от солнечного света, пробившегося сквозь цветные стекла.
Голод его прошел, да и желудок его словно наполнился горечью. Коленки у него так дрожали, что ему пришлось присесть к столу. Пальцы его ухватили недоеденный ломоть хлеба. Хлеб был белый и мягкий, а корочка — красноватая и блестящая. Он был похож на булочку, которую дедушка принес ему однажды с белослатинского базара.
Цанко отломил кусочек и положил его в рот, с усилием разжав слипшиеся губы. Но челюсти его словно одеревенели и еле-еле смогли разжевать хлеб. А от слез белый комочек стал совсем соленым.
— Мама-а! — вдруг разревелся Цанко и уткнулся лицом в хлебные крошки на столе. — Я не хочу-у! Не хочу-у!
Мальчик так крепко прижимался лицом к своим потрескавшимся ладошкам, что все вокруг него потемнело, как прошлой ночью.
Весь его маленький детский мир остался где-то по ту сторону этой черной ночи. Там, на том берегу, затерялся дедушка. Не было рядом и работника Ивана, и петуха… Как во сне, его окружала враждебная пустота, и в этой пустоте он летел вместе со столом, с тарелками, с умывальником, погружаясь в нее все глубже и глубже…
— Мама-а!.. Мамочка-а! — рыдал мальчик, и все его тело дрожало так, что даже стол вторил ему жалобным скрипом.
— Цанко! Цанко! — послышался ему вдруг чей-то голос. — Что ты? Чего ты плачешь?
И эти слова, казалось, были сном, но мальчик поднял мокрое чумазое лицо и испуганно взглянул в сторону большого дома.
— Цане, что ты, Цане?
В раме окна, между двумя раскрытыми стеклянными створками, кто-то стоял. Цанко поморгал, чтобы отогнать неожиданное видение, но оно не исчезало и тоже молча моргало глазами.
— Деда-а! — заревел мальчик и, словно обезумев, с криком бросился к совсем растерявшемуся от его одинокого плача старику.
Окно было невысоко над землей — Цанко одним прыжком выскочил в сад и свалился в объятия деда.
Он весь дрожал от плача и не мог вымолвить ни словечка.
Старик давился, хватал ртом воздух, пытаясь перевести дух, но только молча гладил головку внука.
— Молчи… Молчи, сынок…
Заглянул он сюда вроде только для того,-чтобы посмотреть на дом, где будет жить его внук, прежде чем уйти совсем, но сейчас ему, как и мальчику, стало ясно, что, обнявшись так, они уже не смогут расстаться.
— А где хозяева? — тихо спросил дедушка Стамен, глядя из-под насупленных бровей на большой дом.
— Спят, — всхлипнул Цанко.
— Торбочка-то твоя где?
— Здесь.
Старик не сказал ему — возьми ее, внук сам перескочил через окошко в кухню, взял торбочку с одежкой и тотчас вернулся.
— Иди! — сказал он уверенно, схватил деда за руку и потянул его за собой по выложенной плитками и заросшей травой дорожке к воротам.
Было очень тихо, и мальчик шел на цыпочках вдоль кадок с цветущими олеандрами.
Дед тоже не выдержал — засеменил мелкими шажками и пригнулся, как вор.
Цанко дернул железную калитку, но она так заскрипела, что оба замерли на месте. Лица их искривились от испуга и стали вдруг очень похожими: одно — молодое, но уже постаревшее от пережитых страданий, другое — старое, но помолодевшее от рвущейся наружу радости.
Когда скрип прекратился и на них никто ниоткуда не закричал, старик и мальчик переглянулись, словно они Дунай переплыли, и в глазах у обоих затрепетали одинаковые ликующие огоньки.
— Ха! — сказал старик.
— Ха-ха! — отозвался внук.
Река пахнула им в лицо холодным ветерком.
Белый пароход, по спине которого ползали маленькие, похожие на черных букашек, человечки, начал издалека заворачивать к берегу. Рядом с трубой парохода расцвело белое облачко пара, а намного позже промычал горластый гудок:
— Ту-у… Ту-у…
— Ту-ту-ту-у! — подхватил, как только мог громко, и Цанко; словно науськивая Чернё на чужих собак.
Нет, не на собак… — он знал, на кого он науськал бы сейчас своего пса!
Старик шаркал царвулями по каменным плиткам, лицо его становилось все более озабоченным.
— Запоздали! — нахмурился он. — На базаре уже никого не осталось. Только мы еще мотаемся по этим камням. Хоть бы до вершины холма дотянуть засветло.
— Дотянем! — качнул головой мальчик и посмотрел на небо — солнце перевалило уже за полдень, но ему еще долго предстояло полоскать свои лучи в прохладных водах Дуная. — Еще не поздно.
— Не поздно, не поздно! — ворчал старик. — По тебе, так никогда не поздно… А соль?
— Что соль?
— Небось вернуть надо?
— Ну и вернем, подумаешь! Подавись ты, Дончо, своим куском. Ни соли твоей нам не нужно, ни белого хлеба, ни…
Старик посмотрел, подождал, не услышит ли он еще какие взрослые речи своего внука, но мальчик вдруг замолчал: его внимание отвлек человек с пончиками, уже убиравший свои черные подносы.
Только когда они дошли до площади, среди которой торчала одна их телега, Цанко приостановился и снова заговорил:
— Хочу учиться, понял? — наморщил он свое круглое личико с обгоревшим, облупленным носом. — Мне работник Иван все рассказал, вот! Если хочешь стать горбатым, иди сам мыть их тарелки. Соль у них будешь брать!
Ох, как он сощурил свои белесые ресницы! И глядит волчком.
— Вот был бы жив папка, он бы тебе показал!
— Да ты послушай, Цанко…
— Не буду я тебя слушать!
Мальчик прошел мимо деда, взобрался на телегу, разрыл сено и подкатил соляную глыбу к самому краю.
— Цанко, дай лучше я! — бросился старик ему навстречу. — Она тяжелая…
Но мальчик крепко вцепился в синевато-черный ком и потащил его к лавкам Дончо.
Тяжелая глыба пригибала его к земле, лопатки на худенькой спине выпирали из-под белой рубашки, ноги заплетались и все же быстро несли его вперед.
Старик стоял и смотрел ему вслед.
Вон он — дошел! Навстречу ему выходит Иван… Ухмыляется… Берет соль и швыряет ее на самый верх соляной кучи… Теперь они стоят и разговаривают…
— И чего этот Иван наговорил ему такого, что мальчонка, словно червячок, свой кокон прогрыз? — На лоб старика набежало столько морщин, что даже шапка зашевелилась у него на затылке. — «Если хочешь стать горбатым, иди сам мыть их тарелки…» — повторял он слова внука.
Морщины не сбежали еще с его лба, а в глазах уже засияло то самое скрытое удовольствие, которое поблескивает в глазах крестьян, когда им удается перехитрить какого-нибудь умника.
Он нагнулся, поднял ярмо, впряг коров и повел пустую телегу наискосок через базарную площадь, обильно замусоренную клочками сена, навозом и обгрызенными кукурузными початками.
1938
Перевод А. Алексеева.