ПЕТРА МАНОЛОВА

Если вам случалось когда-нибудь, бывая на большом женском собрании, взглянуть со сцены в зал, вы, наверно, замечали, что он наполнен в это время каким-то особенным светом…

Может быть, этот свет излучают ясные лица женщин или глаза их — широко раскрытые, внимательные. А может быть, просто так представляется все нашему собственному, невольно растроганному взору.

Во всяком случае, так в серый декабрьский денек сиял зал, в котором была созвана конференция председательниц и секретарей женских обществ нашей околии.

Делегатки прослушали уже два доклада, подошел к концу и перерыв, сейчас должен был начаться обмен низовым опытом.

Поднявшись из-за стола президиума, председательница окружного комитета постучала ладонью по пуговке маленького никелированного колокольчика.

— Товарищи делегатки, тише!

Ей, поседевшей в тюрьмах и фашистских концлагерях, вероятно следовало бы выглядеть более важной и строгой. Но она даже не пыталась скрыть радостного возбуждения от того, что конференция получается такой удачной. Тщательно уложив белоснежные волосы, слегка освежив помадой губы, она забыла и про годы и про перенесенные в прошлом страдания и выкрикивала слово «товарищи» с таким молодым девичьим задором, как будто не ее внучка, а она сама училась сейчас в девятом классе гимназии.

— Женщины, тише!.. Слово предоставляется Петре Маноловой, председательнице женского общества села Изворцы… Товарищи! Из отчета вы знаете, что в соревновании, которое мы проводим в околийском масштабе, это общество вышло на первое место. Своей победой оно в значительной степени обязано отличному руководству Петры Маноловой.

Председательница улыбнулась и первая захлопала в ладоши. Отсвет ее улыбки затрепетал на лицах делегаток. Их спокойные, натруженные руки взметнулись, как стая голубей, дружными хлопками приветствуя отличившуюся подругу.

В одном из рядов поднялась Петра Манолова и стала пробираться к проходу посреди зала.

— Пустите! Дайте же пройти! — покрикивала она. — Пустите!

Женщины уступали ей дорогу, поспешно пряча ноги под стулья. Она проталкивалась так стремительно, взволнованная неожиданным вызовом и аплодисментами, что их чулки были в опасности.

Лет тридцати пяти, тридцати шести, быстрая, наверно стройная под своим коричневым меховым пальто, Петра повязала зеленый шелковый платок так, что чистый ясный лоб оставался открытым. Справа из-под платка выбивалась кудрявая темно-русая прядь и алел цветок, изжелта-красная астра.

И эта прядь, и цветок, и небрежно повязанная косынка подчеркивали решительное выражение ее лица, чуть скуластого, еще не утратившего летнего загара, с властно изогнутыми бровями и красиво очерченным обветренным ртом.

Петра пробралась наконец к сцене, легко поднялась по боковой лесенке и стала у трибуны, привычным жестом положив на нее локти.

Она еще не сказала ни слова, а делегатки уже поняли, что перед ними не та, хорошо всем знакомая в недавнем прошлом болгарская крестьянка, которая хоть и привыкла с молодых лет и управляться с хозяйством, и детей растить, и исполнять всякую мужскую работу, но все-таки оставалась в доме последней забитой невольницей. На трибуне стояла одна из тех порожденных новой жизнью тружениц, каких и в этом зале было немало, а по всей стране насчитывались тысячи. От ее глаз, от сосредоточенного лица, от властно изогнутых бровей веяло той душевной приподнятостью, которая бывает у людей, лишь недавно получивших свободу, но уже осознавших свое человеческое достоинство и научившихся заставлять других считаться с ним.

Прошла целая минута, как Петра Манолова стояла на сцене перед подругами, кончалась и вторая, а Петра все еще не начинала своей речи.

Собрание терпеливо ждало.

Видно было, что она молчит не от смущения, не от того, что не знает, что и как сказать. Ей трудно было, как каждому человеку, в голове которого толпится беспокойный рой мыслей. Они сплетаются, вытесняют друг друга, и каждая рвется вперед, пока, наконец, одна, не всегда та, которая была предназначена для начала речи, а иной раз совсем другая, самая наболевшая, или, наоборот, самая ликующая, неожиданно не вырвется в суматохе наружу, опередив все остальные.

— Бабы! — с силой выкрикнула Петра. — Слушайте! — взметнула она кулак. — Не давайте! Не позволяйте мужьям бить себя!

Удивительно!

Сказанные другой женщиной и по-другому, эти слова, это столь необычное начало речи на деловой конференции, наверно, вызвали бы смех. Но Петра выкрикнула их с такой страстью, с такой ненавистью и гневом, что зал замер.

Только по тому, как едва заметно дрогнули брови, председательницы, покосившейся на ораторшу, можно было догадаться, что в душе ее шевельнулось беспокойство.

А Петра пошла еще дальше:

— Я решила рассказать вам, как мне удалось укротить мужа. Разве не для того мы здесь собрались, чтобы опытом обменяться, поучиться друг у друга?

Тут уж зал не выдержал и грохнул таким дружным веселым смехом, такими неистовыми аплодисментами, что воздух дрогнул и зазвенели стекла в высоких, от пола до потолка, окнах.

Засмеялись и знатные женщины в президиуме.

Смеялась и сама председательница, хотя и хотела, чтобы другие не смеялись. Иначе зачем бы она стала стучать ладонью по пуговке никелированного колокольчика?

Но и его звон утратил всю свою председательскую строгость. Металлический язычок чирикал так весело, словно вторил этим крестьянкам и работницам, горянкам из Искырского ущелья, продавщицам, служащим, домохозяйкам, ударницам и общественницам, смеявшимся сейчас так беззаботно не только острому словцу подруги, но и потому, что всем им так легко на сердце, так приятно, что они все здесь свои, сплоченные, дружные, свободные…

Фотограф, приехавший на собрание, чтобы снять для «Женского голоса» докладчицу от центрального руководства и, может быть, еще президиум, вдруг без чьих-либо указаний выскочил откуда-то, взобрался на сцену, присел на корточки с той стороны, откуда падал свет, и приник глазом к своей машинке.

Петра жестом попыталась было остановить его, потом сердито буркнула что-то, чего за общим смехом ни он, ни кто другой в зале не расслышал, и — делать нечего — поправила кудрявую прядь и расцветшую над ней астру.

Грянул новый взрыв смеха и аплодисментов.

Фотограф отошел в сторону и, улыбаясь, стал переводить пленку.

— Тише, товарищи… Тише… Довольно смеяться!.. Ну, уймитесь же…

Оставив, наконец, бесполезный колокольчик, председательница встала и, собрав самые строгие нотки в голосе, которые рассыпались было, вспугнутые смехом, закричала:

— Петра, держись повестки. Начинай!

— Да, да, начинаю! — согласилась Петра и подняла руку, чтобы успокоить зал. — Тише, товарищи, тише! — застучала она косточками пальцев о трибуну. — Послушайте, я расскажу вам, как мы, женщины села Изворцы, построили чешму и прачечную.

Зал утихомирился. Все насторожились. Так бывает, когда опытный оратор умелым приемом сразу возьмет в руки зал и может вести его за собой куда угодно.

Так и Петра Манолова повела за собой притихшую околийскую конференцию.

— Надо вам прежде всего сказать, — начала она ясным спокойным голосом, — что посреди нашего села бьет сильный ключ. Зовем мы его «Теплым», потому что вода в нем теплая, на подземных огнях где-то греется. Вода эта и болезни лечит и для стирки подходящая, мягкая, хоть совсем без мыла стирай. Все наше село туда и ходит. А для стирки ничего не приспособлено, валяются камни посреди лужи, вот и все удобства. Жаримся мы там летом на солнцепеке, дрогнем зимой на холоде, а потом болеем, от того что холод с теплом мешается. Стираешь на камнях, грудь паром обдает, а со всех сторон мороз пробирает. И поясницу скрючит, и ноги, и плечи — чистый туберкулез!

Отнесла я однажды на ключ половики стирать, полезла в лужу, намочила их, подняла валек, да вместо половика чуть себя по лбу не хлопнула.

— Чешма! — крикнула я невольно. — Чешму и прачечную построить надо. Сами себя от беды избавим. Что мы, последние на свете?

И как я это себе сказала, прачечная словно выросла из луж перед моими глазами… Стоит она, красной крышей покрытая, вся из белого камня, с тремя кранами снаружи, а внутри разные корыта поставлены — и для белья и для больших вещей.

Постирала я с грехом пополам, вернулась домой и сразу разослала детишек сзывать наш комитет на собрание. Женщины тут же прибежали кто в чем был, все дела свои побросали.

— Что случилось, Петра? — спрашивают. — Чего тревогу подняла?

Объяснила я им, что́ задумала. Слов нет, товарищи делегатки, рассказать вам, как загорелись моей идеей члены комитета и все наши бабы на селе. Мы у себя в Изворцах все дела так и делаем — коллективно. Обо всем вместе договариваемся. Один палец, хоть бы и большой это был, — куда он? А пять пальцев в коллектив соберутся — кулак получается.

И Петра, сжав пальцы растопыренной ладони, показала присутствующим, в чем коренится сила изворчанок.

— Созвали мы по этому вопросу общее собрание в школьном зале. На сцене к классной доске прикололи цветной план нашей будущей постройки. Нарисовал его вот на таком большущем листе сын Цоны, зампредседателя. Студент он политехникума, да и с профессорами там у себя советовался…

Ну, как вам рассказать? Не план получился, сияние! Знаменитая штука! Всю душу в него парень вложил. Нарисовано все так, как мне тогда среди луж представилось, еще даже шикарней. Вода из кранов — синяя, течет себе да течет. А над кранами надпись в камне выбита: «Чешма сооружена женским обществом села Изворцы в год 1949».

Ахнули женщины, когда увидали этот рисунок. Ни одного голоса против стройки не раздалось! Пробовали было две-три бабы, потрусливее, заикнуться, что нам одним с такой махиной не сладить, так бабка Куна Петкова им задала. Вскочила на сцену — половицы задрожали.

— Не признаю никаких трудностей! — кричит. — Каждая пусть по камешку принесет, и то чешма получится. Я всю жизнь здесь стираю, на холоде дрогну, дайте хоть одну зиму пожить так, чтобы косточки мои не болели да глаза не видали, как коровы на белье…

Седоволосая председательница вздрогнула от нецензурного словца.

— Петра, — перекрывая смех делегаток, крикнула она, — пожалуйста, не увлекайся!

— Ничего, ничего! Интересно же послушать! — раздались веселые возгласы в зале. — Здесь все свои. Пускай говорит!

Председательница снова взялась за колокольчик.

— Женщины, тише!

— Так это не я, это бабка Куна сказала, — оправдывалась Петра, но по хитрым огонькам, блеснувшим в ее глазах, и улыбке, спрятавшейся в уголках рта, нетрудно было догадаться, что она только притворяется, будто не знает, о чем можно и о чем нельзя говорить с трибуны конференции.

— Знаю я тебя! — мотнула головой председательница. Но, не сумев сохранить строгого выражения, улыбнулась и добавила: — Ну, ладно, давай дальше!

И Петра продолжала дальше:

— Дело, товарищи, оказалось далеко не таким легким, как полагала бабка Куна, да и я сама на первых порах. И первая трудность сразу возникла — деньги! Когда решили мы начать стройку, в кассе нашего общества было всего тридцать четыре тысячи левов. А тысяч-то понадобилось куда больше.

«Откуда деньги возьмем?» — спрашивают женщины. «Народ даст!» — отвечаю я им. А у самой сердце замирает.

Стали мы устраивать вечеринки. Втянули в это дело учительниц, сентябрят, девушек из союза молодежи. Лотерею затеяли. Специальные комиссии отправили собирать деньги на нашу чешму. С одной стороны села их выпроваживаем, с другой — сами же и встречаем и даем, что можем. Известно, на ком в деревне дом держится… Много мужики знают, сколько у них муки в сундуке да сколько цыплят по двору бегает: двадцать шесть или двадцать восемь? Немало так мы всякого добра набрали. Наберем и продаем в кооперацию. Благодаря нам и она свой план до срока выполнила. А потом нажали мы на сельсовет:

«Пятьдесят лет дурачит нас община, все сулит создать удобства на Теплом ключе!» — говорим мы председателю.

А он, бедняга, стал оправдываться, да сам в ловушку и угодил. «Это… это вас фашистские господа морочили, говорит, у нашей власти нет причин народ обманывать». — «Раз так, говорим, давайте!»

И что вы думаете? Дали.

И партия помогла, и общество болгаро-советской дружбы, и молодежные организации, и общество борцов против фашизма… Долго все рассказывать, что и как. Хоть, правда, это и на пользу, как обмен опытом. Одних заседаний сколько было, сколько шума, ссор, а уж по комиссариатам и по комитетам всяким походить пришлось, и не расскажешь всего. Только цемент достанешь, глядь гвоздей нет! Гвозди раздобудешь, черепицы не дают, — не запланировали, вишь ты, ее для нас. Про доски и слова сказать нельзя. Так мы, знаете, что придумали? Сняли доски с телег и сделали из них формы для цемента. Камень у нас свой есть, из карьера. Брать его, правда, оттуда опасно. Порохом рвать ведь приходится. Так, поверите ли, сами мы взялись за молотки да за ломы. Особенно девушки у нас отличились — те, которые до того в молодежной бригаде работали. Такими бетонщицами там стали, хоть орден им давай. Ну а, сами знаете, где девушки, туда и парни придут. Какое же соревнование у нас разгорелось! Сколько песен, веселья! Особенно когда Стойчо со своей гармонией пришел…

…Вспомнив имя сельского гармониста, Петра замолчала и отвернулась к окнам, словно для того, чтобы скрыть от собрания нахлынувшую грусть. Радостное оживление ее потухло, на лицо пала тень, погасив блеск в глазах. Перемена была так разительна, что даже веселая астра вдруг показалась совсем неуместной в волосах этой внезапно постаревшей, измученной женщины…

Но подавленность ораторши прошла так же быстро, как и налетела. Из мрака тяжкого воспоминания словно прорвался вдруг обжигающий злой огонек. Он загорелся в глазах, разрумянил щеки, испепелил колебание в голосе.

— Берегитесь врагов, подруги! — крикнула неожиданно Петра, как будто без видимой связи с тем, о чем говорила прежде. — Узнаете сейчас, как хитро они изворачиваются!

…Голос ее сразу окреп, стал снова сильным, уверенным, боевым.

— Все наши женщины работали на стройке кто сколько мог. А у меня забот, конечно, было больше, чем у всех, вздохнуть некогда. Не знаешь, за что раньше хвататься, особенно когда дома четверо детей, а самому старшему четырнадцать лет. Хоть бы это еще девочка была, как-никак мне помощь, — так девочка у меня самая младшая, последышек мой.

«Манол, — говорю я мужу, — помог бы ты мне. Заколодило у нас — ни вперед, ни назад. Сегодня опять мне в Софию ехать — восьми мешков цемента не хватает!» А он: «Я тебя, говорит, не просил в эту чертовщину соваться. Тоже строительницы нашлись! Бабью чешму строят».

Ворчал он, но все-таки помогал мне. Если я из дому рано уйду, он детей разбудит, оденет, похлебку им приготовит. Задержусь я — он сам их домой позовет, яичницу им изжарит… Как говорится, жили мы с ним семнадцать лет словно два вола в одном ярме — шаг в шаг ходили. Когда его в сорок третьем году до полусмерти в полиции избили, чтобы он сказал, правда ли, будто я хлеб партизанам носила, он словечка не вымолвил. Да-а, тогда-то он держался. А теперь на тебе… попался на удочку реакционеров!

Не совсем их еще у нас в селе повывели. Кулаки-пауки у нас есть: у одного в корчме общественный кооператив открыли, у другого черепичную мастерскую национализировали, у третьего государство землю отняло и беднякам роздало. Полицейские бывшие есть у нас двое-трое, фашисты, которых из лагеря выпустили, — всякой твари нашлось. Открыто против стройки они, конечно, слова сказать не посмели, куда им! Мы бы их как гнид перещелкали. Так вы бы посмотрели, каким ловким манером они классовую борьбу повели… Мы только позже поняли, в чем тут дело.

Торчат это гады целыми днями в хоремаге[22], как пауки жертву поджидают. Входит кто-нибудь из наших мужчин, а они его уже в дверях в работу берут.

«Свилен! — кричит один. — Что, дал грудь своему маленькому? Твоя Василка небось юбку надеть не успела, из дому убежала». — «А на что ей юбку надевать! Есть небось, что добрым людям показывать», — подхватывает второй.

А Лозан Черепичник отодвигает графинчик, встает, подходит к Свилену, ощупывает ему грудь и советует:

«Эй, парень, так не годится, говорит, раз уж решил бабой стать, сунул бы подушку под рубаху».

Смеху, смеху-то!

«Эй вы, оставьте человека в покое! — хихикает Сандо Пондев, тот, у кого корчму отобрали, а у самого все три подбородка от смеха трясутся. — Вы же ничего не знаете. Он всех баб в Болгарии на соревнование вызвал. На орден метит. Ударником в национальном масштабе стать собирается».

Спрашивают остальные, в чем же это Свилен с женщинами соревнуется.

«Соревнуется, кто лучше пеленки выстирает! Вот понюхайте, как от него дерьмом несет», — самым серьезным образом отвечает бывший корчмарь.

Окружили беднягу наши пьяницы, обнюхивают, носы затыкают…

Не знаю, как отвечали наши мужчины на эти насмешки. Знаю только, что их жены, лучшие наши активистки, стали реже бывать на стройке. Одна притворилась больной. Другая украдкой прибежит на часок-другой и опять домой спешит.

«Постой, Стоянка! — останавливаю я ее. — Надо же чешму кончать в срок. Мы же со всей околией соревнуемся. Неужто в самом конце допустим, чтобы нас на смех подняли?»

«Оставь, сестрица, — отмахивается испуганная женщина, — оставь. Вчера Иван из меня и из дочки всю душу вытряс. «Суки вы, кричит, суки проклятые! Не позволю, чтобы из-за вас надо мной все село потешалось!»

Только тогда я наших женщин поняла, когда на своей шкуре все испытать пришлось…

Возвращаюсь я как-то вечером, темно уже. Набегалась, наработалась за день, все косточки разломило. А на душе весело — каптаж уже закончен, да и стены нашей прачечной вон как высоко поднялись. Не успела я в дом войти, а Манол как схватит меня и давай колотить. Лупит по груди, по голове, ногами пинает, платье рвет, по полу волочит. А сам рычит, как зверь: «Гайдара, Гайдара захотела! На тебе твоего Гайдара, получай!»

Пьяный в дым.

…Петра умолкла, провела ладонью по лбу, потом по всему лицу, словно ощупывая следы побоев, неопределенно усмехнулась и окинула взглядом делегаток, которые, притихнув, слушали ее необычный доклад.

— О таких вещах вроде бы и говорить нельзя, — устало продолжала она, — да уж ладно, тут все свои… Говорила я тут про Стойчо с его гармонией. В молодости он на гайде играл. Потом бросил ее из-за того, что немодная она, купил аккордеон. Но прозвище так за нам и осталось. Гайдар да Гайдар, так его все и зовут. Как играет он, мастер он какой, слов таких нет, чтобы рассказать, — слышать надо! Пальцы у него медом смазаны. А голос… Что скрывать? Молодым парнем очень Стойчо на меня заглядывался, замуж хотел взять. Да родители меня за него не отдали. «Музыкант птица перелетная», говорят. Выдали меня за Манола, ремесло, вишь ты, у него хорошее — бондарь. Сбежал Стойчо в Софию, там он и гайду на аккордеон променял. А когда вернулся домой через много лет, первой же ночью забрался на пригорок за нашим домом и до рассвета играл, играл… Старая это история, забытая…

…Но по тому, как Петра произнесла последние слова, видно было, что какое ни давнее это дело, совсем оно не забытое.

— Не я! — тряхнула вдруг Петра астрой. — Не я, а Стаменова, директор школы, первая предложила позвать на стройку Стойчо. «Будем, говорит, строить под музыку…» А ведь и в самом деле, товарищи делегатки, — повторила Петра, словно оправдываясь. — Всякий знает, работа куда веселей спорится, когда песни льются. А от Стойчевой игры камни легче становятся. Да и пропаганда это хорошая. Заиграет он, мы запоем, молодежь соберется — глядишь, каждый чем-то и поможет. Одно слово — коллективный труд. Разве усидят сыновья сложа руки, когда их матери камни ворочают? А кончим работу, танцы заведем. Пускай видят люди, что труд для нас теперь не мука, не страданье.

Вот это-то и не понравилось нашему кулачью. За это они и навалились на нас, задумали разбить наше единство.

Что скрывать, сумели они оттолкнуть от нас кой-кого из женщин. И все через мужей. Больше всего они, конечно, в меня с Манолом целились.

Входит Манол однажды в хоремаг, а Лозан как закричит: «Эй вы, бегите, зовите горбуна Манолу усы брить! Пускай Петре их приклеит, ей усы, как у Вильгельма, нужны, она у нас теперь главный вояка!» — «Нет, нет, — останавливает его Сандо Пондев, — ей Стойчо Гайдар свои к губам прилепит».

Бросился Манол на Сандо, стаканы на пол посыпались.

Разняли их. Вытолкали Манола на улицу, а вслед еще песню затянули. Есть у нас такая песня. Старая она, но ее заново ко мне и к Стойчо приспособили:

Скоро будет, скоро будет новая чешма,

кто же здесь ее построит, что за мастера?

Здесь чешму построит Петра,

здесь чешму построит Стойчо.

Мастерам — ура!

…Петра отпила глоток из стоящего перед ней на трибуне стакана и неожиданно спросила:

— Знаете вы, какие у бондаря кулаки? — И она оглядела злыми глазами ряды женщин, как будто кто-то из них должен был ей ответить. — Кузнечного молота тяжелей! Треснет — тело в том месте гнить начинает. Я кричу, дети орут, отец их хрюкает, точно свинья пьяная. Пошатнулся Манол, палку ли, кочергу ли схватить хотел, а я метнулась во двор, да и бросилась со всех ног в сельсовет. Так надо же! Председатель в город уехал. Замещает его секретарь парткома, он же и член совета у нас. «Что вы здесь сидите! — как вьюга врываюсь я в кабинет. — Для того, что ли, власть у нас народная, чтобы мужья нас как собак колотили? Помнишь, что товарищ Димитров насчет женщин наказывал? Или забыли все, как только его не стало?» — «Подожди, Петра…» — «Не буду я ждать! Не буду! До Центрального комитета дойду! Дожили мы — из-за коммунизма бьют нас!» — «Динко! — крикнул секретарь сторожу, который как раз вошел в комнату, словно чувствуя, что сейчас понадобится. — Беги приведи сюда Манола. Тащи его сюда, живого или мертвого!»

Положил он правую руку мне на плечо и говорит негромко: «Ты, Петра, женщина умная. Не спеши, не кори народную власть, если мы лично в чем виноваты. Успокойся и расскажи по-человечески, что у тебя там стряслось».

Тихо говорит наш секретарь, но слова у него камня тяжелее. Три года он в тюрьме сидел, левая рука у него с тех пор плетью висит — от побоев.

Успокоилась я и рассказала, какую подпольную диверсию задумала кулацкая шайка — изничтожить нас руками наших собственных несознательных мужей.

«Стройку нашу провалить хотят! — вскипела я снова. — Не понимаешь, что ли? Любой ценой хотят нам поперек дороги стать, чтобы мы чешму не достроили».

Смотрю — улыбается наш секретарь.

«Чего это тебе так весело, товарищ ты мой дорогой?» — «Ничего, ничего! — снова нахмурился он. — Скажите, какую интересную форму классовой борьбы нашли! Да-а, опять не досмотрели мы. Не оказали вовремя помощи, оставили женщин одних… Ну, теперь мы это уладим, будь спокойна!»

Привел сторож Манола.

Смотрю я на него: дома пьяный был, здесь сразу протрезвился. Побледнел, бедный, дрожит весь. Где это видано, чтобы мужа за то, что он жену побил, под арест вели? Все вы знаете: сколько нас мужья ни колотили прежде, никто не вступался.

— Верно-о! — раздался из глубины зала чей-то исполненный боли голос.

Председательница, вздрогнув, хлопнула рукой по пуговке звонка, но колокольчик тут же поспешно смолк… словно для того, чтобы яснее прозвучали слова ораторши.

— Верно, конечно! — повторила Петра. — Только старому времени сейчас пришел конец. Болгария теперь димитровская, все от нас самих зависит! Вот послушайте, какое диво произошло. От криков моих, от рева детишек, — они за мной на улицу бросились, пока соседи их домой не увели, — да со слов сторожа Динко, который пошел за Манолом, даже глухие у нас в селе узнали, что и как произошло.

Пока Динко нашел Манола, пока отвел в сельсовет, вокруг целая толпа собралась, все больше женщины, конечно. Сбежалась и молодежь, в клубе у них собрание было. Бабы все точно осы гудят. Знаете, какими мы бываем, когда соберемся все вместе, силу свою почуем. Каждая по себе знает, каково это, когда муж дерется, — все управы на Манола требуют. Девушки и парни в круг собрались, кричат, как на митинге: «За-щи-ти-те жен-щин! От-пра-вьте его в ла-герь! За-щи-ти-те женщин! Отпра-вь-те его в ла-герь»! — «Слышишь, Манол? — спрашивает секретарь, а у самого правая рука за спину спрятана, чтобы ненароком она сама Манола не стукнула. — Как же это ты на кулацкую провокацию поддался?»

Молчит Манол, доски в полу пересчитывает.

«Хоть ты и пьян, — говорит секретарь, — все-таки запомни хорошенько: поднимешь еще раз руку на Петру, отправишься к фашистским гадам в лагерь. За сегодняшнее свое зверство будешь отвечать завтра на бюро. А ночь проведешь в подвале — там скорей протрезвишься. Отведи его, Динко!»

Взял Динко Манола за плечи и подтолкнул к двери.

…Глаза Петры то ли от сегодняшнего волнения, то ли от воспоминаний о прошлых обидах наполнились слезами, но она собралась с силами и продолжала приглушенно, но все так же уверенно:

— Что передумал в эту ночь Манол в темном подвале — он один знает. Но только на следующее утро, сразу как выпустили его, пошел он на стройку. Вздрогнула я, когда его увидела: что-то он сейчас делать станет? И другие женщины работу бросили. А он чешет в затылке и спрашивает так вообще, ни на кого не глядя: «Что, женщины, не возьмете меня в помощники? Я… конечно… я бондарь. Но я и каменщиком работал… Все-таки вам как-никак… что-нибудь да помогу…»

Смотрят на меня бабы, спрашивают глазами: что отвечать, мол?

А что скажешь?

Сказала, как положено: «Мы ни от чьей помощи не отказываемся. Пришел помогать — пожалуйста…» — «Нет! — вспылила Цона, и лопата ее громко зазвенела о камень. — Не согласна. Нам здесь драчунов не надо. Наша стройка для народной чести и славы задумана, для нее чистые руки требуются. Уходи отсюда, видеть тебя не могу! — подняла она лопату. — Скажите, какой герой выискался! Жену бить будет, детей пугать, а туда же, на коммунизм претендует!»

Вижу я, положение осложняется…

Стоит Манол — ни жив ни мертв. Рот раскрыл, слова сказать не может. Остаться нельзя и уйти невозможно. Стыд и срам, да и только! Ноги у него будто к земле приросли. Может, думаете, мне его не жалко было? Неправда, жалко. Как-никак, семнадцать лет рядом прожили, всякое горе пополам делили… Да и человек он не то чтобы плохой. Из-за Стойчо вот только… А с другой стороны — и Цона права. Очень уж хорошо она насчет чистых рук сказала.

Спасла положение бабка Куна Петкова.

«Слушайте, женщины, — выступила она из толпы баб, — не может же так сразу зверь человеком сделаться. Сказано, на всякий грех прощенье есть. Если Манол здесь перед всеми нами слово даст, если он обещает, что никогда больше…» — «Обе-ща-аю! — заревел Манол. — Клятву даю! Я еще ночью зарекся. Если я теперь Петру хоть пальцем трону, пусть…» — «И детей, и детей!» — кричит Цона, размахивая лопатой. «Да! И детей! — отрезал Манол. — Если я еще раз жену или детей ударю, каждому право даю — где бы меня ни встретили, пускай мне в лицо плюнут!»

…Голос Петры прерывался, она то облизывала, то кусала пересохшие губы.

Зал напряженно слушал.

— Разрешили мы Манолу работать у нас… Да только один он не остался. Час ли прошел, меньше ли, слышим песню:

Песня дружная пусть грянет,

прославляя труд,

пусть на сердце легче станет,

горе, страх — пройдут!

Идет к нам от сельсовета целая рота мужчин с молотками, с ломами на плечах, лопаты несут… Сам секретарь их ведет. Встретили и мы их песней — той же самой!

Гордо реет наше знамя

всюду и везде.

Пойте, люди, вместе с нами

песню о труде!

— Товарищи! — встал секретарь на камень и поднял здоровую руку. — Нехорошо! Совершенно неправильно мы до сих пор поступали. Допустили, что только женская половина нашего села строит чешму. Подобное строительство должно быть делом всех честных трудовых рук села Изворцы. Поэтому вчера после нашей беседы с Манолом партбюро выдвинуло лозунг: «Все на стройку!» Пусть уцелевшие кулаки убедятся еще раз, что наше единство и сплоченность вокруг дела партии тверже витошского гранита. За дело, товарищи! Вперед, за досрочное завершение нашей стройки!

— Эх, товарищи делегатки! — с глубоким радостным вздохом проговорила Петра. — Совсем другое дело с мужской помощью. Как взялись мужчины за работу, смена за сменой, как включились в соревнование — в три дня крышу закончили. На прошлой неделе открыли мы нашу чешму, вы в газетах об этом читали. Вот она, околийская председательница, была у нас на открытии, сама пускай расскажет, какое торжество у нас в тот день развернулось. Все село веселилось. А хороводы мы какие водили, со знаменем впереди! Манол и тот плясал. Стойчо играет, а муж мой носится по кругу, как бывало… Схватил меня за руку и отпустить боится, еще потеряет. Где он найдет такую, как я?.. Очень он, бедный, радовался, что его из партии не исключили, вынесли только строгий выговор с предупреждением. Зато руководство женского общества объявило его ударником, хоть я и против была. Так он на стройке ложился, на стройке вставал. Домой вернулся, только когда мы на чешме красный флаг подняли. И, знаете ли вы, с той поры дом мой полон и любви и счастья…

…Последние слова Петры совсем затерялись в громе рукоплесканий и восторженных криков.

Все делегатки, вскочив на ноги, приветствовали Петру Манолову, строительницу, победительницу.


1950


Перевод Е. Евгеньевой.

Загрузка...