— Скалов!.. Ты ли это?... Где ты пропадаешь?
— В Софии.
— И ни разу не встретились... Ну, как живешь? Знакомый пристально смотрел на Скалова. Тот был опрятно одет, хорошо выбрит, воротничок белоснежный.
— Значит, на прошлом они поставили крест?
— Гм... они-то все те же, но кое-что изменилось.
— Служишь?
— Со службой разделался.
— И с идеями тоже?
— Ну нет!.. А я, брат, женился!
Скалов сказал это и покраснел.
— Женился? Ты?
— Удивляешься?
— Потрясен! Но кто же она, этот ангел или демон- укротитель болгарского Рошфора?.. Если уж и ты женился, значит мельчать стал народ.
— А ты?
— Мы — что? Мы простые смертные. Так кто же она все-таки?
— Ты ее не знаешь. Заходи как-нибудь. Увидишь,
— При случае загляну. Угостишь?
— Я не пью.
— И не пьешь?
— Капли в рот не беру... Извини. Спешу. Жена ждет. И Скалов простился со своим гимназическим товарищем.
Жена ждала его. В Софии ей больше некого было ждать.
От соседей она ушла, торопливо распростившись с ними:
— До свидания! Муж скоро вернется.
«Муж», «жена», «домой» — символы семейного очага. Супруги теперь были на пенсии. В недавнем прошлом он был мелким чиновником, она — учительницей. Долго оно тянулось, это прошлое,— канцелярские ведомости, на этажерке растрепанные книжки, шкатулка с вышивками... И вот теперь они — молодожены. Он без зубов. У нее искусственные. Нежных чувств нет и в помине, но о разрыве тоже не думают. Почему они не женились в молодости? Она была разборчивой невестой, искала достойного себе спутника жизни,— вот и засиделась. Любовь нужна всем. А брак — это лотерея.
Он ненавидел людей — тиранов за их жестокость и произвол, а угнетенных за их овечье малодушие. И тех и других он считал опасной помехой в борьбе.
Он страдал за всех. Не мог спокойно спать, узнав о ничтожнейшем злоупотреблении властью, но спокойно взирал на разоренную войной Болгарию[42] и целыми днями, по привычке, ругал и народ и интеллигенцию: «Жалкие твари!»
В подвальном этаже — кухня, столовая, в первом — спальня и комната, служащая кабинетом и гостиной одновременно. Внизу обстановка скромная, но все-таки получше, чем в мансардах, где в старину ютились студенты и чиновники.
Скалов уже не тот, что был. Ботинки новенькие, брюки в полоску, сигареты покупает только первосортные, но, правда, ломает их пополам и курит половинки. Когда-то он одевался небрежно; теперь его поношенный костюм лишь слабо напоминает об этом. Ни следа не осталось в Скалове от прежнего сурового бунтаря. Лицо у него умиротворенное, но в этом лице вечная затаенная тоска.
В квартире у Скаловых чистота.
Эту атмосферу, ставшую для него необходимостью, создала разочаровавшаяся в жизни старая дева, а ныне его супруга. В их маленькое хозяйство она вкладывала всю душу, так велика была ее неудовлетворенная потребность заботиться о близком человеке. Не ласками баловала она его, но удобствами. Развлечениями для него служили книги, прогулки, изредка кино. В кафе он не ходил, в табло играл только дома; развлечения другого рода считал алчными прихотями хищников.
Скалов один в своем заветном уголке, который он называет «ленинским уголком». На столике — коммунистическая пресса. Тут он предается размышлениям, строит планы длительной и упорной борьбы против современных драконов. Его прежние однокурсники, сверстники, друзья и знакомые либо правят теперь Болгарией, либо томятся от скуки в собственных комфортабельных особняках.
Себя Скалов не считает равным среди равных; по его мнению, он выше толпы. С пути, избранного сверстниками, он сошел еще в гимназии, когда отказался от карьеры и положения в обществе. Почему? Из скромности? Из сочувствия к обездоленным? На такие вопросы он ответить не мог. Он знал одно: даже теперь, когда лицо его изборождено морщинами, а волосы поседели, он должен мыслить и чувствовать, как раньше. Он не мирился с земными богами и червями, с царями и нищими, что одинаково произошли от мужчины и женщины. В тайниках своего «я» он находил небольшие признаки мании величия. Тщеславие его раздражали имена известных борцов за освобождение народа от мрака и голода.
Скалов спустился к слабым не из корыстных побуждений, не для того, чтобы по их спинам пробраться в круг богачей. Нет! Он органически презирал богатство — это грязное, обманно-красивое чудовище, что пьет человеческие слезы и кровь. Отказался он и от высшего образования, хотя оно считается обязательным, как воинская повинность. Он считал, что образование — это привилегия, десерт для людей, чьи головы и желудки переполнены духовной и материальной пищей. Университет ведет не только в лаборатории Пастера или Кюри, но — во дворцы, к сильным мира сего, к власти.
Скалов остался в низах. Поступил на ничтожную службу, не требовавшую никаких цензов и дипломов, но обещавшую пенсию. Он не считал государственную службу несовместимой со своими идеями. «Это временно,— думал он,— до революции...»
И вот революция пришла, желанная и страшная, но не к нам, а в Россию. Почему он не уехал туда? Здесь, в Болгарии, он ведь не нашел общего языка с народом, так мог ли он стать своим человеком там? Да и энергии ему не хватало. Однако он любил посиживать в своем «ленинском уголке» и почитывать о жизни, о преобразованиях, о победах большевиков. И был доволен, что они вершат свое, а значит — и его дело.
Теперь он чувствовал, что устал; но устало тело его, а не дух. Конечно, он был уже не тот, что прежде. Он сделался более кротким, чем самая заурядная оппозиция. Та по крайней мере вечно шумит. А куда девалась его прежняя непримиримость? Может, все вокруг переменилось? Да — к худшему.
Теперь он молчит. А ведь как возмущали его, совсем еще недавно, даже близкие, родные, что среди общего разорения и в деревне и в городе вили себе гнездышки, куда более скромные, чем его теперешнее гнездо!
— Слушай, Скалов, ты знаешь, что на днях одного из ваших снова избили в охранке?
Скалов хмуро взглянул на собеседника.
— Почему ты рассказываешь об этом мне?
— Думаю, что это тебе интересно.
— А тебе?
— Я — что? Козявка. Я не занимаюсь мировыми проблемами, а ты—апостол, титан!.. Да!.. Ты растратил свою молодость на других, а теперь дрожишь над каждой крохой, оставшейся от прошлого. Не обращал внимания на красавиц, удовлетворился старой девой. Тебя укротили грошовой пенсией. А ведь было время, когда ты слыл громовержцем, вулканом. Тогда Болгария еще процветала!.. А сейчас, когда весь народ стоит на краю пропасти, ты забился в свой «ленинский уголок» и дремлешь там. Ты не принял участия в последних событиях, но если завтра начнется война, ты пойдешь на фронт.
— Кто дал тебе право так говорить со мной? Сам наживаешь деньгу, возводишь этаж за этажом, а еще силишься выступать защитником масс!
— Что говорить — наживаем... Но когда вы запоете «Карманьолу» — висеть нам на фонарных столбах... Сказать тебе, кого избили? Вашего любимого поэта, твоего ученика... Но, извини, я тороплюсь. Иду в банк... к трутням.
Он ушел.
— Скотина! — пробормотал Скалов. А в душе его были растерянность и жгучее чувство стыда. В самом деле, почему он ничего не предпринял? Неужели даже самое маленькое благосостояние убивает смелость? Он сознавал, что именно он должен был возвысить свой голос, созвать митинг, поднять шум.
Но он теперь стал беззубым, разучился говорить с трибуны.
«Да и неизвестно еще, позволит ли полиция созвать митинг».
Воскресенье. Перемирие после ожесточенных шестидневных житейских битв. Замерли выкрики базарных торговок — самая распространенная у нас форма рекламы; забыты служебные тревоги. Двадцатичетырехчасовой мораторий. Не приводятся в исполнение смертные приговоры, даже векселя опротестовывать нельзя. Седьмой день — день покоя. Люди еще верят в бога. Спокойно поблескивает на солнце купол величественного храма Александра Невского. Столичные жители на загородных экскурсиях; дома и домочадцы оставлены на попечение полиции и прислуги.
Скалов, в комнатных туфлях, сидит за столом в садике. Он переводит французский роман, так как пенсии ему не хватает. Иногда его начинает коробить оттого, что работает он на фирму, прославившуюся своей потогонной системой. Но он успокаивает себя тем, что никто не обращает на это никакого внимания. Самобичевание от излишней щепетильности!
Скалов отложил перо. На столе стоит пустая чашка, кофе он уже выпил, лежит сигара. Скалов наслаждается покоем.
В калитку вошел молодой человек — наборщик, квартирующий в мансарде того же дома. Он хорошо знал Скалова, бывшего лидера их партии. Всякий раз, встречаясь с этим скромным прирожденным борцом, Скалов чувствовал себя виноватым.
Молодой человек остановился у его стола.
— Плохи дела, господин Скалов.
— Что случилось?
— Нынешней ночью будут обыски и аресты.
Скалов промолчал. Парень стал подниматься по лестнице.
— Черт бы их побрал! — пробурчал Скалов.
Теперь он уже не мог работать и ушел в свою комнату. Жены его не было дома. Скалов собрал все газеты, лежавшие в его «ленинском уголке», достал из письменного стола свои старые рукописи, сунул все это в печку и сжег. Не из страха перед полицией, а чтобы у жены его не было неприятностей.
Стемнело. Скалов вышел из дома и побрел по улицам. Заглянул в несколько кофеен. Везде все было спокойно.
«Припугнул кто-то парня»,— решил он.
Однако он все-таки чувствовал: что-то назревает. Будут неожиданности. Он заглянул к себе в душу — страха в ней не было. Но как вспомнил о полицейских участках и жандармах, его охватило чувство гадливости. Отвык он от них.
Столица похожа на военный лагерь. Повсюду конные и пешие патрули. Ищут нелегальных. Небольшие команды во главе с офицерами, сопровождаемые сыщиками в штатском, обыскивают дома. Распространился слух, будто в Болгарию проникла группа коммунистов из России. В провинции неспокойно. Поговаривают о каком-то наступлении на Софию. Воинские части заняли окрестные селения.
Несколько вечеров кряду Скалов ложился спать так рано, что не слышал даже, как в казармах играли «зорю» — допотопную монотонную мелодию, перенятую у русских после освобождения от турецкого ига.
Полицейские ворвались и в квартиру Скалова. Он встретил их, как Дантон, с высоко поднятой головой, готовый хоть сейчас взойти на эшафот. Не обращая внимания на офицеров, он с нескрываемым отвращением косился на тайных агентов.
— А!.. Коля, здорово! — воскликнул один из сыщиков в штатском, земляк Скалова, капитан запаса, а теперь видный служащий полицейского управления.
Он хорошо знал и Скалова и ту среду, в которой тот вращался.
— Это один из наших патриотов, настоящий болгарин,— авторитетным тоном заявил агент,— он осуждает беззаконие, но борьбу ведет в рамках закона.
Другой агент, молодой парнишка в штатском, достал из кармана какой-то список. Глаза его заблестели злорадством. Этого парня побаивался и капитан, считая его негодяем, каких мало.
— Брось этот список! Его составляли при Адаме. Тогда и я, и добрая половина наших нынешних важных персон, и даже кое-кто из теперешних министров — все мы были социалистами. Они вместе с нами маршировали на первомайских демонстрациях, распевая «Да здравствует труд!» Скалов — коммунист... Но он преподавал закон божий. Вы посмотрите на обстановку: национальные вышивки, болгарские ковры... При чем тут Третий Интернационал, большевизм?.. Да разве такой человек будет ждать подачек из Москвы! Скалов — наш человек...
Скалов слушал его, и лицо у него было, как у подсудимого, который услышал вдруг, что прокурор отказался от обвинения.
Явно разочарованный парень спрятал список. Обыск окончился. Ничего подозрительного обнаружено не было.
Под зеркалом, рядом с фотографиями родителей Скалова, висели портреты его духовных родных — Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Никто их не узнал.
Скалов остался один. В мрачном настроении он сел за стол. Что-то его угнетало. Слова, сказанные в его защиту земляком, бывшим социалистом, превратившимся в полицейского, хлестали его, словно плеть. Но если б не земляк — Скалова не оставили бы в покое.
Он огляделся кругом. Скромнейшая обстановка. Неужели и в его сознании незаметно, хоть и поздно, пробудился инстинкт самосохранения, проснулась привязанность к своему тихому уголку? А ведь в те времена, когда он писал пламенные статьи, он ходил в рваных носках. Теперь же, если придет гость и небрежно облокотится на изящную подушечку — последнее произведение хозяйки дома, или стряхнет пепел от сигары на только что купленный коврик, Скалов морщится. Но ежели он дрожит над .своими безделушками, так чего же после этого удивляться тому, что «они» оберегают свои дворцы и банки при помощи полиции и армии? Чувство собственности! Как он его ненавидел, особенно у болгар. Он оправдывал их — и возмущался ими. Может ли тот, кто пятьсот лет был рабом, не желать сделаться хозяином? Каждый рабочий, каждый подмастерье зарабатывает и откладывает деньги, чтобы через несколько лет открыть «свое заведение», и непременно чтобы вывеска была побольше, с надписью «Прометей» или что - нибудь в этом роде.
Вы только посмотрите на него, когда он в свободную минуту стоит на своем пороге. Настоящий хозяин! Какие взгляды бросает он вокруг, каким тоном разговаривает со своим «персоналом» — единственным помощником, который еще вчера был его сослуживцем! Наполеон, да и только! Но этот «Наполеон» иной раз процарствует только сто дней, а потом... «поражение при Ватерлоо»! И он уже кричит, что Болгария не поддерживает своих.
Скалов поднял глаза. Над его письменным столом висела литография «Шильонский замок»[43]. Ему вспомнились Швейцария, мансарда на вилле «Форназари», старый русский эмигрант Горенко, свой человек. В комнате этого Горенко были только железная кровать, стол, стул и книги, много книг. Вот и все. А в Петрограде у него был собственный дом, в Крыму — виноградники. Боевая, романтическая эпоха!
Скалов тоже старый ветеран.
И вот теперь этот капитан... Почему Скалов ему не возразил? Почему? Не посмел? Нет, он молчал не только, чтобы не повредить себе, но из чувства деликатности по отношению к неожиданному покровителю. В ушах его снова прозвучали слова: «Скалов — наш человек!», и на душе у него стало горько. «Все мы свиньи!»
Вернулась жена
— Что с тобой?
— Ничего. Оставь меня.
Она все поняла. Повернулась и ушла.
Вечером Скалов лег спать рано. Часы пробили девять раз. Со стороны казарм послышалась знакомая рабская мелодия: «Трам-та-та... Трам-та-та-та... Трам-трам-трам- трам...» Он не выносил ее. Несмотря на многотомные сочинения корифеев одного с ним толка, эти звуки упрямо напоминали о том, что люди — это манекены. Но сегодня ненавистный мотив успокаивающе подействовал ему на нервы. Солдаты вернулись в казармы — значит, в столице порядок. Можно спокойно отдохнуть. Как ему спалось все эти дни!
А в мансарде молодой наборщик не спал. Целый день его не было дома: вернулся поздно. Сейчас он в ночном мраке прислушивался к малейшему шороху. Чуть что — хватался за револьвер.
Заснул он только на рассвете и увидел во сне развалины созданного богом старого мира, а на развалинах себя: он стоял там выпрямившись и рукой указывал человечеству на восходящее солнце. Но тут на лестнице послышались легкие, воровские шаги. Кто-то одним ударом вышиб дверь — ворвалась полиция. И кончились приятные сны.
Обыск, встреча с земляком-полицейским, арест единомышленника-рабочего — все это посеяло тревогу в душе Скалова. Он заглянул в свое прошлое, чтобы там увидеть, кем он был и кем стал. Кто толкнул его в лагерь недовольных? Ради чего пожертвовал он молодостью, университетом и с пламенной верой Христа в миниатюре пошел на Голгофу? Еще в гимназии он яростно выступал против учителей за малейшую допущенную ими несправедливость по отношению к другим. Студентом, едва начав жить, он стал непримиримым врагом власти и бесчувственного общества. Он считал себя не сыном Болгарии, а сыном всего человечества. Но если бы нашелся тогда человек, способный уничтожить ненавистный строй, Скалов возмутился бы. Он верил, что только ему суждено совершить этот подвиг. Прежде он из принципа боролся против того, что один сын обут, одет, а другой, голодный, холодный, бродит по улицам. Но мало-помалу в груди его зародилась личная обида: почему он, Скалов, бедствует, а какие-то ничтожества кутят в первоклассных ресторанах? И он ожесточился...
Почему же сейчас им овладело безразличие? Потому что он хорошо устроился? Нет. Потому что состарился? Да. Пришли ревматизм, одышка и недовольство собой. Он все отдал за идею, а из народного богатства взял не больше того, что причитается каждому. Умрет он более бедным, чем родился. Он отказался от личной жизни во имя чего-то возвышенного, а если делал зло, то лишь себе самому... Разве он не заслужил права хотя бы на покой? Он не состарился духом. Нет! Бренная плоть его уже не годится для баррикад, однако он еще способен ненавидеть и наглых собственников и ренегата- полицейского.
Жизнь глумится над нами не только в горе нашем, но и в радости.
Совершенно неожиданно жена Скалова получила письмо из родного города. Оказалось, что самая старая из ее теток, на редкость скупая женщина, скончалась. Желая наказать своих сестер, она все свое имущество завещала Скаловой. А имущество это состояло из виноградников, бахчи и дома с огромным двором, выходящим на главную улицу. Каждый квадратный метр такого участка земли стоит тысячу левов.
У наследницы закружилась голова. Она хорошо знала -владения тетки, цена им переваливала за миллион. Подруга марксиста торжествовала.
Он тоже потерял почву под ногами, почувствовал себя виноватым. И все ему вспоминалась ария из оффенбаховской оперетты: «Я царь... царь... муж царицы!»
Супруга «царица» повысила тон. Она перестала говорить «мы», все только: «я сделаю... я думаю... я хочу..; я не хочу!..»
Скалов воспользовался этой резкой переменой.
— Слушай, дорогая! Делай, что- хочешь, а я не хочу иметь никакого отношения к этому наследству.
Взволнованный, он вышел из комнаты.
Спокойная жизнь для него кончилась. Только этого еще не хватало, чтобы он, Скалов, вынужденный получать пенсию от ненавистного, государства и переводить бульварные романы, распоряжался чужими миллионами!
«Чего он ломает комедию? — размышляла его жена- капиталистка.— Бывало, нам сотню левов негде было занять, а теперь, когда с неба свалились тысячи, он возмущается... Идеи идеями, а тут миллион... Целый миллион!..»
У нее мелькнула дерзкая мысль: а не пришла ли пора пожить в свое удовольствие?
Миллион! Она даже вздрогнула. Она знает людей, думала она, особенно мужчин. Каждый из них способен обвести: тебя вокруг пальца. Разве найдешь спутника жизни надежнее Скалова?
Госпожа Скалова отбыла в родной городок. Муж наотрез отказался ее сопровождать.
— Почему?
— Наследство получила ты, а не я.
Он теперь жил один и не знал, чем заняться. Почувствовал себя человеком, заброшенным на. необитаемый остров; связи его со столичными знакомыми давно были порваны. Квартира снова стала походить на жилище холостяка. По утрам он не завтракал. Обедал в харчевнях. Ночи проводил, как узник, в одиночке. Наконец, эта одинокая беспорядочная жизнь ему осточертела. А жена писала ему, звала его приехать к ней, и лишь амбиция не позволяла Скалову уступить ее просьбам.
Но вот он получил телеграмму: «Больна», и обрадовался: наконец, явилась уважительная причина для отъезда.
Он приехал в городок, где находилась его жена.
После долгой жизни в Софии он не мог надышаться свежим воздухом. Все радовало — патриархальный дом с просторными светлыми комнатами, огромный запущенный сад, навевавший дремоту и лень. Скалов, доселе не знавший идиллической сельской жизни, теперь полюбил простор больше комфорта. Он возненавидел столицу и ее набитые озлобленными людьми тесные конурки, где не всем хватает места, где, так же как на Орландовском кладбище, на учете каждый метр. Он часами сидел в тенистом саду, забыв об идеях, о принципах, и размышлял только о том, как лучше устроиться здесь. «Посадить цветы, фруктовые деревья... Беседку можно превратить в летний кабинет. В глубине двора устроить курятник — всегда будут свежие яйца...»
Старое, чужое гнездо возбудило в нем жажду — не наживы, нет,— полного покоя. Пожить бы без хозяина, без квартирантов,— подальше от зловещего, бессмысленного шума жизни.
Как-то вечером, полушутя, полусерьезно, он сказал жене:
— А знаешь, Мара, если мы сделаем тут небольшой ремонт в софийском духе, из этого домика дворец получится...
— Что? Остаться в провинции? Ни в коем случае! — отрезала хозяйка.
Скалов галантно поклонился.
— Воля твоя. Хозяйка — ты.
— Продам все и куплю квартиру в столице. Я уже присмотрела одну, неподалеку от Докторского памятника и от бульвара патриарха Евтимия[44]. Второй этаж, солнечная сторона, окна выходят на юго-восток. Строить дома поблизости запрещено, чтобы не заслонять света.
«М-да ... начинаем требовать солнечной стороны... юго-востока».
Перспектива жизни в Софии встревожила его не на шутку.
После этого разговора Скалов с грустью прошелся по саду. Пришлось отказаться от мечты о летнем кабинете и свежих яйцах. Хозяйка — она. Она — сила. А он как был ничтожеством на государственной службе, так и остался.
Единственный когда-либо возникавший у него фантастический план рухнул.
— Запомни раз и навсегда: в собственную квартиру я не поеду!
— Уж не думаешь ли ты меня бросить?
— Ты и до этого доведешь.
— Ненормальный! Значит, если бы наследство получил ты, я не должна была бы им пользоваться?
— Оно твое, а это другое дело.
Жена разозлилась.
— Почему? Разве мы не люди? Ну скажи, что же мне делать с этими деньгами? Подарить их твоей партии или раздать бедным? Ну, отвечай! Мы с тобой муж и жена или нет? Может быть, ты и этого не признаешь?
Веки ее дрогнули; она действительно не понимала мужа. Она опустилась на кушетку и заплакала:
— Я так радовалась, что наконец-то мы будем жить по-человечески... и вот...
Этого Скалов не ожидал. Он подошел к жене. Ему стало жаль ее. Он понял, что вел себя грубо. «Другая давно бы меня бросила»,— подумал он и погладил жену по голове.
— Успокойся! Ты ведь знаешь, как я к тебе относился до того, как ты неожиданно получила наследство. Тогда мы были равны.
— Неправда! Моя пенсия больше твоей.
— Но ты и тратишь на себя больше.
— Ах, так! Ты меня упрекаешь?
— Не будем говорить об этих мелочах. Но согласись, что я попал в щекотливое положение. Откровенно говоря, мне лично менять квартиру не нужно.
Она встала с торжествующим видом.
— Как ты сказал?.. А разве не ты предлагал отремонтировать старый дом «в софийском вкусе»?
«Не могла не наступить на мозоль»,— подумал он.
— Это разница. Но если я, Скалов, буду жить в роскошной квартире, иметь текущий счет в банке — хоть
это и не мои деньги,— как же мне тогда смотреть в глаза людям?
— Вечно думаем, что скажут люди! В квартире жены ты жить не хочешь, а пенсию от государства берешь!..
Теперь она разбередила старую рану.
— Хорошо, хорошо... что с тобой делать! Некоторых вещей ты никогда не поймешь... Но запомни, что я буду жить у тебя, как у квартирохозяйки. Всю свою пенсию буду тебе отдавать за квартиру и стол.
— Согласна! Зря ты так шумел. В конце концов я ведь и вправду хозяйка, все здесь мое. Надеюсь, ты не требуешь, чтобы деньги у нас были раздельные? — с улыбкой спросила она, довольная одержанной победой.
Хозяйка заканчивала убранство квартиры. Все здесь было новенькое; старую мебель вынесли на чердак. Так фельдфебель, произведенный в офицеры, с презрением выбрасывает своего старого верного спутника — поношенную гимнастерку.
Скалов наотрез отказался помогать жене.
— В этих делах я ничего не понимаю, и не мое это дело!
Однако он с наслаждением приходил в столовую и садился обедать или ужинать за огромный стол, накрытый не затасканной клеенкой, а белоснежной скатертью. В столовой стояли удобные стулья с высокими спинками и буфет. Балкон был украшен цветами.
Наняли прислугу. Впрочем, Скалов заявил, что не нуждается в услугах и не желает никаких перемен в своем кабинете. Жена его всерьез рассердилась.
— Прости, пожалуйста! А что скажут знакомые? Сама, дескать, обставила свои комнаты по-барски, а муж сидит, как писарь, за канцелярским столом!
Но Скалов ничего не хотел слушать.
— И что ты за человек! — с раздражением закричала она.— Нашей читальне я пожертвовала десять тысяч левов, а для тебя не могу купить приличный письменный стол?
Скалов безнадежно махнул рукой.
— Не хватает только одного — приемов.
— Погоди, придет время — и приемы будем устраивать.
Она одна отправилась по магазинам. Выбрала дорогое бюро, ковер, кожаный диван, даже корзину для бумаг.
Спустя несколько дней жена Скалова, войдя в кабинет, застала мужа за какой-то работой.
— Что ты делаешь?
— Тебе — твое, мне — мое.
И тут она увидела — вернее, узнала — «ленинский уголок», такой же, как в прежней квартире, только более нарядный.
— Брось это ребячество! Тебе оно уже не к лицу,— проворчала она.
Она позвала прислугу, и убранство злополучного «уголка» тоже вынесли на чердак — туда, где валялась старая мебель.
— Ну и пускай! — пробормотал смущенный Скалов.— Ничего ты этим не изменила! Мой «ленинский уголок» здесь! — и он указал рукой на сердце.
Так инвалид еще долго после ампутации продолжает ощущать потерянную конечность.
Жена не стала с ним спорить. Скалов вышел на балкон. Отсюда открывался вид на Витошу, Драгалевцы, Бояну [45], из окон старой квартиры их нельзя было увидеть. Он облокотился на перила балкона и, повернувшись влево, увидел полицейский участок. «Ну и выбрала местечко!»
Подошла Мара.
— Красивый вид, не правда ли?
— Лучше всего, что под носом у тебя полиция..?
— Теперь тебе нечего ее бояться.
Он нахмурился еще больше.
Один бывший однокашник и приятель Скалова, капиталист и банкир, который, еще будучи гимназистом, получил после смерти отца миллионное наследство, следил за жизнью своего товарища. Сейчас он торжествовал. А бывали минуты, когда под влиянием встреч и разговоров со Скаловым он начинал думать о своем богатстве. Как только он открывал дверцу огромного сейфа в своей конторе, ему там нередко мерещился какой-то призрак, который глухо спрашивал: «А не слишком ли много здесь денег для одного человека?» И все он чего-то боялся. Не воров, нет, — боялся неизвестности, страшной и близкой. Нынешний Скалов его успокоил. Если так, значит перед золотым тельцом все равны. Его, банкира, обвиняют в ростовщичестве. Правильно. Он с детства породнился с деньгами. А сколько благодеяний сделал он и своим и чужим! И на опыте убедился, что лучше быть вечным кредитором, чем должником. Можно отказаться от всего — от выпивок, от карт, от карьеры, от любимого призвания, отречься от своих родителей, национальности, религии. Мать, ослепленная страстью, способна бросить даже своих детей. А кто когда-нибудь отказывался от денег? Даже самая целомудренная девственница, самый испытанный бессребренник вздрагивает, услышав звон монет... И вот банкир решил навестить Скалова, чтобы посмотреть на его новую обстановку.
Не успел он войти, как Скалов почувствовал, что гость в глубине души злорадно смеется над ним.
«Вельзевул!» — подумал он.
— Ого!.. Поздравляю, поздравляю!.. Я уверен, что теперь уж мы с тобой найдем общий язык.
Скалов вскипел, но сдержался: Юпитер не должен сердиться. Он принудил себя говорить спокойно.
— Меня нечего поздравлять. И вряд ли мы когда- нибудь поймем друг друга даже в этих палатах. Я здесь всего лишь скромный квартирант.
— А все-таки есть кое-какая разница между квартирой с балконом, мягкой мебелью, цветами и полутемной мансардой по соседству с господом богом. Н-да... от государства — пенсия, от супруги — шикарный кабинет... А идейные друзья в это время или голодают на свободе, или питаются в тюрьме... Лев, состарившийся в клетке, даже рычать, как видно, разучился.
Скалов начал раздражаться.
— Не злоупотребляй моим терпеньем, второй Каталина! Ты не имеешь права меня упрекать!.. Ты — паразит от колыбели до могилы. Капитал в банке, собственные дома, магазины в столице, поместья в провинции... А почему ты во время войны не пошел на фронт защищать свои богатства? А вот я и другие, вроде меня, не признающие ни отечества, ни воинской повинности, не имеющие даже клочка земли,— мы сражались за твое имущество.
Капиталист снисходительно улыбнулся.
— Тут вам гордиться нечем, это для вас минус. Царей отвергаете, а фельдфебелей признаете. Это компромисс, дорогой мой!
— А ты способен на такие компромиссы, за которые надо расплачиваться не деньгами, но кровью или жизнью?
Гость налил себе водки и поднял рюмку:
— За новую квартиру!
Комфортабельная собственная квартира уже не удовлетворяла супругов. Им чего-то недоставало. Они всегда были одни, никому не нужные старики. Раньше они вечно были заняты поисками денег, она хлопотала по хозяйству, он переводил романы, а теперь день казался им бесконечно длинным.
Однажды вечером, улегшись спать, они долго не могли уснуть.
— Знаешь, Коля, что я придумала?
— Расскажи. Я тоже кое-что придумал.
— Расскажи ты.
— Нет, сначала ты.
Они даже поссорились. Верх одержала она.
И вот оба они решили взять на воспитание девочку из сиротского дома. Жена почувствовала потребность в сильных чувствах, ей захотелось заботиться о ком-то. И Скалов мечтал о том же. Он хотел воспитать для Болгарии нового человека!
Девочку удочерили. Было время, когда Скалов с ненавистью косился на упитанных буржуазных сосунков, лежащих в элегантных колясочках на резиновых шинах. Теперь он сам катал такую же коляску в Борисовом саду. Он дрожал над этим чужим ребенком и не обращал никакого внимания на окружающую его ненавистную толпу, не замечал того, что сам растворился в ней, как капля воды в луже.
Скалов на балконе. Перед ним необъятный простор. Веет легкий ветерок. По тротуару снуют прохожие. Некоторых он знает. «Вон у того пять ртов, пенсия — меньше моей, а живут в двух комнатушках». Прогремел трамвай. Навстречу мчится другой. На передних площадках вагоновожатые — сосредоточенные, неподвижные, как истуканы. А Скалов сидит в мягком кресле; перед ним стоит столик, на столике кофе, газеты с последними сообщениями о чужих несчастьях... Скалов курит; он изменил старой привычке — теперь не режет сигареты на половинки. «Д-да... Не зря люди делают подлости. Не каждому выпадает счастье пожить в такой обстановке».
Два полицейских вывели кого-то из участка. Скалов узнал молодого наборщика, соседа по старой квартире. «Опять зацапали».
Юноша поднял голову. Их взгляды встретились. Глаза арестованного гневно сверкнули. В тишине громко и отчетливо прогремело:
— Ренегат!
Полицейские прикрикнули на него:
— Не смей оскорблять мирных граждан!
Скалов вспыхнул. Ему показалось, что он получил пощечину. Он оглянулся кругом. На улице сейчас не было ни души. Жена его куда-то вышла.
У Скалова потемнело в глазах. Он встал и ушел в комнаты. Все ему чужие и особенно жена — бог знает, каким образом она затесалась в его жизнь. В молодости он отворачивался от влюбленных в него красавиц, а теперь продался за несколько спокойных лет. Что у него общего с ней? Не кабинет и не спальня — только кошелек и кухня.
— Подлец! — выругал он самого себя.
Он вышел из дома, громко хлопнув дверью, и направился к семинарии.
«Малый прав!.. Мое место если и не в тюрьме, то уж, конечно, не на балконе, с которого можно спокойно наблюдать, как власти ловят моих учеников».
Только теперь он осознал свое ничтожество...
Он вернулся домой, чтобы рассечь гордиев узел. Ему было тяжело получать пенсию за службу буржуазному государству и пользоваться богатством нелюбимой жены... да... Но ведь она тоже ни в чем не виновата...
И он решил мирно разойтись с ней.
Жена заметила что-то неладное в его поведении. «Опять, наверное, социалисты!.. Ох, уж эти мужчины! Насколько они мельче нас, женщин!»
Временами ему казалось, что порвать с женой можно очень легко, без всяких объяснений. В ее отсутствие он принимался укладывать свои книги и скромный гардероб, потом садился и растерянно думал: «Опять хозяйки, соседи-квартиранты... И все-таки надо поскорее развестись. Казалось бы, все так естественно,— и в то же время получается какая-то глупость, ребячество».
Однажды он случайно встретил старого товарища и единомышленника, когда-то выбранного депутатом от своей партии.
— Что новенького, Скалов?
— Ухожу от жены.
— Почему?
— Она получила миллионное наследство...
Приятель бросил на него встревоженный взгляд, ничего не сказал и отошел.
После многолетнего воздержания Скалов вновь решил искать утешения в вине; он зашел в третьеразрядную корчму,— в ней не было ни членов его партии, ни представителей враждебного лагеря, сидели только просто пьяницы. Острый запах спирта напомнил ему о прошлом. Тогда его считали погибшим человеком. Близкие, друзья называли его идеалистом, знакомые — алкоголиком. А он только сейчас понял, что погиб, что изолгался. Прежде он пил, чтобы забыться, оторваться от невыносимой действительности; сегодня — чтобы забыть самого себя. Он знал, что вино не поможет, и все-таки обманывал себя и пил, лишь бы утишить боль. Утром он чувствовал себя хуже, чем после скотских объятий продажной женщины. В такие минуты мир казался ему страшнее того хаоса, какой был до его сотворения. «В нем нет равенства»,— думал Скалов. При любом режиме одни наживаются, не брезгая никакими средствами, другие вечно бедствуют. Хоть и будешь их кормить, они все равно ни на что не годны. Идиоты! И он такой же Дои Кихот! Добровольно отказался от земных благ, отрекся от старого бога, сотворил себе новый кумир, а когда наступил час испытаний — не выдержал.
Ему бросили оскорбительный упрек, стегнули его, как плетью. «Ругай, ругай меня!.. Заслужил... А все-таки тебя воспитал я... Ты идешь по нашему пути. Может быть, изменишь, тогда тебя заменит другой, как ты заменил меня. Э, нет!.. Я все тот же!.. При первом же сигнале... Ах, эта проклятая нога, как она ноет... Ничего, пройдет. Это еще не старость... Да, дружище, и я когда-то думал, как ты... Хватит! К черту и квартиры, и жен, и детей! Пойду в учителя, сделаюсь новым Песталоцци!.. Завтра же перееду.,. А пока пойду в гостиницу или... к нему...»
Корчма закрывалась. Скалов расплатился, встал и ушел.
«Где я? Что это за улица? Пойти в гостиницу... А деньги где?.. Тот живет далеко...»
Скалов шел куда глаза глядят, покачиваясь, сходил с тротуара на мостовую.
Наконец, добрался до дома. Жена притворилась спящей — не хотелось никаких сцен. Скалов кое-как разделся и повалился на кровать.
Утром он проснулся поздно; закашлялся. Открылась дверь, и горничная поставила на его ночной столик чашку кофе с молоком, подала разрезанные сдобные булочки с маслом.
Скалов приподнялся.
— Дай-ка мне сигареты, Пенка!
Немного погодя он в одном белье ползал на четвереньках по ковру, а верхом на его спине восседала наследница. Жена не могла на них нарадоваться.
О том, что было ночью, не было сказано ни слова.
Скалов возвращался из Борисова сада. И вот его нагнал старый товарищ, с которым они вместе жили в Швейцарии. Это был скромный кабинетный мечтатель, не имевший кабинета; беспартийный. У нас - это несчастнейшие создания. Такими не интересуются ни власти, ни оппозиционеры. Их и за болгар - то не считают.
Товарищ очень обрадовался встрече; он любил Скалова и в его характере видел все то, чего недоставало ему самому: порывы, способность к протестам, вечное благородное беспокойство, спартанский дух — орел, да и только! А себя он считал трусливым зайцем; всю жизнь довольствовался малым, боясь, как бы и этого не отняли. Сейчас он вспомнил, каким был Скалов в Женеве: с «Капиталом» в руках или занятый оживленным разговором с Плехановым. В памяти его воскресли полуголодные дни, разгульные ночи.
Говорил он, Скалов слушал. Возле здания Народного собрания им преградили дорогу кордоны пеших и конных полицейских.
— Что случилось? — спросил товарищ кого-то из толпы.
— Коммунисты демонстрацию устроили.
Послышались крики: «Долой!.. Долой!..» Промчалась
пожарная команда.
— Как тебе это нравится, Скалов? Наши власти совсем распоясались!
— Слишком поздно ты понял это, мой дорогой. Свернем-ка лучше на бульвар Фердинанда.
— Слушай, Скалов, зайдем куда-нибудь, посидим. Вот встретился с тобой, и вся молодость вспомнилась!.. Я, знаешь, все больше и больше убеждаюсь, что ты был прав...
— Извини. Сейчас не могу. Я сказал дома, чтоб мне приготовили ванну. Если опоздаю — от жены неприятностей не оберешься. Как-нибудь в другой раз. До свидания!— И он торопливо зашагал дальше.
Товарищ остановился и проводил его взглядом.
«Гм, ванна в квартире!.. Сколько лет прожили с ним в Швейцарии, а не помню, ходили ли хоть раз в баню!»
1927