Через полчаса гетман сидел уже с Богуном в своем покое, поручив угощенье полковничьей ассистенции дворцовой шляхте. На вечер он приказал созвать всю старшину на «почесный» пир, который он намерен был дать по случаю прибытия славного Богуна и отъезда своего «побратыма» мурзы Ислам-Бея. Теперь же гетман приказал не впускать к себе никого. Они сидели вдвоем с Богуном; перед каждым из них стояла кружка холодного меду, но оба боевые товарища задумчиво молчали, словно подавленные роем нахлынувших на них воспоминаний былого.
Голова Богуна поникла на грудь; сильно поседевшие усы его опускались двумя длинными пасмами; на красивом лице лежал отпечаток глубокой грусти.
Было тихо в комнате; казалось, стены ее вели с людьми немой разговор.
— Да, да! — произнес, наконец, Богун, подавляя глубокий вздох. — Покуда не видал, не теребил ран, все как-то лежало в сердце, словно обломки потопленных «чайок» на дне моря. А теперь все всплыло… Ох!.. Все тут так же, как и было, и в замке, и в Чигирине, только Украина надевала тогда свое венчальное платье, а теперь «розшарпана» на две части, не снимает «жалобы» по детям своим!
Он поднял голову, провел рукой по лбу и обвел всю комнату грустным взглядом.
— Я помню, как украшала для гетмана Богдана этот замок Елена, а теперь все в земле — и гетман, и гетманша, и лучшие наши орлы. Остались только такие «недобыткы», как я, что ищут лишь случая, где бы подороже за «неньку» свои головы сложить!
На лице его появилась горькая усмешка и снова исчезла в углах опущенных усов.
— Ехавши к тебе, я пригадывал себе то время, когда мы с батьком Богданом шли от Желтых Вод на Корсунь, на Белую Церковь. Теперь кругом пустыня и разоренье, деревни опустели, города стоят недостроенные.
— Да! — вздохнул глубоко Дорошенко. — Никак не дает доля успокоиться несчастному люду!.. С тех пор, как не стало гетмана нашего Богдана, не стало и счастья нашей бедной земле.
— Тут на правом берегу народ от войны хоть страдает, а там, на левом, что делает Бруховецкий, о том и рассказать мудрено.
— Слышу, отовсюду слышу, — проговорил Дорошенко, — теперь через них и гибнет все… Но, — оборвал он круто свою речь и обратился живее к Богуну, — скажи ж мне теперь, друже, где ты был все это долгое время, где скрывался? Ведь, стой, гай, гай! — покачал он с печальной улыбкой головой, — уже четырнадцать лет прошло с тех пор, как я тебя видел. Только иногда слыхал о твоих удалых набегах, да говорили — ты приезжал еще на похороны гетманши…
Глубокий вздох вырвался из груди Богуна, он провел рукой по лбу и заговорил тихо:
— Гой, как далеко пришлось бы «згадувать», чтоб рассказать тебе все! Давние дела помянул ты, друже! Ты знаешь, что я не захотел подписать Переяславских пунктов… Я разломал свою саблю и двинулся… Куда? Я и сам не знал куда, но оставаться больше в Украине я не хотел!
Он махнул рукой, подавил вздох и продолжал дальше:
— Я знал, что Богдан не мог уж тогда учинить иначе, но согласиться с ним я не мог… Он помолчал с минуту и продолжал спокойнее.
— Я ушел… вскоре умер гетман Богдан, за ним гетманша. Обрали гетманом несчастного Юрася…
— Он здесь теперь у меня в замке.
— Слыхал. Несчастный гетманенко! За ним пошли Выговс-кий, Тетеря, Бруховецкий. Ты знаешь, я не любил их никогда.
— Выговский был разумный гетман и «добре дбав».
— Шляхетская лисица! Нет, нет! Я знал, что от их не будет никакого добра отчизне. Наипаче от Тетери и от Ивашки! Но что мог я сделать, когда бы я вздумал повстать против их избрания? На мое имя поднялось бы много казаков, и много городов, но не все. Да и что бы с того вышло? Я и не думал искать для себя гетманства. «Зчынылась» бы только еще одна кровавая распря. Я решил только помогать, чем было можно, моему бедному люду: я «вызволяв» его из неволи, отбивал от загонов. Но когда я узнал, что тебя «обралы» гетманом, когда на Запорожье долетела «чутка» про этот клятый мир, про то, что хотят «розшарпать» навсегда нашу бедную Украйну, — я решил, что теперь настала наша остатняя минута: или жить, или умереть! И я решил выехать вновь на Украину и прийти под твои знамена, — тебе я верю, Петро!
— Спасибо тебе, друже! — сжал горячо руку Богуна Дорошенко, — когда б ты знал, как твое слово запало мне в сердце… Но нет, постой!
Он встал с места и заходил большими шагами по комнате.
— Я слышу тоже отовсюду об этом мире, но я уверен в том, что из большой тучи выйдет малый гром. Вот уже скоро год, как совещаются послы, а никак своих речей не закончат: теперь ляхов не нагнешь так скоро, как можно было б нагнуть год, два тому назад. Москва упустила минуту.
Он говорил так, как говорят люди, ни за что не желающие верить тому известию, истину которого они сами невольно сознают в глубине своего сердца.
— Но ведь кругом все говорят, что мир уже заключен! — возразил с изумлением Богун.
— Пустое! — продолжал с воодушевлением Дорошенко, не переставая шагать из угла в угол, — мне дали б знать… ведь я союзник… Нет, это Москва распускает только такие слухи, чтоб запугать нас. Но не то страшит меня, нет! Не от мира должны мы ждать гибели, а от самих себя. Когда б ты знал, друже, что таится здесь! Отовсюду рвут, давят Украйну, а дети, дети сами «шарпають» ее на тысячу кусков. Разве им дорого благо «ойчизны», разве они «дбають» о нем? Только о своих млынах, да хуторах, да чересах пекутся они. Ох, эти «закутай» гетманишки! — вздохнул он. — Здесь они у меня сидят! — Он ударил себя кулаком в грудь и зашагал еще порывистее по комнате. — В каждом углу нашей несчастной отчизны находится такой закутный гетманишка, собирает вокруг себя «свавильни купы», заводит «потайни тракты», приглашает еще татар или ляхов и оглашает себя гетманом. Зачем ему это гетманство? Для того только, чтобы «прывлащаты свои маеткы»! За это право он готов, как Бруховецкий, продать Польше и нашу волю, и веру, и все! И ведь с каждым из них надо бороться! Для Польши что! Зачем ей стоять за меня? Чем хуже гетман, тем для нее лучше. Опара! Дрозденко!..[7] Я победил их; но сколько крови родной пролито, сколько сил потрачено! А на что, на что?
Дорошенко круто повернулся и остановился перед Богуном. Лицо его было взволновано, вокруг губ лежала горькая складка, глаза горели благородным воодушевлением.
— Быть может, ты думаешь, многие так полагают, что я, как и они, домогался этого гетманства для себя? Клянусь тебе, нет! Но я видел, что если дать им в руки руль, отчизна полетит стремглав к гибели. Украина, одна бездольная, расшарпанная Украина звала меня к себе; но если б нашелся теперь достойнейший гетман, — пусть раскроит мне этот череп первая сабля в битве, — вскрикнул он, подымая руку, — если б я не отдал ему свою булаву и не держал бы ему сам стремя у седла!
— Я верю тебе, Петро! — протянул ему руку Богун. — Я знал твое щирое сердце, потому и прибыл к тебе. Когда-то вороги дрожали от одного имени Богуна… Поможет нам Бог и теперь с тобою отогнать от родины врагов!
Глаза Богуна сверкнули, на озарившемся вдруг огнем молодости лице появилось прежнее выражение беззаветной удали и отваги.
— Поможет, поможет! — вскрикнул с воодушевлением гетман.
— Но скажи мне одно, — продолжал Богун, — отчего ты избрал лядскую протекцию, неужели ты веришь еще их льстивым словам? Ты знаешь, что все кругом ропщут на это. Народ не хочет быть вкупе «з ляхамы», не хотят запорожцы, не хотим и мы!
— Зачем, зачем? Ох! — простонал Дорошенко и, опустившись на стул, провел рукой по голове. Несколько минут он сидел так молча, неподвижно, охватив лоб рукой, затем повернулся к Богуну и заговорил уже спокойнее.
— Слушай меня. Я достиг гетманства с помощью татар, меня они поставили. Но до сих пор не было еще примера, чтобы Украина получала своего гетмана от татар! Когда бы у меня не было стольких врагов, быть может, можно было б удержаться. Если ты знаешь, тогда была как раз такая минута, что можно было собрать все силы, ударить на Польшу и отделиться от нее навсегда! Тогда как раз счинилась распря между Яном Казимиром и коронным маршалом Любомирским. Вся Польша разделилась на два лагеря, все войска польские были отозваны из Украины, они бежали в Польшу, всюду был ропот, смущенье… О, если бы у нас была тогда «згода! Один удар, и Украина была бы свободна навсегда, навсегда!
Дорошенко на минуту замолк; видно было, что охватившее его волнение мешало ему говорить. Наконец он поборол его и продолжал с горькой усмешкой.
— Но «попличныкы» мои не думали о том. У нас тоже поднялся мятеж. Против меня восстали — Опара, Дрозденко… Они кричали везде, что я незаконный, самозванный гетман, что законным гетманом можно считать только ставленника короля. Народ кругом заволновался. Силы мои разорвались. Я должен был бороться с ними и искать протекции у польского короля.
— Так, но почему же теперь, когда ты стал уже гетманом и избавился от всех супостатов, почему ты теперь не стремишься отделаться от них, а пребываешь с ними в союзе?
— Они мне нужны. Слушай дальше, — продолжал Дорошенко, отталкивая от себя ногой стул и продолжая снова шагать по комнате. — Никто из вас не желал бы верно так сбросить лядскую протекцию, как я, гетман Дорошенко; но она нужна мне. Когда избрали меня гетманом, я поклялся всей старшине добывать Левобережную Украину и соединить разорванную родину, но я поклялся не только старшине, я поклялся в этом и себе самому. Теперь на левом берегу московских ратных людей совсем мало, народ весь ненавидит Бруховецкого, казачество переходит ко мне, отовсюду шлет ко мне вести и просит избавить от ненавистного ига Ивашки, — Переяслав, а за ним другие города откроют мне ворота. Если б я вздумал двинуться один без Польши, против меня восстали б и Польша, и Москва, меня сочли б бунтовщиком, а Польша имеет право подымать войну: она только хочет вернуть свою дедизну назад.
— Гм… ну так, а дальше ж что?
— Слушай. Король давно уже греет на сердце эту думку. Теперь я послал в Варшаву гонцов, я тороплю его и зову поскорей его сюда. Теперь только ударить разом на Москву, отобрать свою родную Украину, соединить под одной булавой, и тогда, когда все дети соберутся под родную стреху, тогда отложиться и от Польши. Турки, татаре зовут меня «прылучытыся» к своему престолу, — но не хочу ничьей протекции: в своей хате своя правда, Иване! Они все почитают нас за скот бессловесный… Но да не будет так! — вскрикнул гетман, подымая к потолку свои темные, загоревшиеся гневом и воодушевлением глаза. — Жизнь свою положу, а «злучу» обе Украины и не даст еще Господь Бог нас в рабство!
— Аминь! — вскрикнул порывисто Богун, подымаясь с места и заключая Дорошенко в свои объятия. — Гетмане, друже мой, ты влил новую отвагу и надежду в мое заржавевшее сердце. Вот тебе моя шабля и моя «правыця», за Украину бери мою голову! С тобою жить и умереть! Дорошенко прижал Богуна к своей груди.
— Спасибо тебе, брате! — произнес он расстроганным голосом. — Господь прислал тебя мне яа подмогу. Ох, если бы ты знал, что творится здесь кругом меня. Я не могу никому довериться, даже своим «попличныкам»! Не «певен» в том, что, подливая вина мне в чашу, они не льют туда и лядской отравы, что, слушая меня, они не греют уже в думках новый донос! Ни в ком не «певен» я! Лыцари наши умерли… Я в хитростях не искусен. Живу единой думкой о бедной Украине, одною ею и дышу, и живу. И если есть только хоть какая-нибудь доля у нашей отчизны, если только Господь не отступился совсем от нее, клянусь тебе, я «сполучу» ее. Или добуду, — или жить не буду!
— Клянусь же и я, — вскрикнул Богун, опуская свою руку на руку Дорошенко, — не отступать от тебя никогда!
В это время у дверей раздался слабый стук. Гетман вздрогнул, провел рукою по лбу, оправил словно душивший его ворот и произнес голосом, еще сдавленным от пережитого волнения:
— Кто там?
— Это я, — отвечал из-за дверей женский голос, — ясновельможная пани гетманова просят твою гетманскую милость к себе.
— К себе? — переспросил изумлено Дорошенко. — А что же там случилось?
— Не знаю, просит по неотложной потребе.
— Ну, хорошо, хорошо, скажи, приду, — и, улыбнувшись, гетман прибавил, словно самому себе: — Неотложная «потреба», а выйдет — пустяк. Ты еще моей гетманши не знаешь, Иване?
— Нет, не видел.
— Дытына, — улыбнулся гетман ласковой-улыбкой, и лицо его приняло чрезвычайно доброе и нежное выражение, — веселое и доброе дитя. Ты подожди меня здесь, Иване, — прибавил он, — я сейчас узнаю, в чем дело, и вернусь к тебе.
С этими словами гетман вышел из комнаты и направился к покою гетманши.
Когда он открыл двери, то застал следующую картину. На полу, на табуретах, всюду вокруг раскрытых коробов лежала масса материй, лент, «намыст», «черевыкив» и тому подобного. Посреди этой груды блестящих золотом и серебром вещей сидела, откинувшись на спинку высокого, штофного стула, молодая гетманша, перед ней стоял на коленях торговец и держал в руках жемчужное ожерелье, за стулом стояла Саня.
Очевидно торговец рассказывал что-то чрезвычайно смешное, так как обе женщины смеялись, а гетманша при каждом слове его даже отбрасывалась с веселым хохотом на спинку стула.
При виде гетмана она в один миг вскочила со стула и бросилась ему навстречу.
— Ох, Петре, слушай, что он здесь торочит мне! — заговорила она, заливаясь смехом, и схватила гетмана за руку. — Слышишь, он говорит, будто один схимник в лавре открыл народу, что Бруховецкий антихрист; что одна баба указала на теле его бесовские знаки, а одна монашенка спряталась в «очерет» и, когда он лез купаться в воду, так она этот дьявольский знак и увидела, хотела было брызнуть на него святой водой, но у нее в ту же минуту бельмо на глазу вскочило, — так и окривела!
И гетманша продолжала щебетать своим детским голоском все небылицы, которые рассказывал им торговец.
Гетман слушал ее молча. Лицо его совершено изменилось; суровые складки разгладились; острый взгляд глаз смягчился; какая-то нежная ласка появилась в них. Но он не только упивался голосом любимой женщины: в этом вздоре, что передавала ему она, гетман улавливал одно драгоценное зерно правды, — ненависть всего народа к Бруховецкому, которая и сплела, очевидно, всю эту фантастическую молву.
При появлении гетмана, торговец тотчас встал с колен и, приняв почтительную позу, ожидал только момента, когда гетманша остановится.
Наконец она остановилась, вся раскрасневшаяся от смеха и быстрой болтовни.
— Ясновельможному гетману челом бьет вся Левая Украина, — произнес он, отвешивая низкий поклон.
— А ты что, послом от нее прибыл? — улыбнулся гетман.
— Послом не послом, как нам, бедным крамарям, такой «повагы зажыть», а так — вестником, ждет, мол, оторванная Левобережная Украина к себе своего гетмана, настоящего гетмана, с дида и прадида, когда он избавит ее от антихриста и прилучит к святому Киеву и своей булаве.
На лице Дорошенко отразилось удовольствие; хитрый торговец сумел ловко польстить гетману. — Дед его был действительно гетманом и это составляло предмет благородной гордости Дорошенко.
— Гм! Гм! — усмехнулся он, — рано мы заговорили про, «прылукы», да и Прылукы-то у них ведь, а не у нас[8]. А если хотят в Киев «на прощу йты», так скажи: пусть «добри чоботы узувають» да кия в дорогу берут, — расплодилось, видишь ли, много «скаженых» собак!
— Посбыться б их?
— Конечно! За убитого бешеного пса еще и награду дают.
Разговор перешел на покупки.
Хитрый и льстивый Горголя, пересыпая свои слова разными приятными сообщениями, доложил гетману, что прослышавши отовсюду о том, что гетман соединит под своей булавой обе Украины, а потом станет и королем Украины, он достал в венецейской земле для гетманши самый лучший убор и она вот теперь не хочет брать его. Пустое перловое ожерелье, а ясновельможная гетманша не хочет взять его, чтобы щегольнуть перед послами иноземных дворов.
Но лицо ясновельможной гетманши вовсе не выражало такого сурового отказа, какой приписывал ей Горголя, наоборот, — глаза ее так и не отрывались от жемчужных нитей, повисших на руке Горголи.