По дороге, мимо уединенных, разбросанных по равнине, вилл, шел со шляпой в руке Пьетро Далбиани — тенор местной оперы и профессор пения. Прохладный вечерний ветерок развевал его черные вьющиеся волосы, слегка тронутые сединой.
Далбиани вошел в город. Он знал здесь каждый закоулок, а его знали все горожане, и старые и малые. «Маэстро идет!» — раздавалось вокруг. Всем было приятно, что маэстро проходит по их улице.
Он гордился своим Неаполем. Неаполь для него был всей Италией, даже — вселенной! Здесь он появился на свет божий, здесь он когда-то раздражал соседей своим плачем и криками, а теперь ласкал их слух нежными мелодиями. Здесь он похоронил свою любовь, не успев даже насладиться ею, здесь испил первую чашу опьяняющей славы, но остался верен родному городу. Только однажды он надолго покинул Неаполь, когда уехал в Милан, в консерваторию, чтобы завоевать победу. Но и эту жертву он принес ради Неаполя. Прославившись в Милане, он объехал всю Европу, собрал лавры и преподнес их своему родному городу. С того времени Далбиани стал его неотъемлемой частицей. Напрасно ему предлагали самые соблазнительные условия — Пьетро никуда не соглашался ехать.
Директор местной оперы знал, что другому тенору здесь не петь: этого не допустили бы неаполитанцы, никто не пришел бы слушать гастролера. «Может быть, и есть на свете певец лучше Далбиани, но он чужак; да и нет никого лучше, чем он»,— говорили неаполитанки.
Прохожие, встречая синьора Пьетро, почтительно снимали перед ним шапки. Кто не знал его? Кто не слушал его в «Травиате», «Трубадуре», «Аиде», «Риголетто», «Эрнани», «Кармен», «Фаусте»? Не было дома, в котором на самом видном месте не стояли бы фотографии певца, снятого в различных ролях.
Пьетро шел через старую часть города. Высокие средневековые здания, тесные, темные улички. Тихо. Все словно замерло. Не слышно грохота повозок, фаэтонов, автомобилей, трамваев. Веет покоем доброго старого времени,— доброго лишь потому, что оно прошло и не осталось от него в живых ни души.
Настроение у Пьетро хорошее. Его любимую ученицу Гиацинту ждет блестящее будущее. А маэстро беспощаден: Розине, младшей сестре Гиацинты, он сказал откровенно: «Не тратьте зря силы, голоса у вас нет». Как она обиделась, как рассердилась!
— Но я хочу быть певицей!
— А Гиацинте хотелось бы быть красивой,— ответил ей Пьетро,— однако и голос и красота даруются свыше, а не мною.
«Да... Розина, быть может, одним взглядом сведет с ума какого-нибудь принца, а Гиацинта будет укрощать диких зверей своим пением...»
Пьетро идет дальше. Вдруг он невольно останавливается и прислушивается.
Что это?.. Галлюцинация среди бела дня?.. Нет! Он ясно слышит чистые, нежные и в то же время мощные звуки своей любимой арии — арии Риголетто... «Боже мой, да это же голос Луиджи!.. Никому другому так не спеть! Но ведь Луиджи умер...» А в воздухе все трепещет чудесный голос, взлетает к поднебесью, на мгновенье замирает там и жемчугом рассыпается над землей.
Пьетро идет на звук этого голоса. Ищет, осматривается, останавливается... возвращается назад и слышит все тот же голос и аккомпанирующий ему оркестр. Маэстро ускоряет шаг. Звуки становятся отчетливее. Он выходит на площадь. На той стороне — обширная таверна с садом, в глубине которого павильон и открытая сцена. Профессору все ясно: приехала маленькая бродячая опереточная труппа, чтобы дать несколько концертов в бедных кварталах Неаполя. Пьетро подходит ближе. На сцене десяток мужчин и женщин.
— Добрый вечер! — говорит Пьетро.— Скажите, пожалуйста, кто здесь только что пел арию Риголетто?
Артисты в недоумении переглянулись, удивленные тем, что их труппа привлекла чье-то внимание еще до первого концерта.
— Кто же пел?
Певец, исполнявший арию Риголетто, не назвал себя.
— Синьор Джиованни,— говорит антрепренер,— по- видимому, господину понравился ваш голос, а вы не отвечаете!
Синьор Джиованни улыбается, делает несколько шагов в сторону Пьетро.
Маэстро впился в него глазами: молодой, статный, широкоплечий, приятное лицо, задумчивые глаза, держится скромно, костюм еще скромнее.
— Синьор Джиованни, доставьте мне удовольствие, повторите арию,— попросил Пьетро и, обернувшись к антрепренеру, добавил: — Я заплачу за потерянное время, можете не сомневаться.
Антрепренер сделался любезным, артисты также. Профессору пододвинули стул. Музыканты заняли свои места. Джиованни вышел на сцену и запел. Пьетро забыл, где он находится, забыл, что попал в таверну, где скандалы бывают чаще, чем концерты, и уже не замечал ни рваных декораций, ни стоптанных башмаков Джиованни, ни его поношенного костюма. Он весь ушел в прошлое и слышал не Джиованни — нет, а своего Луиджи. Но не того Луиджи, что царил на сцене, избалованный антрепренерами, публикой, женщинами,— нет! Пьетро слушал его впервые в крохотной роли, когда еще никто не видел в Луиджи — Луиджи, а он, Пьетро, открыл и показал миру новую звезду.
Джиованни допел арию.
— Господин директор,— проговорил Пьетро,— синьор Джиованни сейчас свободен, не правда ли? Мне хотелось бы сказать ему несколько слов.
— Эта просьба удивила и антрепренера и артистов, но всего больше изумился сам Джиованни. Пожалуйста,— ответил антрепренер,— но мы снова будем репетировать сразу же после обеда, а у синьора Джиованни несколько номеров.
— Я никогда, никого ничего не прошу делать даром, коллега,— ответил Пьетро и вынул свою визитную карточку.
Антрепренер взял ее, прочел, и глаза его округлились.
ПЬЕТРО ДАЛБИАНИ Артист Неаполитанской оперы
— Синьор Пьетро Далбиани! — вскричал антрепренер.— Какая честь! Какое счастье! Простите, маэстро, но мы знали вас только по фотографиям, в гриме и костюмах.
— Я беру ложу на сегодняшний вечер,— проговорил Пьетро и подал директору несколько ассигнаций.
— О маэстро, это слишком много!
— Ничего, ничего, коллега.
— Вы разрешите указать в афишах, что маэстро будет присутствовать на вечернем концерте?
Но Пьетро не слушал его. Он простился и ушел вместе с Джиованни.
Они вышли на улицу и направились в новую часть города. Вот и дом профессора. Вошли в гостиную, меблированную богато, но строго. Повсюду здесь висели портреты артистов и артисток, а над фортепиано, в большой раме,— портрет Луиджи. Джиованни застенчиво оглядывался по сторонам.
Вскоре состоялось испытание. Сначала Джиованни стеснялся, но мало-помалу овладел собой. Исполняя чужую мелодию, он пел свою песню, пронизанную тоской о прошлом, озаренную мечтами о неизвестном будущем. Он преобразился. Его заплатанные башмаки и потрепанный костюм как бы перестали существовать. Это был не Джиованни, это был артист на сцене, в новой роли новой оперы, герой-певец, поющий у врат жизни.
Пьетро, серьезный, сосредоточенный, внимательно слушал. Какая сила!.. Полнота!.. Точность!.. Чистота!.. Нежность!.. Тембр!.. А регистр!..
Более двух часов мучил Пьетро певца. Джиованни устал, да и проголодался. Давно уже его терзал голод, а тут где-то совсем рядом жарилось мясо, и запах его раздражал обоняние.
Но вот испытание кончилось.
— Лаура,—проговорил Пьетро,— поставьте второй прибор, синьор Джиованни будет обедать со мною.
Для Джиованни это был первый листик его лавров.
«Синьор Джиованни будет обедать со мною»,— как приятно звучит эта фраза...
Сели за стол. Суп, жаркое с картофелем, салат, вино, фрукты, минеральная вода «Анжелика». Прислуживала Лаура, кормилица Пьетро. Ее высохшее лицо, словно обтянутое пергаментом, вся ее фигура казались олицетворением дряхлой, давно отжившей старости... Но в этой тихой, уютной комнате, занятая обеденными хлопотами, старушка была ему милее петрарковой Лауры. Пьетро налил вина себе и Джиованни, чокнулся с ним и сказал:
— Помните об Орсини!
Джиованни улыбнулся. Но не фраза эта вызвала у него улыбку, а приятная теплота в желудке, особенно от вина — тонкого, легкого, пьянящего. Он неохотно встал из-за стола, когда Пьетро пригласил его в гостиную. Подали кофе. Пьетро расспрашивал Джиованни о его жизни, говорил о музыке, об артистах, о Луиджи, о Милане.
— Значит, вы заключили контракт с антрепренером?
— Да.
— Покажите.
Джиованни достал из кармана сложенный лист бумаги.
Пьетро прочитал документ.
— Итак, если вы уйдете из труппы, не предупредив антрепренера за месяц, вы уплатите ему тысячу лир?
— Да.
— В таком случае антрепренер заработает тысячу лир и потеряет вас!
И Пьетро разорвал контракт.
Джиованни пришел в ужас.
— Синьор, что вы делаете?
— Отныне синьор Джиованни — ученик синьора Пьетро.
Джиованни невольно встал и, пораженный, устремил глаза на Пьетро.
— Маэстро! Возможно ли это?
На глазах его выступили слезы.
— Успокойтесь, синьор Джиованни, мы начинаем великое дело. От вас зависит довести его до конца. Терпение и труд! У вас дар божий. Это много, очень много, но это еще не все. Вам нужна школа, школа и школа. Отрекитесь от всего ради своего голоса — и тогда над Италией взойдет новое светило. Помните, Джиованни: великий артист — это царь толпы, владыка человеческих сердец, но он раб своего таланта. А теперь идем!
Джиованни почувствовал себя как в сказке из «Тысячи и одной ночи», с ним происходило что-то необычайное.
Они подошли к оперному театру.
«Неужели?..» — с трепетом и благоговением подумал Джиованни. Они миновали театр, свернули на другую улицу и остановились перед магазином готового платья. Вошли.
— Выбирайте, синьор Джиованни, — предложил Пьетро.
Джиованни взглянул на него в недоумении. Юноша и не подозревал, чго костюм его давно уже никуда не годится. «Неужели я плохо одет?—думал он.— Ведь я — артист труппы известного баса маэстро Кастанелли, где примадонной сама синьора Саркатти!»
Но Пьетро настоял на своем, и Джиованни выбрал себе костюм по сезону. Обойдя еще несколько магазинов, они вернулись домой.
Модный, элегантный костюм, галстук небесно-голубого цвета, мягкая шляпа, изящные желтые ботинки, тонкая тросточка, перчатки.
Лаура узнала его не сразу. Но ее не удивили ни приглашение юноши к обеду, ни его метаморфоза. Если это сделал Пьетро, значит так и должно быть. И Джиованни уже стал для нее своим человеком.
Немного погодя пришел Пьетро, и маэстро с учеником поехали кататься.
Сидя рядом со знаменитостью, Джиованни вдруг испугался. Ему показалось, будто все это сон и вот-вот чья-то невидимая рука схватит его за шиворот и вышвырнет из экипажа на мостовую, и тогда маэстро исчезнет, а он, Джиованни, снова окажется в своем старом, потрепанном костюме.
Вечер. У Пьетро урок. Лаура хлопочет в саду. Джиованни у себя в комнате; он сидит у окна и размышляет. По широкой улице двигаются люди—пешком, в экипажах, в автомобилях. Веселые, мрачные, серьезные, спокойные люди, чьи настроения так же разнообразны, как их костюмы. Не одежда, не возраст определяют настроение: ведь молодость — это еще не счастье, а стоптанные башмаки — не нищета. Какой калейдоскоп! А ведь это всего лишь одна улица! Сколько тут желаний, грез! Все хотят всего. Хотят есть сытную и вкусную пищу, спать на белоснежных постелях, любить женщин — молодых, красивых, верных. Джиованни разглядывает людей в этой толпе и не знает, с кем из них себя сравнить. Вот идет бледный молодой человек, который вряд ли обедал сегодня, идет с застенчивым видом, всем уступая дорогу, даже тем, кто застенчивей его. А вдруг это будущий великий артист, писатель, художник? В быстро мчащемся автомобиле сидит упитанный, самодовольный господин лет сорока — сорока пяти. Кто знает, быть может и он еще не так давно с завистью поглядывал на чужие автомобили.
Джиованни с удовольствием вспомнил, что у него есть комната, постель. Скоро Лаура начнет готовить ужин; будет готовить и завтра, и послезавтра... Он, Джиованни, свободен, может пойти куда вздумается. В его душе пробудилось бесконечно сладостное сознание, что судьба сделала его своим избранником, превознесла выше многих. Во время уроков с Пьетро Джиованни чувствовал, что его скромное «я» таит в себе некую силу, драгоценное сокровище, и замирал от блаженства, когда замечал на бесстрастном лице своего строгого учителя невольное восхищение талантом ученика.
Стало смеркаться.
Джиованни мало-помалу перенесся мыслями в свое детство. Отца он не знал. Бедный корсиканец, отец его приехал в Италию искать счастья, быстро разбогател, жил на широкую ногу, потом разорился и умер. Джиованни родился уже после его смерти. Жил он всегда скромно, оставшись на попечении старшей сестры, которая успела окончить консерваторию в годы процветания отца. Окружающие предсказывали ей блестящее будущее, но оно погибло вместе с капиталом старого Джиованни. Молодой Джиованни пел, бренчал на фортепиано; сестра его, утратив веру в себя, не придавала особого значения голосу брата, хотя на всех любительских концертах юноша неизменно пользовался успехом. В трудные минуты она говорила:
— Ты, Джиованни, не очень-то рассчитывай на свой голос, а лучше подыскивай себе какую-нибудь работу.
Сестра познакомилась с музыкальной семьей священника Паладини.
Однажды вечером Паладини услышал, как его дочь Мариетта поет дуэт с Джиованни, и долго не мог прийти в себя от восхищения.
— С таким голосом нельзя сидеть дома, завтра же утром — в церковь!
Молодой тенор привлекал публику в кафедральный собор. Священник рассказывал о нем всем и каждому, наконец решил послать юношу в Милан, с письмом к одной своей дальней родственнице, высокопоставленной даме.
Дама показала Джиованни нескольким известным профессорам. Те признали, что юноша поет неплохо, но если он хочет стать первым певцом, пусть возвращается в родной город.
Он вернулся.
Обиженный старик проклял и высокопоставленную даму и профессоров.
— Похоже, что в Милане стали заниматься чем угодно, только не пением,— твердил он всюду.
Вскоре священника перевели в другой город, где он и скончался. Умерла и сестра Джиованни. Он остался один. Но в памяти его запечатлелось последнее напутствие священника:
— Пусть только тебя услышит настоящий итальянец, и тогда я не я буду, если тебя не пригласят в Миланскую оперу; а когда ты покажешь этим профессорам, что ты собой представляешь,— они лопнут от злости.
И перед Джиованни всплыло милое, добродушное лицо покойного, уверенного в своей правоте. «Что-то поделывает сейчас Мариетта? — подумал он.— Три года мы с ней не встречались». И в его памяти вновь воскресла гостиная в доме Паладини, рояль, за роялем — он и она. Она играет, он поет.
— Джиованни, ты станешь великим артистом!—слышит он голос девушки.
— Не верю, Мариетта; в нашем роду таких случаев не бывало.
— А если все-таки станешь, ты забудешь свою Мариетту?
— А если не стану, Мариетта меня разлюбит? Будет искать другого певца, великого?
— В нашем роду так не поступали,— отвечала она и нежно обнимала застенчивого Джиованни, хотя он не был ни известным, ни великим.
И вот предсказание старого Паладини начинает сбываться. Пьетро оказался «настоящим» итальянцем. А у Мариетты, наверное, уже есть другой Джиованни. «Где-то она теперь?»
В комнату вошла Лаура и прервала его воспоминания:
— Мечтаете, синьор Джиованни?
— Задумался, Лаура, вспомнил родной город, близких, детство...
— Родной город, детство... Да, помню, и Пьетро был маленьким. Красивый он был тогда. Кто бы поверил теперь...
Пришел Пьетро, и они сели ужинать. Настроение у профессора было хорошее. Говорили о Гиацинте, о Джиованни, об их будущем. Впервые Джиованни почувствовал сладостное предчувствие славы, более сладостное, чем поцелуй женщины.
В тот вечер он заснул безмятежным сном младенца. Ему снились опера, публика, цветы, овации. Он вышел на сцену. Рядом с ним был Пьетро. Паладини поднес ему, венок, а высокопоставленная дама бранила миланских профессоров.
Против озера, возле отеля «Красивый берег», остановился автокобиль. Шестидесятилетний старик с густыми волнистыми, совершенно белыми волосами, в сюртуке и мягкой широкополой шляпе, легко соскочил на тротуар и сказал:
— Приехали, маэстро Паладини!
Маэстро лениво поднялся с сиденья, вышел из автомобиля и повернулся к озеру.
— Пьетро, сколько времени прошло после нашего первого приезда сюда?
— Ровно два года.
Публике было известно по газетам и афишам о прибытии Паладини, некоторые знали его по фотографиям,— вот почему группа любопытных собралась перед отелем и остановилась на почтительном расстоянии от артиста.
— А Монблан меня сегодня не встречает? — заметил Паладини.
— Он рассердился на вас за то, что вы его забыли,— ответил кто-то.
Паладини усмехнулся и приподнял кепи в знак благодарности за лестный комплимент.
Публика была польщена.
— Да здравствует маэстро Паладини!—закричали вокруг.
Паладини еще раз приподнял кепи и вместе с Пьетро вошел в отель.
Немного погодя Паладини появился на балконе. Спокойная, чистая гладь озера ласкала его взор.
«Два года! А кажется, будто это было вчера. Где-то она теперь?»
К двери подошел Пьетро:
— Маэстро мечтает?
— Нет, вспоминаю.
— Кого? — лукаво спросил старик.
— Не шути. Видишь вон ту скамью? Там мы расстались.
— И там же встретитесь с другой.
— Только не здесь. Осквернить память о ней? Никогда! Ты знаешь, что я искренне любил ее.
— А Мери?
— Мери? Мери — это другое дело.
— И новая будет совсем другой.
— Нет!.. Не надо было останавливаться в этом отеле. Завтра же утром уедем в Мюнхен.
Паладини вернулся в комнату. Пьетро пошел звонить по телефону, потом уехал в оперный театр. Вернувшись, он отыскал официанта.
— Вы знаете, кто со мной приехал?
— Синьор, я итальянец, а маэстро Паладини прославился на весь мир.
— Прекрасно! Сразу видно, что вы благородный человек. Маэстро Паладини действительно прославился на весь мир. Но не это важно. Важно то, что вы — благородный человек, и как таковой, скажите мне: маэстро вызывал вас в мое отсутствие?
— Нет.
Пьетро впился глазами в официанта.
— Лжете!
— Синьор!
— Скажите, сколько вы хотите?
— Я себя не продаю.
— Но торгуетесь... Зачем вас вызывал маэстро?
— Я не лгу. Он меня не вызывал, он сам ко мне пришел.
— Что он заказал?
— Бутылку коньяка.
— Подали?
— Не успел.
— И не подавайте, если хотите быть в приятельских отношениях с моим кошельком. Помните, что я плачу щедро.
Пьетро прошел к Паладини и, оглядев его, обрадовался.
Маэстро сидел хмурый. Значит, официант сказал правду.
— Пьетро! — проговорил Паладини.— Обедать еще рано, я отлучусь ненадолго.
— Прежде всего пообедаем, затем вы должны отдохнуть и, наконец, вы никуда не пойдете.
Паладини рассердился.
— Когда кончится эта опека?
— Когда я умру...
— Ты каждый день собираешься умирать, а мне жить не даешь. Пойми, мне нужно прогуляться.
— Вспомните концерт в Варшаве!
— Слушай, Пьетро,— вкрадчивым тоном начал Паладини,— зачем спорить? Неужели ты не знаешь, что если я захочу, так все равно уйду?
— Хорошо, в таком случае я отменяю концерт.
Паладини вспыхнул.
— Ты что, младенцем меня считаешь?! Вот возьму и уйду!
— Уходите!
— Чудовище!
Когда Паладини говорил вкрадчиво, это грозило бедой. Но сейчас он был сердит, и Пьетро успокоился: Паладини не уйдет.
— Вот свежие газеты; просмотрите статьи о будапештском концерте. А я пока прикажу подавать обед.
Паладини даже не взглянул на газеты.
Немного погодя на балкон вынесли накрытый стол. Сели обедать.
— Маэстро, прошу вас, кушайте поменьше.
— Ты меня скоро уморишь с голоду!
— Сами виноваты! Не надо было рождаться великим человеком.
— Я уж сто раз проклинал судьбу за то, что встретил тебя.
Подали суп. Учитель и ученик съели его молча.
Но вот Пьетро заметил на лице Паладини темное облачко. Всякий раз, как появлялся официант, Паладини поднимал голову, приоткрывал рот, словно желая, но не решаясь что-то сказать. Принесли жаркое. Паладини, не глядя на официанта, приказал негромким, но повелительным тоном:
— Бутылку вина!
На столе перед Пьетро стояла высокая конусообразная бутылка с красивой этикеткой, испещренной изображениями медалей, которые были получены виноделом на выставках.
Паладини налил себе вина. Лицо его прояснилось, глаза ожили.
Сердце у Пьетро сжалось, как сжимается сердце матери, заметившей на лице ребенка опасные признаки возвращения перенесенной болезни.
— Значит, вечером петь не будем? — в отчаянии спросил Пьетро.
— И пить буду и петь буду!..
Паладини поднял бокал, одним духом осушил его, обтер губы, закурил сигару и откинулся на спинку стула. Балкон, озеро, публика — все стало ему таким милым, близким, родным; официант казался славным малым, даже Пьетро больше не раздражал.
— Эх, Пьетро, чудной ты человек! Кто это тебе внушил, что мне нельзя пить? Что ты меня так оберегаешь? Я здоров, как бык... Ем за троих...
— Пьете за десятерых.
— Лишнее доказательство несокрушимости моего организма. Вечером послушаешь, как я спою «Сумерки» спою не хуже, чем когда напевал пластинку для граммофона. Помнишь? Тогда ты сам поднес мне бокал шампанского, а теперь угощаешь водой!
— Маэстро, сегодня вы больше не будете пить!
— Это не крепкое вино...
— Сейчас отдохните, а в шесть часов — на прогулку.
— Тебе налить?
— Ну нет!
— Ты человек с характером, не то, что я. За твое здоровье, Пьетро! Ты мой тиран, но иногда ты самый милый мне человек на свете. Твое здоровье!
После обеда Паладини прилег. Пьетро ушел. Встретив в коридоре официанта, он многозначительно посмотрел на него, получил утвердительный ответ и, успокоенный, отправился в театр.
Часа в четыре Пьетро вернулся, вошел в комнату Паладини и сразу же заметил, что маэстро настроен веселее обычного. Он напевал свою любимую арию и слишком много разговаривал. На подоконнике, за портьерой, Пьетро заметил этикетку с золотыми медалями.
— Ах, дорогой Пьетро, сегодня я доволен и тобой и собой, что случается крайне редко. Все в порядке!
— Сегодняшний концерт можно считать сорванным. Я буду вынужден сказать публике: «Милостивые государыни и милостивые государи, концерт откладывается, потому что божественный Паладини...»
— Напился, как свинья,— подсказал Паладини.— Не беспокойся, Пьетро. Сегодня я буду петь так, как не пел никогда. Порукой тому — и заветная скамья и вино, которое ты проклинаешь. Оно пробудило во мне жажду нового счастья. После этой бутылки — точка! Но кончится концерт, и тогда, с твоего разрешения, устроим маленькую пирушку. Послушай Пьетро, перестань подкупать официантов, а то они зарабатывают вдвое больше обычного. Нынче мы с тобой соперничали, как на торгах, и победил я.
Паладини стал умываться. Пьетро сел в кресло и задумался: «Неужели концерт сорвется?» Его не интересовали ни публика, ни ее разочарование, ни потерянныеденьги.
Он думал о Паладини, о вине. Злился на природу, которая порождает эту отраву, на людей и законы, которые не могут ее уничтожить. Не будь ее, сколько талантов было бы спасено! И Луиджи уцелел бы!
Паладини весело плескался, растирал полотенцем широкую грудь и что-то бормотал про себя. Пьетро, размечтавшись, видел освещенный зрительный зал оперного театра и нетерпеливую публику, слышал, как тысячи уст с благоговением шепчут: «Паладини!». А тому все трын- трава — и учитель, дрожащий над каждой его нотой, и поклонники, готовые заложить свои часы, лишь бы послушать его хоть раз в жизни, и бог, который избрал его среди миллионов,— тому только бы тянуть эту отраву.
Пьетро прочитал этикетку на бутылке: «Братья Луи и Жан Прюно». Будь они здесь, эти братья, он головы бы им проломил вот этой самой бутылкой. Перед его глазами воскресла старая, полузабытая картина: зал варьете, пьяная публика, полуголые женщины. Воздух заражен спиртными парами и запахом человеческого пота. Шум, выкрики, непристойные разговоры, циничный хохот. На эстраде появляется человек; у него густые взлохмаченные волосы, испитое лицо, блуждающий взгляд. Он начинает петь. Рядом с ним полупьяная певица с почти открытой грудью и в короткой юбке танцует канкан. Она высоко вскидывает ногу, чуть не касаясь носком головы партнера, а он тоже пускается в пляс. Пьетро вздрагивает: «Это Луиджи!.. Нет! Паладини!..»
— Боже мой! — крикнул Пьетро, вскочив с кресла.
— Что случилось? — спросил его Паладини.
— Ничего,— ответил Пьетро и вышел на балкон. Он сел и задумался: «Разве Луиджи не был великим артистом? Погиб. Пил и я, но что такое я? Певец, каких много. А Паладини неповторим».
Паладини закурил сигару и распахнул окно, выходящее на улицу. День был ясный, погожий. Лучи солнца весело играли в прозрачном, как стекло, озере. Вдали высился вечный старик Монблан, по набережной прогуливались люди. Паладини взглянул на скамью, у которой навсегда простился с «ней». Ему стало грустно, он почувствовал себя одиноким скитальцем. Да, ему открыт доступ всюду, но у него нет своего угла, родного дома, какой имеет каждый простой смертный. Есть слава, но нет счастья.
Джиованни взял бутылку, налил себе рюмку, выпил, вскинул голову и запел.
Пьетро замер. Он уже не видел ни публики, ни озера, ни Монблана. Он только внимал тихим чистым звукам пробуждающейся природы, чувствовал дуновение прохладного утреннего ветерка и ласку первых солнечных лучей; потом услышал разговоры, шум вспыхнувшей борьбы человека за жизнь: она разгоралась все больше, достигла своего апогея и постепенно затихла. Зашло солнце, и все замерло. Истомленная душа ищет покоя... Ночь медленно обволакивает землю, обещая ей сладкие сны и полное забвенье. Но человек не знает ни сновидений, ни покоя; ночь для него — продолжение дня, отягощенное мраком и потому еще более мучительное. Буря, бушующая в груди, тщетно рвется наружу, на простор. Человек с мольбой, с проклятьем устремляет взор на небо; и, постепенно утихнув, боль сменяется холодным отчаянием и догорает в душе, как лампада, забытая в опустевшем храме, а на небосклоне уже занимается заря, предвещая новый, еще более страшный день.
Пьетро оцепенел, по его щекам покатились крупные слезы.
Публика, гулявшая по берегу озера, замерла. Экипажи остановились.
Бурные рукоплескания загремели перед отелем.
Пьетро пришел в себя, вскочил со стула и убежал в комнату.
— Маэстро, вы бог! Хотите, я упаду на колени, брошусь в озеро — только не пейте больше сегодня, не пейте!
Паладини расчувствовался.
— Ты так мне нужен, Пьетро,— сказал певец непривычным для него мягким, задушевным тоном.
— А вы знаете, маэстро, что сейчас вы спели «Сумерки» лучше, чем в тот раз, когда напевали пластинку для граммофона.
Старик сиял. Он нажал кнопку звонка, послал за экипажем и вскоре уехал вместе с учеником. Паладини (болтал без умолку, указывал Пьетро на проходивших мимо красавиц и не замечал, с каким любопытством смотрят па него прохожие.
Пьетро в эти минуты чувствовал себя архангелом, восседающим по левую руку от творца.
«Ах, если б не было на свете этого проклятого вина!»
В половине девятого Паладини и Пьетро вошли в отведенное им фойе оперного театра. Паладини опустился в кресло, взглянул на Пьетро, на газеты, лежавшие на столе, сунул руку в карман и только тут спохватился, что ему чего-то недостает. Ему захотелось курить, но распорядок, установленный Пьетро, «регулировал» куренье: перед концертом — никаких сигар. Паладини взял газеты и стал их перелистывать.
Пьетро вышел из фойе, запер двери, положил ключи в карман и, довольный тем, что пути сообщения с буфетом прерваны, отправился к аккомпаниатору. Вернувшись, он взглянул на часы: было без четверти девять. Он подошел к Паладини и торжественно объявил:
— Все готово, маэстро!
Прозвонили звонки, и немного погодя медленно раздвинулся занавес. Раздались овации.
На сцену вышел Паладини, бледный, преображенный. Никто не поверил бы, что этот человек способен сердиться или шутить. Зрителям казалось, что все земное, обыденное отпало от него, что это не телесное существо, а призрак, дух. Глаза его блестели, их взгляд пронизывал насквозь.
Наступила мертвая тишина. В публике ни звука, ни движения. Люди даже не заметили, что он не ответил на их приветствия. Он сковал их прежде, чем привести в восторг.
Пианист взял несколько аккордов. Паладини запел.
Пьетро, сидевший за кулисами, был в экстазе. Он забыл, что Паладини пьет, играет в карты, теряет и время и деньги на женщин, не обращает внимания на публику, не заботится о себе самом. Пьетро чувствовал только, что какая-то нежная сила возносит его куда-то, ласкает, баюкает, шепчет ему о мечтах, которые были разбиты жизнью. И чистые, благодатные слезы подступили к его глазам. Когда же зазвучало вступление к «Сумеркам», старик прослезился и, вынув носовой платок, прижал его к губам и прошептал:
— Вот так и умереть бы!..
Паладини пел лучше, чем в тот раз, когда напевал пластинку, с большей страстью, чем в отеле. Заключительные звуки песни разлились по залу невидимой теплой волной, проникли в душу зрителей и привели их в трепет.
Паладини кончил петь. Несколько секунд царила гробовая тишина. Но вдруг бешеные овации раздались в зале. Галерка неистовствует и так топает ногами, что, кажется, вот-вот пол обрушится. На сцену летят цветы, ленты с надписями, несут букеты, подарки.
— Бис!.. Бис!.. Паладини! Паладини!.. Бис!..
Маэстро не вышел на аплодисменты.
Появляется Пьетро. Он спокойно, но твердо говорит:
— Паладини никогда не поет на бис!
Капризная публика не сердится на капризного маэстро, она углубляется в программу и ждет.
В антрактах местные знаменитости и высокопоставленные дамы осаждают вход в артистическое фойе. Пьетро, открыв дверь, вежливо предупреждает, что до конца концерта маэстро никого не примет.
— Но я хочу,— говорит одна из дам,— чтобы маэстро завтра пел у меня. На вечере будет присутствовать русский великий князь. Вы меня понимаете?
— Понимаю, мадам, но маэстро поет только в театре и ни для кого не делает исключений.
— Неужели? — с удивлением и досадой цедит дама.— Посмотрим!
После концерта городские власти дали банкет в честь Паладини. Мэр лично встретил Паладини и Пьетро у театрального подъезда и предложил отвезти их в своем автомобиле.
Советники муниципалитета ожидали их на лестнице. Повсюду здесь были цветы, а в парадном зале — портрет Паладини, увенчанный лаврами. Улыбающийся маэстро знакомится со всеми. Пьетро мрачно шествует за своим богом.
Сели ужинать. Кроме мэра и советников, было много приглашенных — артистов, артисток, видных иностранцев и представителей печати.
Справа от Паладини сидела красавица, графиня де Жуэнвиль,— та самая дама, которой Пьетро отказал в концерте. Она быстро завладела вниманием Паладини, а как только завладела, стала вести себя очень сдержанно. Графиня решила отомстить Пьетро за обиду. «Маэстро, кроме как в опере, нигде и ни у кого не поет!.. Посмотрим, так ли это!..— Она метнула взгляд на Пьетро и поду* мала: — Урод! Ты настолько одряхлел, что забыл, как силен женский каприз».
Паладини жил полной жизнью. Как шаловливый школьник, он считал себя вправе резвиться после уроков. Окружающая обстановка возбуждала его. «Только бы Пьетро не делал такого траурного лица, он способен охладить даже пыл новобрачных».
После первого же бокала исполнитель «Сумерек» преобразился. Царь сбросил с себя мантию и остался в халате. Он перестал замечать Пьетро, язык его развязался, а глаза не отрывались от графини. Паладини болтал без умолку, рассказывал о своих путешествиях, о детстве, о Пьетро — великом Пьетро, которого он то превозносил до небес, то изображал жесточайшим тираном на свете. Он восхищался городом, красивыми женщинами, осыпал мэра комплиментами за превосходные вина и попрежнему не спускал глаз со своей соседки.
Пьетро исподлобья разглядывал веселую компанию. Враг подобных банкетов, он возненавидел мэра за то, что тот приказал подать столько бутылок, возненавидел графиню, которая, по его глубокому убеждению, должна была вскружить голову Паладини, возненавидел и всех прочих присутствующих, уверенный, что добрая половина этого избранного общества состоит из пьяниц и картежников. «А он, Паладини,— думал Пьетро,— вместо того чтобы сесть и написать свою биографию, в розницу распродает ее газетчикам».
И действительно, журналисты жадно ловили каждое слово Паладини, следили за его малейшими движениями и, приглядываясь к тому, как он ест, пьет, смеется, украдкой быстро делали заметки. Не избежал их наблюдения и Пьетро.
Открыли бутылку шампанского. Мэр произнес короткую речь. Паладини ответил на нее и еще больше развеселился. Его приглашали всюду — в частные дома, в артистический клуб. Паладини благодарил, обещал прийти, чокался, а глазами пожирал графиню. Она же старалась казаться как можно более серьезной и таинственной.
Пьетро бросал беспокойные взгляды на Паладини: от резких движений прическа его растрепалась, галстук съехал набок, лицо покрылось красными пятнами.
И здесь, среди этой роскоши, в обществе сановных мужчин и расфранченных дам, перед стариком опять возникло мерзкое варьете, пьяная компания, полуголые женщины, окружившие Паладини. Острая боль обожгла сердце. Пьетро невольно поднялся.
Присутствующие решили, что это молчаливая просьба разойтись: ведь у маэстро свой распорядок дня. Начали вставать из-за стола. Паладини хотел что-то сказать Пьетро, но язык у него заплетался, и он только сердито посмотрел на старика.
Гости стали разъезжаться.
Графиня, стоявшая в стороне, разговаривала с одним из приглашенных; она медлила уходить.
— До свиданья, маэстро Паладини. Жду вас от четырех до семи.
Это было сказано таким тоном, словно она не приглашала его, а назначала ему аудиенцию.
— До завтра, графиня.
Паладини сиял. Пьетро, сдвинув брови, отошел от нее, шепча:
— Вот бестия! Сорвала мюнхенский концерт!
Паладини играл в карты. Пьетро побродил по комнатам, рассматривая картины, заглянул в игорный зал, подошел к столу, несколько минут постоял за креслом Паладини, потом отошел и остановился перед портретами членов клуба. Важные, напыщенные, академически строгие лица. Некоторые из этих господ сидели сейчас рядом с Паладини, но вряд ли хоть один из них узнал бы себя на портрете в эти минуты. Отойдя от портретов, Пьетро стал читать вывешенный на стене устав клуба. Каждая его строка взывала к законности, порядку, честности, благородству и гуманности. Пьетро только покачал головой и возвратился в игорный зал. Он сел в кресло сзади Паладини и тихо, но многозначительно кашлянул. Паладини сделал вид, что ничего не замечает, хотя всем своим существом чувствовал присутствие Пьетро, и это отражалось на его игре. Вскоре он встал и проговорил сердито:
— На сегодня хватит.
Они вернулись в отель. Пьетро молчал, а Паладини уже не мог сдержаться:
— Что ты все бродишь за мной, как тень? Из-за этого я и проиграл!
— Сколько? — спокойно спросил Пьетро.
— Это неважно.
— Нет, важно. Я хочу дать вам один совет. Сколько вы проиграли?
— Десять тысяч.
— Знаете что? Пока мы живем здесь, вы каждый вечер выдавайте игрокам по десяти тысяч: и они будут довольны, и мы не будем нервничать.
— Слушай, Пьетро, почему бы тебе не учредить кафедру для исправления блудных талантов?
— Хватит с меня и одного! Разрешите узнать, когда мы отсюда уедем?
— Куда нам спешить? Мне тут приятно.
— Верю. Графине еще приятнее. Брильянтовые кометы с неба не падают.
— И это пронюхал?
Как только они заговорили о графине, настроение певца изменилось. Он забыл о своем проигрыше.
— Эх, Пьетро! Не знаешь ты ее. Ведь она миллионов стоит!
— Женщина стоит столько, во сколько ее оценивают, а вы цените ее слишком дорого.
— Бездушный ты, Пьетро! Не даешь мне ни пить, ни играть, ни любить.
— Пейте, играйте, любите, но тогда объявите во всеуслышание, что Паладини не хочет быть великим человеком: он стал простым смертным и увлекся самой обыкновенной женщиной.
— Ты ее не знаешь, она — сокровище!
— Мы обладали целой коллекцией таких сокровищ,— невозмутимо возразил Пьетро,— а у вас есть еще одна слабость: вы недостаточно высоко себя ставите, не видите разницы между собой и окружающими.
— Черт возьми, Пьетро, может я и в самом деле великий человек, но не забывай, что я из плебеев, кровь у меня мужицкая. Я жадный, хочу всего попробовать. В юности я был беден, ел и пил не по-людски; так как же мне не пить, не объедаться, не увлекаться женщинами теперь, когда они сами ищут меня? Я не Орсини; бонна не застегивала мне штанишек, да и не всегда я имел возможность их носить. Слава меня балует, но оживаю я только в будуаре красавицы или за столом, уставленным изысканными кушаньями и винами.
— А карты?
— Картами я никогда не увлекался. Вот хотя бы сегодня: ты кашлянул — и я прекратил игру.
— Да, но мне приходится кашлять все время. Ах, маэстро, не цените вы себя. Ведь вы — единственный!
— Ты преувеличиваешь. Орсини не ниже меня. А представь себе, Пьетро, что я внезапно потеряю голос — скажем, от сильной простуды, или от какого-нибудь прыщика в горле, или из-за неудачной операции...
Пьетро вздрогнул от одной мысли о такой беде.
— Тем более должны вы беречься. Вы знаете, как ведет себя Орсини, как он ест, спит, разговаривает. Режим и дисциплина всюду и везде. И самое важное — он не курит и не пьет. Ничего не пьет и никогда! А вы?
— Лучше умереть, чем согласиться на такой режим. Поговаривают, будто он бросил свою любовницу только за то, что она из ревности что-то подмешала в его пищу.
— Глупости болтают! А если так действительно было, он поступил правильно. Что такое любая женщина в сравнении с его голосом? Странный вы человек, маэстро! Простые смертные дрожат за свою жизнь, а вы не щадите дара божьего. Голос! Что может быть драгоценнее! Говорят: глас народа — глас божий. Неправда. То — рев, а голос Паладини — это музыка потерянного рая! Но вы губите великий дар из-за капризов какой-то бабенки.
— На что ты намекаешь?
— Вчера вы в угоду своей Дульцинее пели «Сумерки» на открытом воздухе.
— О всезнающий и вездесущий Вельзевул! Ну и что же? Да, пел. За это она платит мне щедро.
— Эх, маэстро, маэстро! Скажите лучше — платила! Она поняла вас вполне! Женщина и искусство! Что для нее Паладини? На что он ей? На то, чтобы сказать: «Паладини отказался петь во дворце такого-то короля, предлагавшего баснословный гонорар, а для меня пел». Я не всезнающий бог, но ни минуты не сомневаюсь, что она всем раззвонила про это.
Паладини, поняв, что зашел слишком далеко, уже подумывал о том, как восстановить мир.
— Ничего, на днях мы уедем...
«Придется подождать, пока пройдет и эта лихорадка»,— думал Пьетро.
Но уже на другой день Паладини заявил сам, что сегодня они уезжают в Мюнхен.
— Ты прав, Пьетро, даже красивейшая женщина не стоит и ломаного гроша.
Пьетро радовался, как дитя, он был готов на руках вынести Паладини из отеля, когда официант доложил, что автомобиль стоит у подъезда.
Не раз обманывал официант старика, однако тот все же бросил ему несколько монет и с веселым лицом поспешил за Паладини.
Усевшись в машину, Пьетро указал на небольшой сад у озера и лукаво спросил:
— Видите, маэстро, вон ту скамейку?.. Ту... где вы... последний раз... с ней...
— Вот сатана! — пробормотал Паладини.
Автомобиль тронулся.
— А ты знаешь, Пьетро, что я из-за тебя поссорился с графиней? Ты что-то сказал по ее адресу...
Пьетро сделал вид, будто не расслышал этих слов. Он сидел с довольным лицом и хранил молчание.
— Да! Довольно такой жизни! На прошлом ставлю крест. К черту и женщин и вино! Только пение!— болтал Паладини.
Пьетро слушал одним ухом: не в первый раз говорились эти слова!
За обедом Паладини сидел с важным видом и громко приказал принести ему бутылку минеральной воды «Анжелика».
«На сколько дней хватит выдержки?» — подумал Пьетро.
— А знаешь, Пьетро, «Анжелика» — чудеснейший напиток! Торжественно заявляю тебе: я хочу отдохнуть. Повесь на дверях объявление: «Паладини никого не принимает! Finita la comedia!»[21] Ты, как всегда, прав. Женщина — помеха искусству.
Пьетро ожил.
Паладини не изменял «Анжелике» целых две недели. Он ел компоты, фрукты, сладости, даже курил очень мало; вставал рано, гулял, читал, не нарушал расписания концертов. С женщинами разговаривал любезно, но отчужденно. Пел, как никогда еще не певал. Обновил свой репертуар. Публика бесилась от восторга, пресса била в литавры, директоры оперных театров бомбардировали певца телеграммами и осаждали отели, в которых он останавливался, а поклонники осыпали его цветами, подарками, письмами.
Паладини, не читая, передавал всю почту Пьетро.
— В архив! — говорил он.
Как-то рано утром Пьетро вошел в комнату своего ученика и в изумлении остановился на пороге. За столом сидел Паладини без пиджака и что-то писал. Перед ним — чай, молоко и булочки.
Паладини обернулся.
— Доброе утро, Пьетро!
— Чем вы заняты, маэстро?
— Заинтересовался? Глядишь и не веришь, что Паладини может заниматься серьезным делом? Знаешь, что я пишу? Автобиографию. Увидишь, каким я изображу тебя!
— Вы, маэстро, пишите-ка лучше о себе, а меня оставьте в покое...
— Что? Тебя оставить в покое? А разве не ты довел меня до такого состояния, что я даже утренний чай пью без коньяка?
Растроганный Пьетро исчез. Он давно мечтал написать биографию своего ученика и составлял подробнейшие заметай о его делах и днях, но считал, что лучше будет, если ее напишет сам Паладини.
Автобиография успешно подвигалась вперед. По вечерам Паладини читал Пьетро отрывки, в которых больше говорил о своем учителе, чем о себе.
Пьетро сердился не на шутку.
— Начните прямо с Милана, маэстро!
— Нельзя, Пьетро. Во всем нужно соблюдать порядок. Имей в виду, что каждая твоя жестокость будет мною увековечена.
Прошло некоторое время. Однажды Пьетро, вернувшись в отель, не нашел Паладини в его комнате.
Пьетро осмотрелся и, глубоко вдохнув воздух, почувствовал подозрительный запах — легкий аромат изысканных духов, этот невидимый след, оставленный женщиной. Постель была накрыта, но, видимо, на скорую руку. Злосчастная автобиография валялась на ковре. Пьетро поднял рукопись, положил ее на стол и заметил на нем конверт с визитной карточкой. Он вынул карточку и прочел:
«Графиня де Жуэнвиль».
И здесь нашла-таки его!
В озлоблении Пьетро разорвал карточку на клочки, схватил рукопись и ушел.
Паладини возвратился поздно и, в темноте наткнувшись на что-то, зажег электричество.
Пьетро поджидал его, шагая из угла в угол.
Но Паладини, должно быть, не хотел видеть его. Раздевшись, он выключил свет и лег спать.
«Старая, вечно та же история, и нет ей конца!» — в отчаянии прошептал Пьетро. Всю ночь он не мог сомкнуть глаз.
Они совершали международное турне.
Пьетро становился все мрачнее и мрачнее, Паладини — все беззаботнее.
Временами, когда певец брал себя в руки, старику казалось, будто майское солнце пригрело его среди зимы, приласкало, потом исчезло во тьме.
«Спасенья нет!»— бормотал про себя Пьетро.
Всегда окруженный и опьяненный женщинами, Паладини не находил времени заглянуть в нежную, детскую душу своего учителя, в этот священный храм, где ему, Паладини, поклонялись, как идолу. Не замечал он и нечеловеческой муки в глазах старика,— глазах скорбящей богоматери у креста на Голгофе.
Ему казалось, что молодость будет бесконечно долгой. Ведь дар божий не умирает, он не может измениться. А если роковой день все же настанет... Ну что ж, рано или поздно всему приходит конец.
И легкомысленный Паладини, всегда довольный настоящим, сердился на Пьетро, когда тот портил ему настроение.
Концерт был назначен на девять часов.
Пробило одиннадцать.
Публика нетерпеливо ждала. Паладини не было.
Пьетро не отходил от телефона. Он разыскивал певца по всему городу, но тщетно.
Впервые в жизни старый учитель понял, что взял на себя тяжелую, непосильную задачу — ежедневно спасать утопающего. И вдруг он услышал звуки старинной корсиканской песни.
Пьетро замер; но не песня взволновала его, а певец: пел Паладини.
Что-то болезненно напряглось в душе старика, затрепетало и сломалось. Все вокруг показалось ему миражем, обманом: он не поверил ушам своим, когда уловил в голосе Паладини то, чего боялся больше всего.
Как рано! Слишком рано!
Пьетро любил эту простую, ясную, бесхитростную народную песню, полную страсти, крови и слез. Какая душа, какая буйная натура ее создала! Певец стремится к своей возлюбленной, стремится против ее воли... и если она его отвергнет, он покончит и с собой и с нею. Буря неудовлетворенной, неугасимой страсти!
...Но в голосе Паладини уже нельзя было уловить ни нежного шепота, ни мольбы и укора; слышен был только вопль, способный лишь напугать, но не растрогать.
Не душа корсиканца отражалась в этом пении, но его кинжал.
Неужели так пел его Паладини?
Пьетро стоял и слушал.
Так он когда-то стоял на улице, зачарованный тем же голосом. Тогда он замер от восторга, сейчас — от ужаса и боли. Ему казалось, что кто-то обманул, ограбил, предал его.
Паладини умолк. Раздались громкие рукоплескания.
Пьетро подошел к таверне и распахнул дверь.
Пьяный Паладини сидел, расстегнув жилет, в большой захмелевшей компании. Он вставал, поднимал стакан, чокался, что-то рассказывал, пожимал протянутые руки, весело ругался и пил. Можно было подумать, что певец только что вернулся из дальних странствий к своим род- ным и теперь отдыхает душой. А все остальное — опера, концерты, избранная публика и сам Пьетро, который бог знает зачем оторвал его от родной среды,— все это ему чужое.
Острая обида кипела в груди Пьетро, когда он подходил к певцу.
Паладини увидел его и вздрогнул, как пойманный преступник.
В эту минуту он понял, что свой голос, этот священный дар, он получил не от бога, а от Пьетро,— и этим даром он угощает пьяную компанию...
Он побледнел и встал.
Пьетро хотел что-то сказать, но сердце его сжалось,— он только глухо, зловеще крикнул: «Паладини!..», зашатался и упал без чувств.
Старика перенесли в отель, послали за доктором. Пьетро метался в бреду. Время от времени он открывал глаза, озирался, но никого не узнавал. Ему давали лекарства, но он их отталкивал.
Подошел Паладини.
— Пьетро, Пьетро, ты не узнаешь меня?
Старик приподнялся на постели.
— Пьетро!..
— Кто ты? — спросил он.
— Я... твой Паладини.
— Паладини?! — повторил больной.— Паладини?! Убирайся отсюда!.. Ты не Паладини. Паладини умер! — И голова старика упала на подушку.
Пьетро сидел у себя в кабинете.
«Значит, все кончено. Прошлое ушло. Медленно, но верно наступает роковой финал — более мучительный, чем смерть. Возврата нет; надо идти вперед, к небытию. Но ужасно не это — страшна жизнь».
Пьетро был похож на миллионера, который потерял на бирже все свое состояние сразу.
«Что со мной будет? Что у меня есть? Ничего, ничего и ничего. Ради чего жить? Будущего нет, настоящее— вечная агония. Паладини, Паладини!.. Я благословил тебя на великий подвиг, а ты меня убил. Почему я не умер в Милане, когда солнце только всходило,
зачем я ждал его захода?.. Нет больше Паладини!.. Я пережил тебя. Имею ли я право смотреть на столь позорный конец,— я, купавшийся в лучах твоей славы?»
Он решил написать письмо. Закончив его, отложил перо и задумался. Второй раз в жизни он мечтал найти утешение в смерти. Много лет назад он вот так же хотел уйти из этого мира, после того как его покинула Джульетта. Но в последнюю минуту, когда он был уже на краю гибели, искусство одержало верх, а любовь отступила.
Тогда ему изменила женщина, сейчас изменил его бог.
Послышались шаги, и Пьетро спрятал письмо.
В комнату вошел Паладини, веселый, хмельной.
— Пьетро, сегодня мой последний вечер. Завтра ставлю точку. Порядок и режим... режим и порядок... Если бы ты знал, с кем... с кем я познакомился, ты простил бы мне все. Это не женщина... Это не ангел... Ангел бесплотен, а она... она...
— Я плохо себя чувствую,— негромко проговорил Пьетро.
— И не удивительно. Ты нигде не бываешь, целыми днями сидишь дома. Надо жить. А не то умрешь с тоски.
— Я устал, мне хочется спать.
— Спать? В таком случае покойной ночи!
И Паладини ушел.
— Боже мой! — прошептал Пьетро.— Он ничего не понимает! Как, как могу я оставить его одного?
Паладини действительно ничего не понимал. Он не видел страданий своего учителя, даже на бледность его не обратил внимания и не спросил, что его так утомило.
Пьетро слышал, как Паладини открыл окно, потом снял ботинки и бросил их на пол, напевая вполголоса модный французский романс.
И несчастный старик отложил выполнение своего замысла, хоть и ни на что больше уже не надеялся.
Пьетро настоял на отъезде в Неаполь. У него был тайный план — изолировать Паладини от мира.
«Надолго ли?» — спрашивал он себя. В его мозгу гнездились две мысли: Паладини не должен петь; он, Пьетро, не должен жить.
Старика потянуло на родину. Ведь там решались все самые важные задачи его жизни, решится и эта.
Лаура встретила Пьетро и Паладини с удивлением, но радовалась, что они все лето проведут в Неаполе.
Здесь учитель и ученик виделись еще реже. Пьетро или уединялся в кабинете или гулял по аллеям сада; он никуда не ходил в гости, никого не принимал.
Паладини возвращался поздно, иногда не бывал дома по нескольку дней.
Даже Лаура заметила что-то новое, нехорошее во взаимоотношениях своих любимцев. Интуиция старой женщины подсказала ей, что Пьетро страдает и поэтому говорит о Паладини не так, как прежде. Однажды она спросила:
— Синьор Пьетро, неужели вы не будете выступать все лето?
Впервые задали ему подобный вопрос. А завтра придут другие и тоже будут спрашивать: «Почему Паладини не поет? Уж не болен ли он?»
У Пьетро не хватало сил выносить все это. Он уже перестал жить, все умерло в его душе. Все земное потеряло для него всякий смысл.
Пьетро решил покинуть бренную землю. «Но что тогда будет с Паладини?»—думал он. Бывало, сколько раз в дни своего триумфа Паладини смело сравнивал себя с Орсини. Но не ужаснется ли он теперь, если ему намекнут, что тот выше? Нет, он не поверит этому и будет петь. Будет петь до тех пор, пока возмущенная публика не крикнет: «Замолчи, ты уже не Паладини!» Озлобленный, уничтоженный, он и тогда еще будет бороться. Нет существа более яростного, чем развенчанный царь. Он будет бороться и в бессилии своем упадет тем ниже, чем выше он стоял.
«Боже, Паладини — наше дитя. Ты сам отнял талант, который даровал ему когда-то. Не есть ли это, знак того, что ты от него отрекся? Но почему вместе с голосам ты не отнял у него и жизнь? Кому нужен Паладини без его голоса? Или ты уготовал ему еще более жестокое возмездие? Ты всеблагой, я, раб твой, никогда и ни о чем тебя не просил. Смилуйся же, возьми его. Я готов умереть раньше, чем пробьет мой час, некогда назначенный тобой. Прости! Научи, что мне делать?..»
Но глухим оставалось небо, безмолвствовал бог — он ничего не разрешал, не запрещал, не советовал.
Пьетро страдал от сознания, что Паладини останется один и когда-нибудь проклянет его.
Как-то раз вечером Паладини, как всегда пьяный, явился к Пьетро и заявил, что такая жизнь ему опостылела.
— Слушай, Пьетро, мы должны уехать на этих днях.
— Еще рано, подождем.
— Почему?
— Я себя плохо чувствую.
— Что с тобой? Мы, кажется, поменялись ролями?
— Да,— ответил старик.
— Я тебя не понимаю, Пьетро.
— И это верно.
— Если ты не хочешь ехать, я уеду один.
— Один?
— Да, если ты не хочешь, чтобы мы уехали вместе.
Пьетро возмутился:
— Вы никуда не уедете ни со мной, ни один, ни с кем бы то ни было. Поняли?
— Почему?
Пьетро встал.
— Потому что... вы не должны петь.
— Ты с ума сошел!
— Хотел бы сойти.
— Но почему я не должен петь?
— Потому что вы потеряли голос.— Пьетро дал волю своим чувствам.— Да, вы уже не Паладини. Не только Орсини, но и любой певец теперь выше вас, ибо никто из них не пел так, как пел Паладини. Лучше бы разверзлась земля и поглотила нас обоих!
— Я уже сказал, что ты сумасшедший.
И Паладини ушел в другую комнату.
— Ха-ха-ха!.. — послышалось оттуда.— Я не Паладини! Я не должен петь!.. А кто же тогда будет петь?.. Пигмеи!.. На колени! Сброд! Я — бог!..
Пьетро прислушивался.
«Бедняга только сейчас понял, что он бог. Поздно... Слишком поздно... Господи, и это говорит мой Паладини,
Паладини, который был так скромен и в самые великие с мои минуты и в самые пьяные! Если я исчезну, никто его не разубедит, что он не прежний Паладини. О нет!..»
Паладини весело напевал свою любимую арию, потом запел «Сумерки».
Пьетро подошел к граммофону и завел его.
— Сатана!—рявкнул Паладини.— Ты думаешь, что я не могу петь, как пел тогда? Посмотрим!
И полились звуки дивных голосов — пели два Паладини. Певец соревновался сам с собой.
Голоса сливались, поглощая друг друга, но временами Паладини подавлял граммофон. Иногда оба голоса струились рядом. Но вот зазвучал один из красивейших, наиболее трудных и выигрышных пассажей,— пассаж, который на концертах приводил публику в трепет, а соперников в дрожь, и — граммофон без труда взял самые высокие ноты, а Паладини не смог.
Бледный, он умолк.
— Теперь вам ясно, почему вы больше не должны петь? — спросил тоже побледневший Пьетро.— Это не случайная неудача. Еще совсем недавно вы и в более пьяном виде пели «Сумерки», и ваше исполнение затмевало эту граммофонную запись.
— Замолчи, сатана! Рано закаркал!
В тот вечер Паладини вернулся домой поздно ночью. Он прошел прямо в спальню и лег.
Немного погодя Пьетро вошел в его комнату. В ней горел свет: Паладини заснул, не выключив электричества. На ночном столике дымила забытая сигара.
Подойдя к постели, Пьетро долго всматривался в черты своего бывшего кумира, баловня славы. В безмятежном сне Паладини дышал легко, спокойно; щеки его разрумянились, кудри разметались по лбу.
Пьянство не истощило и не обезобразило его.
«Какая сила!.. Какая красота!» — думал Пьетро.
Но он предпочел бы увидеть, что Паладини превратился в Квазимодо, лишь бы он сохранил свой голос.
«Настоящий атлет! Проживет еще-лет пятьдесят... Это- то и страшно!.. Луиджи не выдержал, туберкулез доконал его».
И снова он вспомнил то, что было в варьете.
«Нет, я не оставлю тебя одного, грешное дитя. Чему быть, того не миновать. Ты хочешь петь. Но нет, петь ты не будешь! Я не пущу тебя на лобное место. Я сам сорву корону с твоей головы. Паладини! Ты должен умереть, чтоб вечно жил великий Паладини! Ты преступник, Паладини! Я боготворил тебя, ты был для меня оправда нием моей жизни, в твоем голосе я слышал глас божий, я верил, что бог послал тебя в мир укротить человека - зверя своими песнями. Ради тебя я готов был пойти ил Голгофу, а сейчас я ненавижу тебя, презираю. Ты совершил страшное злодеяние: обокрал бога — и должен за это поплатиться. Ты стоял выше толпы, она была недостойна даже прикоснуться к тебе,— и теперь она не имеет права видеть твое падение. Ты умрешь! Разве можег существовать бог, узнав, что он уже не такой, каким был?»
И этот благочестивый фанатик с кроткой душой голубя, за всю жизнь не вымолвивший ни одного оскорбительного слова, не смевший поднять руку даже на бессловесную тварь,— решил уничтожить Паладини.
Смерть певца казалась ему самым естественным исходом. И это давало ему силы жить, чтобы закончить свою миссию.
Они вместе предстанут пред высшим судьей, и тот рассудит, прав ли был Пьетро.
Лицо старика прояснилось, оно стало бесстрастным, как икона, которая не отражает ничего земного, суетного.
Пьетро сидит за фортепьяно.
Из толпы воспоминаний о прожитой жизни выступают два кумира, два образа — Джульетты и Паладини: один— олицетворение красоты, а другой — искусства.
И оба обманули его надежды.
Он вспомнил свою первую встречу с Джульеттой в Неаполе и дебют Паладини в Милане.
В своем старом сердце он хранит память о трепете первого поцелуя, но этот трепет уступает место восторгу, пережитому в Милане, когда Паладини, его ученик, сверг с престола и певца Орсини и своего учителя Пьетро.
Пьетро играет. Образ Джульетты бледнеет, меркнет. Да это и понятно — ведь она умерла давно. А Паладини остался, великий Паладини. Но на фоне чудесной музыки некоего композитора, которую Пьетро сейчас играет, в ушах его звенит великолепная мелодия «Сумерек»— в последнем, столь немощном исполнении Паладини.
Отчаяние сковывает его одинокую душу.
Он играет старые, забытые мелодии, итальянские песни того времени, когда он сам соперничал с Орсини, как соперничают две яркие звезды перед восходом дневного светила.
Двери тихо открываются. Бесшумно входят Паладини и Лаура. Они не дышат. Пьетро не видит их.
Но вот он кончил играть.
— Браво, Пьетро, браво! — радостно кричит Паладини.— Значит, мы тронемся в путь,— гнев твой прошел!
— Да... тронемся в путь, и очень скоро.
Лаура смотрит на них, плачет от радости, торопливо проходит через кухню в сад и шепчет:
— Помирились, снова будут петь.
Пьетро поднялся из-за письменного стола.
Он покончил со всем земным; обеспечил старость Лауры, написал ей большое нежное письмо, в котором попросил у нее прощенья. Тяжело ему было нанести такой удар бедной женщине.
«Но она верит в меня и в бога. Она поймет, что, если Пьетро решился на это, значит так было нужно».
И вот он в последний раз упал на колени пред ликом спасителя.
Долго и горячо молился старик. Слезы текли по его щекам. Он плакал не о себе, не о Паладини, а о том, что даже величайшее искусство — это суета сует.
И чем больше он страдал, тем ясней ему становилось, что иначе он поступить не может.
Решив покинуть мир вместе с Паладини, Пьетро ждал от бога ответа — его одобрения или порицания.
«Боже! Неужели мой поступок — преступление? Имею ли я право оставить своего ученика здесь? — Сердце ста-
рого маэстро обливалось кровью.— Научи: оставить ли его здесь?»
И словно кто-то прошептал ему:
«Нет»...
Пьетро успокоился. Он исполнял волю верховного судьи — творца ничтожнейшей твари и величайшего человека.
Старик поднялся с колен и пошел в обход комнат.
В гостиной он остановился перед портретами своих родителей, вспомнил детство, уроки пения и тот день, когда учитель отказался преподавать ученику, который его превзошел...
Да, и он, Пьетро, был крупным явлением... но Паладини... Паладини...
Старик спустился в погреб, принес оттуда бутылку старого вина, отложенную после первого дебюта Паладини в Милане для будущего юбилея артиста.
«Рановато тебе пить, но разве сегодня не наш юбилей — первый и последний?»
Вернувшись в кабинет, Пьетро достал из ящика пакетик, откупорил бутылку и, словно приготовляя лекарство, всыпал порошок в вино, потом снова сел за фортепьяно.
Зазвучал «Реквием» Моцарта. Пьетро показалось, будто душа его отлетает к теням его великих учителей.
Доиграв «Реквием», Пьетро навсегда захлопнул крышку фортепьяно.
В комнату вошел Паладини.
Он был в превосходном настроении. Мысль о том, что они уезжают, что скоро он встретит новых людей, новых женщин, вновь пробудила его задремавшие было желания. Неаполь, где жизнь течет так тихо и однообразно, ему опротивел.
«Там, там, где никто меня не ждет, я найду ее — желанную, близкую, мою. Но кто она? Какой она будет?»
В эти минуты он забыл о том, что уже влюблен и последнее письмо от любимой лежит у него в грудном кармане на сердце.
— Слушай, Пьетро, мы так с тобой ссорились, что забывали следить за календарем. А ты знаешь, что будет завтра? Ни за что не догадаешься!.. Завтра день твоего рождения. Ко мне приходила депутация — готовят банкет, и меня просили спеть. Я, конечно, согласился и поблагодарил устроителей от твоего имени. В концертную программу включены только любимые вещи великого неаполитанца Пьетро. Вот увидишь, как я буду петь!..
Пьетро слушал равнодушно, словно все это его не касалось.
Сели ужинать. С улицы донеслись звуки музыки и возгласы.
— Что там происходит, Лаура? — спросил Паладини.
— Неаполитанцы пришли поздравить синьора Пьетро с наступающим днем рождения.
— Видишь, Пьетро, как любит тебя Неаполь!
Паладини встал и открыл окно.
— Да здравствует Пьетро! Да здравствует Паладини! — послышалось с улицы.
— Выйдем на балкон, Пьетро.
— Покажитесь вы, а я отвык от подобного шума.
Паладини вышел.
Приветственные возгласы зазвучали еще громче:
— Да здравствует Пьетро!.. Да здравствует Паладини!.. Да здравствует Паладини!..
— До чего хорош твой Неаполь! — проговорил Паладини, вернувшись к Пьетро.— Когда состарюсь, обязательно вернусь сюда доживать свой век. Итак, в дорогу, Пьетро! Прощай, Неаполь! Наш маршрут: Париж, Лондон, Берлин, Варшава, Петербург, Одесса, Вена, Рим и Гамбург, а потом — прощай, Старый свет! Да, Пьетро, мы уезжаем,— уезжаем как победители... Ты слышал о виконтессе Мариньи? Прелестное, милое дитя! Сегодня мы будем пить за ее здоровье. А ты знаешь, что это небесное создание, которое называют жемчужиной Франции, отказалось от титула герцогини Авиньонской, так как предпочитает стать простой смертной — госпожой Паладини! Да, Пьетро, я счастлив, я рад, что мы уезжаем, что ты снова со мной, мой старый Пьетро, что я люблю и любим... Наконец-то нашел я ту, которую искал всю жизнь.— Он налил себе вина, поднял бокал и воскликнул:— Да здравствует госпожа Паладини! Да, дорогой, скоро ты будешь возиться не только со мною — у тебя появятся внуки.
Паладини достал из кармана письмо и портрет виконтессы.
— Смотри, смотри, бесчувственный Пьетро, какого ангела послала судьба твоему недостойному сыну!
Паладини не отрывал глаз от фотографии. В эту минуту он любил виконтессу искренне, безумно.
Часы пробили десять. Каждый их удар звучал так четко, размеренно, как будто кто-то напоминал: «Пора, пора!»
Пьетро встал.
— Куда? — спросил Паладини.
— Я... сейчас...
Паладини стал перечитывать милые сердцу строки:
«Мой маленький и наш всемогущий Паладини, я решила сопровождать Вас в Вашем длительном путешествии,— не для того, чтобы делить с Вами славу, а чтобы отдохнуть от житейских тревог и волнений. Наконец, я хочу,— не сердитесь на меня,— добавить кое-что от себя к Вашему величию.
Я хотела бы,— если позволит не мой Паладини, а тот, кто принадлежит лишь богу,— иногда аккомпанировать Вам. Клянусь, что я хочу этого не из тщеславия, а потому, что ни один великий пианист (я в этом уверена) не сумеет так слиться с Вашими чувствами, как сумею это сделать я. Вспоминаю наш последний разговор. Вы с таким страхом и неуверенностью спросили меня, согласна ли я стать скромной госпожой Паладини, и извинялись, что не можете предложить мне ни трона, ни герцогской короны. Милый Паладини! Какая из женщин не пожелала бы стать женой бога?..
Разве можно сравнить блеск царских венцов со светом вечного солнца?
Все знакомые охладели ко мне, как будто я в чем-то обманула их. Я не сержусь,— ведь все это только показывает, как велико мое счастье.
Всецело Ваша
Люси».
Пьетро держал в руке бутылку, молчаливый, бесстрастный, как палач, которому совершенно безразлично, кто будет его жертвой.
Перед его мысленным взором стоял Паладини, улыбающийся фотографии виконтессы. Как хорошо знал Пьетро эту улыбку. Такой улыбки он больше ни у кого не видел. Какой другой смертный так жадно любит жизнь?
«Весь век дитя... И горькую чашу он выпьет весело, доверчиво... Но кто подносит ее!»
В столовой Паладини запел: «Salve, dimora casta, pura!» [22]
Пьетро поставил бутылку на стол.
— Нет!.. — воскликнул он.— Пьетро не может стать убийцей. Пьетро может создавать гениев, но не в силах их убивать. Это дело толпы. Я уйду один. Не могу остаться с тобой, Паладини. Ты сошел к простым смертным, так иди же с ними».
Он достал из выдвижного ящика письмо, положил его на стол и завел граммофон. В комнате зазвучал дивный голос — голос его Паладини.
Пьетро наполнил бокал и, как путник, истомленный жаждой, залпом выпил вино и опустился в кресло.
До Паладини донеслось вступление к «Сумеркам». И у него зародилось страшное подозрение. Что-то болезненно дрогнуло в его душе, словно землю под ним тряхнуло.
— Пьетро! — в ужасе крикнул он.
Ответа не было, только скорбные звуки, исходившие из граммофона, терзали душу Паладини. Он кинулся в кабинет, распахнул дверь и замер...
Пьетро неподвижно сидел в кресле. Лицо его было спокойно, как во сне. На столе стояли бутылка и бокал, на дне которого осталось несколько капель вина; рядом лежало письмо. Волшебная мелодия все еще звучала.
Паладини не смел шевельнуться, не смел позвать Лауру.
Что он мог сказать ей?
Учитель умер! Значит, он не запугивал, но говорил правду. Паладини представил себе, как будет злорадствовать Орсини, увидел его лицо... Потом вся его собственная жизнь год за годом промелькнула пред ним: нищета, борьба, отчаяние; потом — победа, богатство, слава...
И вот теперь—труп Пьетро!..
Неужели это конец?
А со стены на него смотрел его соперник — великий в прошлом Луиджи.
Скорбные звуки лились из граммофона. Паладини не мог слышать этот голос. Он толкнул столик, и труба вместе с пластинкой упала на пол.
Паладини взял письмо, разорвал конверт и прочитал:
«Умирая, прошу Вас об одном: не пойте. Пейте сколько угодно, но не пойте... ибо Вы уже не Паладини. Он умер, и сегодня я хороню его вместе с собой. Как-то я сказал Вам, что Вы будете великим певцом, и Вы стали им. Сейчас Вы — ничто. Поверьте старому учителю. Середины для Паладини нет. Он или бог — или ничто. Вы не желали, чтобы Вас сравнивали с Орсини; теперь он выше Вас».
Прочитав письмо, Паладини оглянулся кругом. И ему почудилось, будто он стоит на развалинах вселенной. Вокруг был хаос.
И в этом хаосе он стал искать светлый луч, углубляться в прошлое... Труппа, Мариетта... Но образ Мариетты расплывался... А труппа?.. Неужели все это действительно было? Неужели он нищенствовал?
Певец вспомнил священника Паладини...
Паладини!.. Это великое имя — не его настоящее имя, оно чужое.
Взгляд его скользнул по конверту. Письмо адресовано «Джиованни». Да, он не Паладини, он Джиованни, бедный корсиканец, который столько лет обманывал весь мир.
Ужас объял певца, но все-таки в мозгу его продолжала биться мысль: есть на свете то, чего Пьетро убить не может,— есть Люси!
Он достал ее фотографическую карточку, положил на стол и впился в нее глазами. И ему почудилось, будто улыбающееся лицо Люси приняло серьезное, сдержанное выражение.
«Ей нужен бог, а не простой смертный, не я».
Отодвинув карточку, Паладини снова взглянул на Пьетро.
В памяти его воскресли их первая встреча, Милан, Орсини, овации в честь Пьетро, дебют, опьяненная публика. Тогда Пьетро, великий Пьетро, вышел на сцену и заявил, что он больше уже не будет петь. Ради ученика он отказался от славы... и умер тоже из-за него.
— Пьетро!—вскрикнул Паладини.— Я тебя убил! — и упал на колени. По лицу великого певца, но блудного сына, текли горячие слезы.— Учитель, прости меня!..
Паладини задыхался, ему не хватала воздуха. Он встал и открыл окно.
Город ликовал. Слышались шум, музыка, звонкие женские голоса, смех. Ярко освещенные улицы убегали вдаль, толпы двигались во всех направлениях.
Безысходное одиночество, невыразимая скорбь о чем- то навеки утраченном охватили певца.
Он бессильно опустился на стул у стола.
«Я не Паладини!..» — Эта мысль жгла его мозг.
Его обуяло безумное желание исчезнуть, заставить всех забыть его...
Он отвернулся, и когда поднял глаза, увидел, что Луиджи со стены укоризненно указывает ему на труп Пьетро, а его, Паладини, зовет к себе.
В окно врывались жизнерадостные песни, говор и шумы праздничного Неаполя.
1920