ВЕСТОВОЙ ДИМО



I

Прошел уже целый час, если не больше, с тех пор как личный состав батареи построили в ожидании командира; но он все не появлялся. Давно уже скомандовали «вольно», а новобранцы, стоявшие на левом фланге, взволнованные и озабоченные, боялись шелохнуться. С минуты на минуту должно было выясниться, где и кем каждый из них будет продолжать службу.

«Шпорником бы назначили!» — мечтал один.

«Только бы не ездовым!» — опасался другой, уже видевший в манеже, что значит ехать на неоседланном коне.

«Кого назначат писарем?» — с волнением гадал третий.

Остальные ни о чем не мечтали и ничего не желали, и лица у них были темнее тучи; строй напоминал групповую фотографическую карточку, снятую перед генеральным сражением.

Ряды зашевелились; появился фельдфебель, требовавший, чтобы солдаты отвечали ему на приветствие, если поблизости не было офицеров.

Заметив издали приближавшегося подпоручика, он с необычайно важным видом поздоровался с солдатами.

— Смирно!.. Равняйсь!.. Живот подбери!.. Смирно! — загремел он и отдал честь подошедшему подпоручику, но с таким пренебрежением, словно хотел сказать:«Много вас таких молокососов!» Подпоручик здороваться с солдатами не любил.

Вскоре появился и поручик, имевший привычку повторить по нескольку раз: «Здравствуйте, богатыри!» Этот вечно был недоволен ответом на свое приветствие. «Опять тянут... глотают слова,— придирался он к фельдфебелю,— а иной раз и не разберешь, мямлят они или торопятся. Форменный разнобой!»

— Здравствуйте, богатыри! — повторил он с раздражением.

— Здравия желаем, господин поручик! — устало ответили солдаты.

— Вот так! — самодовольно проговорил, наконец, новоиспеченный поручик.

Старший офицер еще за пятьдесят шагов сделал знак рукой, чтобы команды не подавали. Минувшей ночью он проиграл двухмесячное жалованье, и никакие пожелания здоровья не могли вернуть ему ни гроша; кроме того, в одной батарее уже знали, в других догадывались, какое у него «здоровье».

Прибыл, наконец, и командир батареи. Командир! Полновластный начальник всей батареи! И прикатил он в собственном экипаже, новеньком, чистеньком, блестящем, приобретенном всего неделю назад. Писарь, фельдфебель и старший офицер поспешили к зданию полковой канцелярии, у которой командир батареи всегда останавливался, чтобы обменяться двумя-тремя словами с адъютантом и пошептаться с казначеем, и лишь спустя полчаса направиться на батарею. Тогда старший офицер с особенным удовольствием отчетливо и громко командовал грозным для солдат, сладостным для командира тоном:

— Батарея, смирно!.. Господа офицеры!..

И чем грубее и резче звучала команда: «Батарея, смирно!», тем мягче произносились слова: «Господа офицеры!», а взор старшего, обращенный к начальнику, выражал смирение и подобострастие.

— Здорово, братцы! — снисходительно поздоровался командир, не глядя на солдат и не слыша дружного ответа, к которому и сам фельдфебель присоединил свой зычный голос.

— Чем занимаетесь сегодня? — вполголоса спросил командир старшего офицера, а тот еле слышно ответил, что сегодня занятия не предусмотрены, так как предстоит распределение новобранцев.

— Знаю, знаю...

— Вот список, господин майор.

Фельдфебель огласил имена ездовых и строевиков. Командир батареи не внес в него никаких изменений, только наказал молодым ездовым, чтобы они пуще глаза берегли коней, ибо каждый конь стоит шестьсот левов, а солдат дарит сам господь бог. Речь его была краткой — назвав цифру шестьсот, он поперхнулся, вспомнив об одном срочном долге, как раз на такую же сумму; да и, кроме того, он не сомневался, что фельдфебель внушительным тоном разовьет его мысль, когда приведет солдат на конюшню.

Слушая чтение списка, некоторые солдаты исподтишка ухмылялись, но большинство повесило головы,— особенно те, что боялись попасть в ездовые; со страхом косились они в сторону коновязей. Задумался и тот, что мечтал стать шпорником. Наконец, подошла очередь решить самый важный вопрос: выбрать писаря — так сказать, министра просвещения батареи. Налицо имелось два кандидата, причем один из них почти не сомневался, что назначат именно его; однако фельдфебель не любил сразу же брать под свое покровительство тех, что рассчитывали на него больше, чем иной депутат на своих избирателей, и, когда он назвал имена обоих кандидатов, его подопечный стал уже раскаиваться в том, что одолжил ему пятьдесят левов.

— Кто из них поотесанней? — спросил начальник.

Фельдфебель начал обстоятельно докладывать о достоинствах и недостатках каждого и только в заключение замолвил словечко за своего ставленника, пояснив, что на днях этот новобранец послал письмо домой и так написал адрес, что даже почтовый чиновник не сразу его разобрал,— до того кудревато была выписана каждая буква.

— Подходящий для нас писарь, не в пример прошлогоднему,— тот и отчета не умел составить.

Будущему писарю уже мерещилась просторная канцелярия батареи с отдельной койкой. «Никаких учений, постоянные встречи с фельдфебелем и офицерами,— мелькало у него в голове.— А в канцелярию младшие и даже старшие фейерверкеры будут входить, опасливо озираясь на него, писаря. Особое довольствие с кухни, а если почаще выпивать с фельдфебелем, то, глядишь, и звание присвоят досрочно, а тогда уж и солдаты козырять станут...» Ни одна черная мысль не омрачала настроения счастливчика, хотя только на днях некий старший фейерверкер, которому он одолжил пять левов, закатил ему такую оплеуху, что будущий писарь забыл, откуда он родом.

— Ты что думаешь? Одолжил пять левов, так можешь и против отечества бунтовать? Так, что ли?

Вопрос был настолько ясен, что бедняга перестал соображать, кто кому должен.

Крайними на левом фланге стояли два солдата невзрачного вида. Лица у них были самые заурядные, обмундированы они были так, что походили скорее на каторжников, чем на храбрых воинов болгарской армии.

— Что за люди? — спросил майор, указывая на них.

— Из одного выйдет неплохой вестовой, а второй совсем бестолковый; пока что присматривает за батарейными свиньями.

— Читать умеешь? — спросил командир первого.

— Нет!..— ответил солдат и тряхнул головой.

— Почему не учился? — самодовольным тоном продолжал расспросы командир.

— Братишки учились, меня тоже посылали в школу, да чтоб им пусто было, этим книгам, учиться — не в игрушки играть, трудно это, ни черта не поймешь...

Командир батареи не нашелся, что на это ответить.

— Ну, а ты? — спросил он второго.

Солдат растерянно взглянул на майора, потупился, покраснел. В потрепанной шинели, застегнутой только на две пуговицы, он всем своим видом как бы говорил: «Зачем смеетесь надо мной?»

— Считать умеешь? — допытывался начальник. .

— Умею... Раз, два, четыре... шесть...— и запнулся,— этим исчерпывались его арифметические познания, накопленные за двадцать один год жизни.

Майор и старший офицер расхохотались, а фельдфебель только ухмыльнулся в усы.

— Скажи, сколько свиней на батарее?

— Шесть, господин дядька[3] — так он называл всех старших: по видимому, первый из этих «дядек» произвел на него сильное впечатление.

— Ты, должно быть, и себя причисляешь к свиньям,— заметил командир.

На этот раз даже фельдфебель не удержался от громкого смеха, а солдат, беспомощно озираясь, покраснел еще гуще и пробормотал виноватым голосом:

— Не могу я их сосчитать... знаю всех до одной... а пересчитать не могу,— и снова залился краской.

— Вот ваш вестовой,— решил майор, оборачиваясь к поручику, а тот нахмурился, но возразить не посмел; оба они давно уже соперничали на вечеринках и балах, и там поручик был непобедим, но здесь приходилось склонять голову перед начальником.

Командир постоял еще немного, собираясь в связи с назначениями обратиться к солдатам с какими-то сильными, убедительными словами, но, поразмыслив, подозвал старшего офицера и направился с ним к экипажу, оставив солдат с их мечтами и разочарованиями. От милости начальства зависят поощрения и наказания, аресты и повышения — словом, все, чего человек страшится или жаждет. Недаром один из капитанов как-то кричал на свою батарею:

— Молчать, не рассуждать! На третьей батарее я — бог!

II

На другой день Димо появился в квартире поручика Миловидова. Прежний вестовой поручика, Велко, встретил его радостно и тут же принялся объяснять ему, что обязан делать денщик. Утром, как только приведут коня, надо разбудить поручика: за одеяло дергать сильно, потому что спит он очень крепко, но в это время на всякий случай держаться от него подальше; никогда не ставить сапог рядом с кроватью, потому что рука у поручика тяжелая.

— Когда он умывается,— продолжал Велко,— смотри, капли воды не пролей ему на сапоги; а как будешь снимать с него сапоги вечером, гляди в оба, а то он, когда выпивши, за кровать не держится. Я его как-то раз вместе с сапогом на пол стянул, а он как вскочит — и... до сих пор у меня одно ребро ноет...

И еще много чего порассказал счастливый Велко своему преемнику. Но вот хлопнула калитка, и во двор вошел Миловидов. Вестовые оцепенели, особенно бывший вестовой,— он всем своим видом напоминал подсудимого в тот момент, когда присяжные выходят из совещательной комнаты.

— Здравствуйте, богатыри,— проговорил офицер с высоты своего величия.

Солдаты ответили.

— Принеси перчатки!

Велко сорвался с места и, бледный, спустя мгновение появился вновь.

— Почему не выстирал? — раздался громоподобный рык защитника болгарских очагов.— Почему, а?

— Солнышка не было, господин поручик,— пробормотал солдат и умолк.

— Солнышка, говоришь, не было?..— заревел Миловидов и принялся бить кулаком Велко по подбородку. С каждым ударом он бил все сильнее, а подбородок подскакивал все выше; слышался стук солдатских зубов; посыпалась грубая офицерская брань. Поручик ругался с особенным удовольствием, если знал, что хозяйка сидит в саду,— ему казалось, что в этом «геройстве» она увидит намек на его чувства к ней, своего рода объяснение.

Пробило двенадцать. Поручик швырнул перчатки в лицо вестовому и вышел на улицу, в этот час очень людную. Ученики, учителя, чиновники спешили куда-то, встречались, расходились, торопясь кто в кафе, кто в ресторан. Из-за облаков выглянуло солнце, небо стало проясняться, в воздухе носились аппетитные обеденные запахи кушаний. Рабочие, группой расположившиеся в тени ограды, жадно вдыхали эти запахи, бросая завистливые и злые взгляды на двери ресторана.

Поручик вошел в лучшее кафе. Как только он открыл дверь, послышался шум перебранки: штатский в чем-то оправдывался, а юный офицерик размахивал бильярдным кием. Миловидов прошел в следующий зал и, сняв фуражку, грациозно и почтительно поклонился в ту сторону, где сидел командир дивизии, потом сделал общий поклон остальным офицерам и сел. За одним столиком с командиром дивизии обедали начальник штаба и адъютант. Присутствие начальника, который любого из офицеров мог отправить в столовую «Последний грош», смущало мирно обедавших подчиненных. Но зато какое это было неземное наслаждение — не отдавать ему чести, а только кланяться, словно даме на вечеринке. И с какой любезной снисходительностью он отвечал на приветствия подчиненных, хоть и был вынужден при этом каждый раз отрываться от еды.

За столиками велись оживленные беседы на самые разнообразные темы: о казенных офицерских лошадях, об эмеритальных кассах, о танцевальных вечеринках, о наступающем полковом празднике; а один офицер коснулся даже литературы — громко рассказал два-три анекдота пушкинских времен, и, слушая его, все невольно поглядывали на командира дивизии, не засмеется ли он. К сожалению, начальник в это время яростно обсуждал тактику итальянцев при Адуе и не услышал ни одного анекдота.

— Не могу понять,— говорил он,— с какой стати наших офицеров посылают в Италию? Как будто у нас нельзя учредить солидную военную академию... Разве в Болгарии нет способных штаб-офицеров? Позор! Высшее военное училище у нас есть, а военной академии нет!

Академия была его заветной мечтой, ибо он был глубоко убежден, что, кроме него, некому преподавать высшую стратегию, военную историю и, в частности, историю наполеоновских войн.

Офицеры с почтительным вниманием слушали командира, но едва он умолк, раздались выкрики:

— Официант! Индейку! Куриный бульон! Бутылку вина!..

Как только начальник положил на стол салфетку и встал, задвигались стулья, офицеры вытянулись в струнку, приподнялся даже учитель истории,— ему подполковник подал руку, остальным же только слегка кивнул.

Пообедав, Миловидов попросил сигарету у сидевшего рядом сослуживца (он не любил ничего носить в карманах, чтоб они не оттопыривались) и лениво встал из- за стола. Уходя, он уже никому не поклонился — должно быть, слишком плотно пообедал; а вернее всего потому, что начальника в ресторане уже не было.

Войдя во двор своего дома, он сразу заметил сушившиеся перчатки — наглядное доказательство тому, что они не были выстираны во-время; однако поручик строго придерживался принципа никогда не заниматься рукоприкладством сразу после обеда, ибо излишние движения вредно влияют на пищеварительный процесс.

Миловидов снял мундир, ослабил брючный ремень, рыгнул и прилег на кровать, положив слева от себя «Военный журнал», справа — «Военные известия», и спустя минуту заснул.

Димо, недвижный, как изваяние, дремал возле двери.

III

Счастливый, как женщина, бежавшая из гарема, бывший вестовой спешил в казарму, бросив последний сочувственный взгляд на своего преемника. Радость Велко была так велика, что он сначала даже не думал о батарее, где его ждал другой дракон — множество кулаков, принадлежащих и своему и чужому начальству всех рангов, кончая ефрейторами и «дядьками». Только подойдя к казармам, он вспомнил о своем поручике, с которым ему еще предстояло встречаться на учениях. «Ничего, тут он будет бить не одного меня»,— утешал себя Велко.

А Димо тем временем заботливо, костюм за костюмом, бокал за бокалом, приводил в порядок хозяйство поручика с таким старанием, словно все это имущество досталось самому Димо в наследство от отца: сапоги и ботинки, старые и новые, заблестели, как зеркало. Он подмел комнату, застелил кровать, присел на нее и задумался.

«Часто ли будет драться? За что бьет больше всего? А нынче вечером будет бить, когда вернется домой?»

Димо перебирал в уме все вещи начальника, стараясь припомнить, не забыл ли он что-нибудь вычистить. Возможно, он не тревожился бы так, не покажи ему Велко своих кровоподтеков. Солдат был парень жизнерадостный в одиночестве, а на людях застенчивый и молчаливый, и хотя он умел считать только до шести и то с трудом, его неразвитый ум был восприимчив. Димо все надеялся, что за трехлетнюю службу в полку научится читать и писать. На каждую книгу или письмо в руках солдата он смотрел, как на глубоко зарытый клад, который надо выкопать. Оторванный от родных полей, от своих земляков, с которыми и невзгоды переносятся легче, запертый в казармах, Димо страстно мечтал своей рукой написать родным письмецо.

Никто и не подозревал, какая нежная душа была у этого человека, который, по мнению всей батареи, мог только свиней пасти; а ведь когда один солдат захотел послать два лева своим родным и на просьбу одолжить ему эту небольшую сумму получил от всех отказ, Димо-свинопас, как его называли сослуживцы,— вытащил из кармана большой платок, развязал узелок и протянул товарищу деньги.

— Вот это да!.. Свинопас-то богаче всех оказался!

— Сколько же ты зарабатываешь на свиньях? — шутливо спрашивали его балагуры.

Димо не отвечал ни слова, только краснел, словно обидел кого-нибудь, а вечером, лежа на койке, спрашивал себя: «Почему эти люди насмехаются надо мной, что я им сделал?»

Он несколько раз подходил к комнате поручика, но всякий раз отступал; вот уж возьмется за дверную ручку — и опять выпустит ее, не решаясь войти. Все ему чудилось, будто там, за дверью, таится что-то страшное, необычное, чуждое.

Вот и сейчас, когда он расхаживал по комнате, его мучил вопрос потруднее гамлетовского: «Будет или не будет бить?» «Вообще-то в городе хорошо, если б только не били...» — начал было рассуждать Димо. Но мысли его прервало позвякивание шпор во дворе.

Миловидов вернулся в превосходном расположении духа, напевая под нос французский романс «C’est moi..., c’est moi»[4] Как известно, с недавних пор, по приказанию свыше, офицеров обязывали изучать французский или немецкий язык. Эта блестящая идея — то есть приказание — дала прекрасные результаты. И сейчас редко можно встретить офицера, который не знал бы романсов: «Jusqu’au tombeau je te serai fidele...»[5], «Ma mere est ici, mon pere est ä Paris...»[6] или «Fischerin du kleine...»[7].

Многим знаком один почтенный майор, который,— хоть ему и перевалило за сорок,— вознамерился изучить французский язык; подыскал учителя, накупил книг, тетрадей и начал. Преподаватель читал ему басни и рассказики, которые майор должен был излагать своими словами. Но тут-то и вышла заминка! Увы, майор не был в ней виноват: прослужив полтора десятка лет, он разучился мыслить самостоятельно, привыкнув к прошнурованным и пронумерованным казенным формулировкам.

Поручик, даже не взглянув на вестового, прошел прямо к себе в комнату, достал из кармана записку и начал ее перечитывать: «Пригласите меня сегодня на кадриль, и я отвечу на все вопросы. Ваша Катина».

«Гм,— размышлял поручик,— недурно!.. Шестьдесят тысяч левов — не шутка! Дай бог, чтоб не сорвалось».

— Вестовой! — крикнул он и, присев на кровать, вытянул ногу, перечитывая записку.

Вестовой явился.

«Только надо нам их получить наличными, иначе ускользнут; знаем мы эти обещания»,— размечтался Миловидов и, заметив солдата, поднял ногу. Вестовой не угадал, что это означает.

— Чего рот разинул? Снимай сапоги, скотина!

Ни один врач не оперировал больного так осторожно, как Димо снимал с поручика сапоги.

«Да уж так ли много это в сущности — шестьдесят тысяч левов?.. Иванов взял восемьдесят, Петков — сто двадцать... Но что прикажете делать, если других невест нет, а у ее родителей к тому же собственный дом. Правда, жить придется у них, но отец человек сносный да и здоровьишко у него подкачало...»

— Приготовь парадную форму и ордена!

Это прозвучало так, словно поручик был награжден орденами за то, что пролил в боях по меньшей мере литра два своей драгоценной крови, тогда как речь шла о единственном ордене, полученном по случаю встречи благополучно правящего ныне князя. Димо принес форму, приготовленную бывшим вестовым к вечеринке, и поручик начал облачаться, а солдат, стоя возле умывальника, подумал: «А не такой уж он плохой!»

«На какую кадриль пригласить ее?— продолжал размышлять Миловидов.— На первую не стоит...» — И наклонил голову над тазом с таким видом, словно перескочил в двадцать пятый век, когда человеку, по всей вероятности, достаточно будет нажать кнопку, чтобы оказаться умытым. Правда, лицо он тер собственноручно, но вода, казалось, падала на него с неба, мыло то изчезало, то появлялось в руках Димо, а когда офицер умылся, полотенце так легко накрыло ему голову, точно его уронила фея. Миловидов был почти одет. Неожиданно полил дождь.

— Принеси калоши!Вестовой обомлел: «Будет бить, будет бить»,— пронеслось у него в голове. Никаких калош он в этом доме не видел.

— Чего уставился? Неси калоши, говорю!

— Велко мне калош не передавал... господин поручик...

— Как это не передавал?.. Ищи быстрей, сукин сын!

Солдат исчез, но калош не нашел, потому что хозяйка, заметив на дворе порванные в трех местах старые калоши, давно уже выбросила их в мусорный ящик. «Неприлично офицеру носить такую рвань»,— сказала она Велко, а тот пришел в ужас. Ведь поручик надевал калоши, когда вечером ходил в клуб, и даже как-то раз по ошибке надел чужие. К счастью, с прошлой субботы не было дождя. Хозяйка и прежний вестовой ни слова не сказали поручику о калошах, и потому расхлебывать кашу пришлось бедняге Димо. С тяжелым сердцем переступил он порог комнаты и, как увидел лицо поручика, почувствовал, что готов отдать собственную кожу на то, чтобы из нее сделали калоши, только б не видеть этого лица.

— Нет их, господин поручик...

— Нет, говоришь?.. Нет, значит?.. Так вас учат заботиться об офицерском добре?..

Поручик вспомнил, что обут в лаковые ботинки, а на дворе льет дождь, извозчик же сдерет не меньше двух левов...

— Куда ж они подевались... а? Скотина этакая!— кричал взбешенный Миловидов и еще влажной рукой принялся бить вестового по лицу.— Марш, свинья, вон! Умри, а без калош не возвращайся!

Димо исчез, как призрак.

«Наверное, уже вальс танцуют,— подумал поручик,— а она там».

И снова шестьдесят тысяч левов засверкали перед по глазами.

— Вестовой!—кричал он.— Гони сюда извозчика!

Подкатил экипаж. Миловидов перед отъездом вылил

на себя чуть не флакон одеколона, а когда Димо распахнул перед ним дверь, вспомнил, что бросает на ветер два лева, и тут ему захотелось на прощанье дать вестовому по зубам; но шинель связывала движения, да и жаль было портить новые перчатки.


* * *

Уже спустя полчаса поручик летал по залу с шестьюдесятью тысячами левов у плеча, кланяясь направо — дамам, налево — начальству, а во время второй кадрили, которой сам дирижировал, радостно улыбался той, получить которую было для него важнее, чем пройти по конкурсу на командировку в Италию и даже Бельгию. Как нежен он был с нею во время перерыва между танцами, который нарочно продлил. Рука, та самая рука, что час назад выбивала солдатские зубы, сейчас страстно пожимала маленькую ручку, а грубый голос старался смягчиться, когда поручик говорил своей даме:

— По-настоящему вы оцените меня лишь после того, как узнаете поближе.

А она, размечтавшись, доверчиво опиралась на его руку, и сердце у нее билось так сильно, так близко от него, что он слышал его удары,— казалось, это червонцы один за другим со звоном падают в его карман.


* * *

В эту минуту Димо, опершись на железную спинку кровати, с горечью думал все о том же: «За что он ударил меня, за что?.. Правду говорил Велко».

Он вспомнил, как радовался, когда прибыл в полк, что в первый раз в жизни попал в город, что будет здесь жить и научится читать. И стало ему тяжело, ох, как тяжело на душе. Он опустил голову на подушку, воображение перенесло его в родное село; и, не привыкши размышлять, он прошептал:

В свинарнике мне было лучше, куда лучше!


IV

С того памятного дня лицо у Димо всегда было омрачено тенью. Молчаливый и прежде, сейчас он почти совсем разучился говорить и замкнулся в себе. Ни крики, ни ругань, ни побои не изменяли выражения его лица. Казалось, он утратил самое элементарное из чувств — чувство физической боли, а Миловидов, объясняя себе это тем, что у солдата, мол, нервы грубые, а кожа толстая, продолжал приучать его к дисциплине и втайне гордился собой, уверенный, что во всей армии нет другого такого образцового офицера, как он.

Понимая, что командир батареи сознательно подложил ему свинью, когда назначил Димо его вестовым, Миловидов вымещал свою злость на солдате, однако это не мешало ему при встречах склоняться перед командиром, как жених склоняется перед невестой до официальной помолвки.

После обручения поручик чаще стал появляться у родителей невесты, особенно в часы обеда или по вечерам, и даже вел себя у них, как дома,— пользовался их экипажем, курил хозяйские папиросы, которые находил превосходными, и, наконец, готов был бы хоть сейчас переселиться к будущему тестю, чтобы не платить двадцати пяти левов в месяц за квартиру, да мешали дурацкие болгарские предрассудки. С однополчанами Миловидов почти не встречался, невесту познакомил только с командиром полка и женатыми офицерами, да и то не со всеми. На вечеринках он следил за невестой строже матери. Запрещал ей танцевать с некоторыми кавалерами и ходить в буфет с кем бы то ни было, хотя сам, узрев, что там угощается компания, незаметно присоединялся к ней, небрежно наливая себе рюмку, вклинивался в разговор, еще небрежнее выпивал кружку пива и, едва завидев официанта со счетом, исчезал в толпе.

Невеста не могла понять, почему он ее так ревнует. Как-то раз молодой пылкий подпоручик подскочил к ней, выпрямился, как пружина, и, щелкнув шпорами, галантно спросил:

Не осчастливите ли, мадемуазель, простого смертного согласием на один тур вальса?

Девушка покраснела и, озираясь, прошептала:

Не знаю, право; спросите моего жениха.Миловидов ухаживал за ней обдуманно, с расчетом;

он не признавал никаких сентиментальностей в виде браслетов, конфет, цветов, но когда будущий тесть подарил ему серебряный портсигар, принял подарок с удовольствием, тем более что его старый, кожаный, мало чем отличался от пропавших калош.

Со своей стороны поручик посылал Димо, когда у того оставалось свободное время, к своему будущему тестю мести двор, рубить мясо, мыть экипаж. Но как только там появлялся Миловидов, вестовой исчезал.

— Позволь ему остаться,— нередко говаривал отец невесты,— пусть поест вместе с прислугой.

Нельзя,— внушал поручик,— солдат должен есть там, где полагается; вы не знакомы с военной дисциплиной,— заключал он, подставляя хозяйке свою тарелку.

Димо и сам был рад уйти. Его не соблазняли ни запах жареного цыпленка, ни белый хлеб, ни молодая повариха, благоволившая к нему.

Возьми, возьми, Димо,— говорила повариха, подавая ему завернутую в газету снедь.

Димо брал, но только чтобы не обидеть девушку, и направлялся в маленькую харчевню, где питались вестовые этого околотка.


* * *

Четверо солдат разместились в уголке за грязным, годами немытым столом. Трое из них держали в руках по большому ломтю солдатского хлеба. На столе были расставлены жестяные тарелки с мизерными порциями вареной фасоли. Сел за этот стол и Димо и, заказав себе порцию фасоли, развернул сверток с цыплячьими ножками и сразу принялся за еду.

— А ты, должно, поварихе-то голову заморочил,— проговорил вестовой Станко, приходивший сюда только затем, чтобы повидаться с друзьями.

— Да нет, она сама мне сунула,— тихо отозвался Димо.

— На эти дела он мастак!— засмеялся вестовой- аристократ.

Он служил у одного адъютанта, которому носили? на дом обед из лучшего ресторана. Но офицер большей частью обедал во дворце или в гостях, и Станко уплетал адъютантский обед, запивая его вином с содовой водой, курил папиросы и почти каждый праздник получал по два-три лева на чай.

— До сих пор пальцем меня не тронул,— хвалился он,— сапоги свои мне подарил, чуть потрепанные... «Возьми, говорит, Станко...» Я вчера пару таких за восемь левов продал.

— Послужил бы ты у моего подпоручика — увидел бы сапоги... когда он этими сапогами да по морде!— сказал вестовой, получивший прозвище «битый Иван» за то, что каждый день являлся с новым синяком на лице.

— А я не знаю, где мой поручик кормится... такой скупердяй... Насчет колотушек пожаловаться не могу, бил раз пять, не больше... А и ударит, так словно баба, больше хорохорится. Со смеху помрешь, на него глядючи!— болтал сосед Ивана.

Вестовой адъютанта заказал оку[8] вина, потребовал пять чарок и, подражая своему поручику, начал важно ковырять у себя в зубах тонкой длинной зубочисткой. Этот процесс, как видно, доставлял ему большее удовольствие, чем даже еда,— так самодовольно и небрежно вертел он в руках свою зубочистку.

— Ну, как твой вчера? — спросил он Димо.— Здорово тебя колотил?

— Вчера не бил,— ответил Димо.

— Хм... что так?

— Целый день его дома не было, а нынче прямо пошел к невесте и там сразу за стол сел.

— Зачем терпишь?— вмешался приземистый солдат- македонец с горящими глазами.

— А что поделаешь? Кому жаловаться-то?

— Очень уж ты храбрый,— сказал Иван македонцу,— не тебя бьют...

— Пусть только попробует,— скрипнув зубами, процедил македонец.

Никто ему не возразил, потому что все знали, как однажды он целую ночь напролет с ножом в руках подкарауливал в конюшне своего взводного, обругавшего его по матушке, и только случайность — внезапная командировка — спасла начальника от мести подчиненного.

Пообедав, Димо вернулся в дом невесты поручика, Иван ушел с товарищем чистить коней, вестовой адъютанта продолжал играть зубочисткой, а низенький македонец, облокотившись на стол, говорил, имея в виду своего офицера:

— Мой может и подождать немного.

V

Наступила осень. С деревьев упали листья, вся природа погрузилась в дремоту, как чиновник, уволенный со службы. А Димо загрустил еще больше, и на душе у него было по-зимнему холодно и безрадостно.

Миловидов готовился к свадьбе, и с помощью вестового спальня будущих новобрачных в доме тестя с каждым днем все больше становилась похожей на небольшой выставочный павильон. Пышные перины, стеганые шелковые одеяла, новая двуспальная кровать, несколько пар белья — частью купленного готовым, частью сшитого ручками невесты, две пары домашних туфель — одна для каждого дня, другая на память о первом поцелуе. Все тут предвещала безграничное счастье, ожидавшее поручика. Поручик последнее время все чаще заглядывал в кабинет старика, где стоял, вот уже много месяцев не дававший ему покоя, массивный несгораемый шкаф американской работы.

Начались холода. Как-то вечером Миловидов вернулся из казарм не в духе. Офицерам только что прочитали секретный приказ военного министерства, обязывавший их строже следить за вестовыми зимой и не разрешать им пользоваться жаровнями, так как это опасно,— можно угореть до смерти.

Миловидов вошел в комнату вестового. Димо, задумавшись, сидел на своей койке, он и не заметил, как появился поручик.

— Чего глаза выпучил, свинья? Сокровища свои по терял, что ли? Не видишь, что я вошел?

Димо вскочил.

Сегодня ему было особенно тяжело выносить побои; вчера ему написали из дома о том, что отец его умер, а с ним для семьи умерла надежда получить работу и хлеб.— Отец у меня помер, господин поручик...

На миг — только на миг — поручик почувствовал, что перед ним живой человек, который, как все люди, может страдать и тосковать.

— Отец у него умер!.. На военной службе нет ни отцов, ни матерей. Я тоже в любой момент могу умереть, и ты когда-нибудь сдохнешь. Сложи мои вещи в сундук, да поживей!

Но вдруг поручик заметил, что в комнате стоит жаровня, а окна закрыты. Он забыл о сундуке и закричал вне себя

— Я же тебе запретил зажигать жаровню!

Димо молчал.

— Кому говорю?.. Хочешь, как собака, протянуть ноги, чтоб мне завтра тащиться на твои похороны да слушать, как тебя отпевать будут? Может, надеешься, что я тебя отпущу домой на побывку, скотина ты этакая?

Человек-зверь в офицерском мундире не спеша приблизился к вестовому. С каким сладострастием бил он его по лицу! Удары сыпались один за другим. На глазах у Димо выступили слезы, солдатские слезы, горькие, как солдатские муки. Миловидов с презрением пнул его носком сапога и ушел к невесте, которая в этот вечер рассылала приглашения на свадьбу.

Он догадался, чем она занята, увидев служанку, спешившую на почту с пачкой пригласительных билетов, и, не заходя к невесте, направился в комнату будущего тестя.

— Добрый день, зятюшка!— весело поздоровался с ним старик.

Зять молча сел в кресло против него.

— Не нужны ли тебе деньги?.. Скажи сколько?.. Свадьбу надо отпраздновать так, чтобы люди долго ее помнили.

— На свадьбу у меня хватит,— сказал поручик,— но мне нужно поговорить с тобой кое о чем. Когда я сделал предложение Катерине, люди говорили, что ты даешь за ней шестьдесят тысяч левов.

Старик насторожился:

— Кто тебе это сказал?

— Люди,— невозмутимо ответил зять.

— Люди не врут, я действительно положил на ее имя шестьдесят тысяч, а когда умру, все ей останется... Зачем умирать, бай[9] Иван, я только хочу, чтоб ты и на мое имя записал восемьдесят тысяч левов.

— Ты с ума сошел!..— вскричал старик.— Восемьдесят тысяч!..

— Кто сошел с ума — не знаю, но хорошо известно, что у тебя в банке четыреста тысяч,— еще невозмутимее отозвался Миловидов.

Старик начал сердиться.

— Восемьдесят тысяч! Да за восемьдесят тысяч я найду двадцать таких женихов, как ты!

— Очень хорошо.

— И найду!

— Прекрасно.

— Знать тебя не хочу!

— Не забывай, что приглашения уже разосланы.

— Ты, что же, опозорить нас хочешь?

— Зачем? Отсчитай мне двадцать тысяч наличными, а на шестьдесят тысяч выдай вексель, вот и не будет никакого позора.

Старик бессильно опустил голову на стол, ему хотелось плюнуть и вышвырнуть вон этого блестящего офицера, как последнего негодяя; но он представил себе, какой тогда будет скандал. Тяжко придется и его дочери, и старухе жене, и ему самому,— а ведь он один из почтеннейших людей в округе.

— Если это тебя не устраивает, бай Иван,— продолжал Миловидов,— тогда прощай, и вот тебе обручальное кольцо.

Старик встал. Губы у него дрожали от негодования. Он вынул из несгораемого шкафа два мешочка с червонцами, потом написал чек, швырнул все это поручику и вышел, сказав перед уходом:

— Сегодня же убирайтесь отсюда; в моем доме нет места мошенникам!

Но поручик его не слушал. Он внимательно проверил подпись на чеке и прикинул на руке вес золота.

А в это время невеста, веселая и счастливая, примеряла подвенечный наряд, мечтательно поглядывая на дверь отцовского кабинета. Молодая, красивая, беззаботная, она, гордясь собой, смотрелась в большое зеркало и никогда бы не поверила, если бы ей сказали, что муж, впервые оставшись наедине с нею, будет шептать ей и про ее собственные шестьдесят тысяч левов.

Как на крыльях, летел домой Миловидов, торопясь переодеться к венцу.

— Димо, сегодня я уезжаю. После свадьбы возьми носильщика и доставь на вокзал мой багаж.

Вестовой просиял.

Поручик, рассовывая по карманам деньги, захватил горсть серебряных монет разного достоинства — от пяти левов до пятидесяти стотинок[10].

— Димо,— позвал он.

Димо подошел.

— Вот тебе! Выпьешь за мое здоровье,— и бросил ему пол-лева.

Вестовой поднял монету.

Вскоре Миловидов торжественно входил в церковь. А Димо погрузил на тележку и отвез на вокзал его багаж, потом, очень довольный, отправился в казарму. По дороге он достал из кармана пол-лева, подаренные поручиком, посмотрел на монету и скорее с презрением, чем со злостью, швырнул ее на дорогу.


VI

После того как Миловидова проводили на вокзал и поезд ушел, офицеры заговорили о молодоженах.

— Вот кому повезло! — с завистью сказал один.

— Жаль молодую; он ее завтра же отколотит!..

— Если уже не бил...

— Не хотел бы я оказаться на месте его жены да на месте его вестового.

— Откровенно говоря, из этих двух мест одно не лучше другого.

— К черту их, эти ваши гуманные идеи,— вмешался офицер, у которого служил «битый Иван».— Если хотите иметь армию, необходима железная дисциплина, а дисциплина без рукоприкладства — все равно что свадьба без невесты,— и он первый рассмеялся своей шутке.

Командир батареи и старший офицер шли домой в стороне от других.

— Мне хотелось бы взять себе вестового Миловидова,— сказал старший офицер.

— Это олуха-то, что способен только свиней пасти? — расхохотался командир.

— Зато он безответный; а главное, умеет хорошо стряпать — выучился на кухне у тестя Миловидова.

— Как хотите, но уверяю вас, что он глупее моего сапога,— смеясь, отозвался майор, видимо довольный тем, что сам-то он гораздо умнее собственного сапога.— А впрочем, берите его. К Миловидову я его назначил вестовым шутки ради. Не удивляюсь, если теперь он поумнел. Наполеон не зря говорил: «Армия — школа для народа».— Он с дрожью в голосе произнес имя «Наполеон» и добавил:— Кстати, надеюсь, вы не забудете вернуть мне двадцать наполеондоров [11], не так ли?

— Будьте спокойны, верну завтра, но после этого я хотел бы отправиться на охоту, довольно далеко отсюда.

— Да, да, пожалуйста. Устно или письменно сообщите о моем разрешении в канцелярию,— завтра я не собираюсь быть на батарее; пусть подпоручик займется с ездовыми. Ну, приятного аппетита!

— Благодарю! И вам также, господин майор.

И они расстались.


* * *

Через два дня Димо назначили вестовым к старшему офицеру. С тяжелым сердцем снова покидал он казарму, хотя вся батарея хвалила капитана. Ведь он еще никому ни зуба не

выбил, ни ребра не сломал, а если уж очень рассердится на учении — схватит солдата за шиворот и вытолкнет из строя.

— Только и всего.

— Капитан любит пошутить,— говорил фельдфебель.


VII

Старший офицер жил в большом доме, окруженном садом. Каждая комната в этом доме имела строго определенное назначение: спальня капитанши, детская для старших детей, комната для грудного ребенка и его кормилицы, гостиная, куда никто не смел входить без разрешения капитанши и где было развешано десятка два фотографических карточек капитана, снятого в различных чинах, мундирах и позах. На самой большой из них капитан был запечатлен рядом с «убитым им медведем»... которого крестьяне какой-то деревушки нашли мертвым в лесу. Но, как на ранних фотографиях, так и на самых позднейших, бородатым был снят капитан или безбородым, глаза его оставались неизменными — такими слащаво-кроткими, словно он видел перед собой командира полка или по крайней мере командира батареи. На круглом столике стояла серебряная ваза, наполненная визитными карточками, пригласительными билетами во дворец и котильонными сувенирами. На стене против двери красовались огромные — больше окон — портреты князя и княгини, украшенные цветами. Под ними висел офицерский аттестат капитана, в рамке.

Рядом с гостиной находился кабинет хозяина; здесь он решал тактические задачи, анализировал действия Наполеона, читал сказки и отдыхал после обеда. Одна из стен кабинета была сплошь увешана охотничьими ружьями, ножами, силками для ловли дичи. Капитан гордился этой своей коллекцией больше, чем орденом за храбрость.

— Война!.. На войну тебя гонят по приказу, на людях волей-неволей приходится быть храбрым, а на охоте ты один на один с медведем,— любил говаривать капитан, посматривая на свою фотографию.

Дальше были расположены столовая, коридор и кухня с закутком для вестового. К фруктовому саду примыкал двор с дощатым курятником, голубятней и конюшней, в которой стоял только фаэтон, а лошади содержались в полковой конюшне. По двору бегали три охотничьи собаки, ленивые, раскормленные; капитан неделями их не тревожил.

Все это напоминало маленькую усадьбу небогатого русского помещика, а сам владелец был отчасти похож на Собакевича (в отношении с подчиненными, разумеется), отчасти на Ноздрева, хотя по образованию едва ли пошел дальше гоголевского Петрушки,— в тридцать пять лет капитан мог читать только вслух.

Вот какое хозяйство ожидало Димо. Он ревностно взялся за свою новую работу: вставал в пять часов утра, чистил самовар, убирал кухню, кабинет, гостиную, подметал двор, кормил или резал птицу. В половине девятого утра подавал капитану чай, затем бежал на базар. В десять утра ставил на огонь чайник для барыни, которая к этому времени спускалась в кухню, а распорядившись насчет обеда, возвращалась в спальню и ругала кормилицу, требуя, чтобы она получше смотрела за младенцем; затем капитанша отправлялась к соседкам, чтобы узнать последние местные новости. В двенадцать часов Димо накрывал на стол, потом прислуживал за обедом.

Ел он сам или не ел, ни капитан, ни капитанша не интересовались и сразу же после обеда посылали его куда-нибудь. Так они поступали не по злобе: просто капитан считал, что солдату достаточно пяти минут для того, чтобы насытиться и даже переварить пищу, а капитанше и в голову не приходило, что человек может быть голоден, когда сама она наелась досыта. Мытье посуды в кухне отнимало у Димо часа два, кроме того надо было накормить собак, вычистить экипаж и ружья, после чего Димо до позднего вечера поступал в полное распоряжение капитанши: сбегай в аптеку, к жене такого-то поручика, к портнихе, к бабке Фоне и тому подобное. По вечерам капитанша почти всегда уходила в гости, а Димо убаюкивал старших детей, рассказывая им о деревенской жизни.

— Ты, Димо, боишься папы? — спрашивал семилетний сын капитана.

— Нет, Петр.

— Почему?

— Он хороший, никого не бьет.

— И я, когда стану офицером, не буду тебя бить, Димо,— лепетал ребенок, засыпая.

Заметив, что он уже перестал слушать и закрыл глазки, Димо с улыбкой отходил на цыпочках от кроватки и ложился на свой соломенный тюфяк, но каждые пять минут просыпался от малейшего шума; и так иной раз до трех часов ночи,— ведь ему надо было дождаться капитана, чтобы снять с него сапоги.

В свободное время, то есть когда у Димо не было работы или же когда кормилица стирала пеленки или уходила в баню вместе с хозяйкой, Димо доверяли грудного ребенка. И странное дело: на руках у этого человека, не получившего "никакого воспитания и образования, понятия не имевшего о том, как надо обращаться с детьми, девочка плакала реже, чем на руках у матери, и почти всегда улыбалась. Чего только не изобретал Димо, чтобы ее позабавить. Подражал собачьему лаю, притворялся плачущим, носил ее на плече, давал ей поиграть своими медяками, а если она все-таки куксилась, подогревал молоко и кормил ее.

Димо был спокоен только с виду. Капитан, правда, всегда улыбался и, проходя мимо, здоровался, а глаза его как бы говорили: «Видишь, Димо, какой я добрый? Столько раз прошел мимо и ни разу тебя не ударил». Но барыня... Барыня вела себя совсем по-другому. Димо боялся ее больше, чем капитана, стоял перед ней навытяжку, несколько раз даже невольно отдавал ей честь, вообще служил ей с таким усердием, словно старшим командиром батареи была она, а не ее муж. Капитанша посылала его в баню, отказывала ему в увольнительной и часами разъясняла дисциплинарный устав: жена офицера — офицерша, значит она начальник, и в ее присутствии солдат не имеет права курить, сидеть, смеяться без разрешения. А капитан, всему на свете предпочитавший охоту, даже не замечал, что жена подрывает его авторитет. Сколько раз, бывало, прикажет он Димо привести коня или вызвать фельдфебеля — и вдруг видит немного погодя, что вестовой возвращается с узлом в руках: ходил куда-то по приказу капитанши. Нигде не было Димо покоя от воинственной барыни, которая нередко и самого капитана превращала в вестового. Она предъявляла к Димо такие требования, словно он кончил высшие курсы домоводства, и вечно твердила, что посуда в кухне стоит немытая, неприбранная, что самовар не блестит, дощатый пол зарос грязью, а тушеное мясо пригорело. Ворчала также, что двор подметен кое-как, розы не цветут, а в гостиной пахнет казармами, с тех пор как ее убирает Димо. Кроме того, он словно околдовал младшую девочку,— если подержит ее на руках, она потом никак не может заснуть. А заметив однажды вошь на его одежде, барыня выгнала его из дома.

— Вон отсюда! Вон, свинья, мерзавец, марш в казармы!— кричала она так грозно, что ей позавидовал бы и сам командир полка.

Само собой разумеется, что в тот же день Димо вернули обратно: офицер без вестового как без рук.

Но теперь барыня заходила на кухню всякий раз, как испытывала потребность излить на кого-нибудь свою желчь.

— Это, по-твоему, тушеное мясо? Дрянь это, а не жаркое! Свою жену корми таким мясом!

И Димо убедился, что жить в этом доме хуже, чем в свинарнике, и не лучше, чем у поручика.

Как-то раз капитан пригласил к обеду гостей, с тем чтобы вечером пойти вместе с ними на пирушку.

Димо с раннего утра работал не покладая рук. Он резал гусей и цыплят, смотрел за детьми, игравшими в саду, бегал на базар, к портнихе, к военному портному за перчатками, к майорше, в кондитерскую, за вином; он накрывал на стол в гостиной и присматривал за офицерскими лошадьми, а офицеры съехались званые и незваные. С пяти утра до четырех часов дня Димо ни разу не присел, и во рту у него ни крошки хлеба не было. Ноги отказывались ему служить, а мозг напряженно работал, и в голове стучало, словно по ней проходил электрический ток.

— Беги за платьем, живо! — крикнула барыня.

— Димо выбежал из дома, но уже не помнил, как явился к портнихе а взял платье, как встретил на улице офицера, но не отдал ему чести, а тот принялся его бить, как в это время помялись заглаженные складки платья...- Он пришел в себя только тогда, когда барыня кинулась на него, как тигрица:

— Что ты с ним сделал, вшивый негодяй! —зашипела она, в эту минуту напоминая змею, способную ужалить собственного детеныша.— Разве это платье, пес?

— Не я его шил, госпожа,— ответил Димо.

— Что ты сказал, мерзавец этакий? — И мягкая ручка, созданная для нежных поцелуев пламенных кавалеров, тяжело опустилась на щеку Димо. Тут капитанша разъярилась еще больше и швырнула в Димо утюгом, который держала в другой руке. Утюг обжег ему пальцы и ушиб ногу.

— Скорей отнеси платье назад, свинья, и сию же минуту возвращайся! — крикнула капитанша и побежала завиваться.

Димо, сам не свой, присел на койку и, как сноп, повалился на подушку.

«Боже мой, боже,— думал он,—ведь и я человек! Как мне вернуться в село? Димо пас свиней, Димо бил поручик, Димо била барыня, Димо — осел, пес, мерзавец, вшивый негодяй, паршивец.— Он не чувствовал боли от ожога, но его трясло, как в лихорадке.— За что меня загнали сюда, за что такое наказание? А ведь служить еще два года, целых два года!»

Димо уткнул лицо в подушку и заплакал, как ребенок. Вспомнилась ему вся его солдатская жизнь, и он осознал, что ни один человек, если не считать младшей дочки капитана, ни разу ему не улыбнулся, и только псы бежали к нему по двору, когда он приносил им еду. Лицо у Димо все больше темнело, и слезы — может быть, все слезы, какие только ему суждено было пролить в жизни,— полились по его щекам.

Начало смеркаться.

— Куда запропастилась эта скотина? — спросила капитанша, смотрясь в зеркало.— К черту таких вестовых! Завтра же его заменю! Пойти взглянуть, разогреты ли кушанья... Опять, наверное, скажет, что не он их готовил!

Капитанша взяла свечу и направилась в кухню, но не успела открыть дверь, как дико вскрикнула и грохнулась на пол. Ее мать, гости, соседки сбежались на крик кто с лампой, кто со свечой.

За полуоткрытой дверью полутемной комнаты маячило тело Димо, висевшее над койкой, а на полу, у него под ногами, белело платье хозяйки.

— Доченька, Елена, родненькая!.. Очнись... взгляни на свою маму... приди в себя, успокойся... у тебя же больное сердце...—причитала старуха, мать капитанши.

И все суетились, ухаживая за больной,— одни бросились за лекарством, другие за доктором.

А бедняга Димо исчез бесследно, ушел из жизни без шума, не сказав последнего «прости», не поведав никому о своих муках и тяготах. Некому было пожаловаться. Он не мог даже оставить записки: так и не удалось ему научиться грамоте.

На другой день капитанше прислали нового вестового.


1899


Загрузка...