— Я жду со дня на день от татар ответа, — послал гонцов, — ответил Дорошенко Самойловичу. — У меня есть верный побратим, мурза Ислам-Бей, он известит меня… Но пусть не теряют надежды наши «обложении»: мы вышлем им свои охотные полки. Ты здесь останешься дня два?
— Как прикажешь, ясновельможный.
— Хорошо, я передам через тебя вестку, — и, протянувши руку Самойловичу, гетман произнес с чувством, — благодарю тебя от души за твою бескорыстную верность и раденье к родному делу и к нашей особе. Не знаю, чем мне и отблагодарить тебя! О, если б у нас было побольше таких верных людей!
Что-то неуловимое мелькнуло в глазах Самойловича.
— Я всегда помню к себе ласку и зычливость его мосця, — произнес он мягким голосом, опуская глаза.
Через полчаса Самойлович уже сидел в покоях гетманши. Дорошенко отвел его к своей жене, а сам, после приема всех посетителей, отправился с Богуном и другими старшинами осматривать и устраивать прибывшие новые войска.
С самого раннего утра гетманша уже узнала от Сани о приезде Самойловича. Часа два провела она перед зеркалом, примерила чуть ли не десять кунтушей, измучила вконец Саню и, наконец, отправивши ее присматривать за коверницами, уселась с работой в руках у окна. И старания ее не пропали даром. Даже сам гетман, несмотря на то, что мысли его были заняты совсем другими справами, обратил внимание на то, что гетманша выглядела сегодня лучше, чем когда-нибудь.
И новый кунтуш, и перловое намысто, а главное, необычайное оживление придавали ее лицу какую-то особенную красоту.
Теперь она сидела на низком табурете, сложивши на коленях какое-то гаптованье, а Самойлович стоял немного поодаль, эффектно опершись рукою о спинку кресла, не спуская с гетманши глаз. Между ними шел какой-то оживленный разговор.
На губах гетманши трепетала легкая, обворожительная улыбка; глаза Самойловича то вспыхивали, то снова потухали.
— Что это пан полковник стал так часто ездить сюда? — говорила гетманша, слегка склонивши головку и разглаживая белой ручкой дорогое гаптованье.
— Дела все, ясновельможная пани, Бруховецкий посылает. А разве я уже успел надоесть ее мосци?
— Нет! — слегка вспыхнула Фрося и опустила глаза. — Пан для нас дорогой гость. Только… я подумала, — на губах ее снова задрожала лукавая, предательская улыбка, — разве у гетмана нет других верных послов?
— Послы-то есть, да, может быть, никто не ездит сюда так охотно, как я, — произнес Самойлович, понижая голос, и в нем послышалась какая-то нежная вибрация.
Гетманша чуть-чуть приподняла свои веки, сверкнула из-под длинных ресниц на Самойловича задорным взглядом своих голубых глаз и произнесла с участием:
— Так скучает пан полковник за своей родиной?
— Томлюсь и не забываю ее никогда! — вздохнул Самойлович.
— Но, сколько помню, и родители пана полковника перешли на правый берег, — что же так тянет сюда пана полковника?
— Сердце.
— Сердце? Ха-ха-ха! — рассмеялась звонким серебристым смехом гетманша. — А разве на левом берегу нет таких «знадлывых» ворожек, которые могли б залечить раны панского сердца?
— Не всякую рану залечить можно: одни заживают, а от других…
Самойлович замолчал.
— Умирают? — переспросила с лукавой улыбкой гетманша, подымая на Самойловича свои искрящиеся глаза и снова закрыла их пушистыми ресницами. — Но, слава Богу, пан полковник на покойника не похож.
— Живут и с разбитым сердцем.
— Так не может ли пан поведать, какой это жестокий враг так «пройняв» панское сердце?
— Зачем об этом говорить, ясновельможная.
— Даже и по старой приязни?
— Даже и по старой приязни, — повторил глухо Самойлович.
Гетманша замолчала и принялась снова разглаживать на коленях дорогое шитье. С минуту в комнате царило молчанье. Не подымая глаз, Фрося чувствовала на себе жгучий взгляд Самойловича, и это доставляло ей видимое удовольствие; приятное щекотанье слегка волновало ее сердце, словно какая-то легкая бабочка трепетала в нем своими прозрачными крылышками.
— Ну, а как ваша новая гетманша-княгиня? Думаю, так хороша, что вся старшина за нею гинет, — спросила она, наконец подымая головку и бросая на Самойловича лукавый взгляд.
— Не знаю, не замечал, — ответил небрежным тоном Самойлович.
— Как? Неужели же пан совсем не замечает женской красы?
— Только одну; для других я слеп.
— Слеп? Ха-ха! — рассмеялась тихим смешком гетманша. — О, значит пан полковник уже «добре» постарел. Прежде, сколько помню, глаза пана были зорки, как глаза степного орла.
— Пробовала ли ясновельможная пани посмотреть прямо на солнце и потом перевести свой взгляд на землю, — заговорил каким-то вздрагивающим голосом Самойлович, приближаясь на шаг к гетманше, — не видела ли она тогда всюду, куда бы ни посмотрела, только красные и зеленые пятна. Так и человек, ослепленный «коханням», видит всюду, кроме своего солнца, одни лишь темные пятна.
Гетманша вспыхнула от удовольствия.
— Ой! Господи, да какое же это солнце наделало столько бед пану полковнику? — спросила она и тут же ощутила в груди какой-то страх, какое-то замиранье.
— Какое? — спросил Самойлович глухим голосом. — Какое?
Гетманша молчала.
— То, что сияет на правом берегу, — прошептал он каким-то жарким шепотом.
Теперь пустое, легкомысленное сердце гетманши забилось усиленно и часто. Ей вспомнились девические годы. Молодой, красивый сотник, сын соседнего батюшки… недомолвленные слова… нежные поцелуи руки в зеленой чаще цветущего сада, песни, звуки казацкой бандуры. И рядом с этим, сияющим молодым счастьем воспоминанием, выплыл образ всегда занятого, всегда погруженного в свои военные «справы» гетмана, и какое-то досадное чувство шевельнулось в груди гетманши.
— Другие вон как помнят, до сих пор не забывают! — пронеслось в ее голове, — а он словно и не видит, и не замечает. Ее красота стоит большей заботы! Да и много ли она выиграла оттого, что вышла замуж за генерального есаула, какая это жизнь!
Гетманша подавила вздох, склонила голову и принялась за свою работу.
В комнате опять воцарилось молчание, со двора доносились голоса гетмана и Богуна. Самойлович не спускал глаз с гетманши.
— Что это работает ясновельможная? — произнес он, чтобы нарушить неловкое молчание; голос его прозвучал как-то сипло.
— Новое знамя для гетмана, — ответила Фрося, не поднимая глаз.
— О, как бы я желал сражаться под ним! — воскликнул Самойлович.
— Отчего же пан покинул наши войска и перешел на левый берег?
— Отчего? — заговорил пламенным шепотом Самойлович, наклоняясь над ней, — оттого, что отсюда гнала меня такая тоска, какой заглушить не могли ни меды, ни битвы, оттого, что сотник — ничто перед генеральным есаулом, оттого, что наши девчата больше смотрят на полковницкие кисти, чем на очи молодых юнаков, оттого, наконец, что если бы я теперь стал гетманом всей Украины, — мне не затушить своего горя, потому что квиточка моя уже сорвана и сорвана грубою и жесткою рукой!
Гетманша вздрогнула и закрыла глаза. Жгучее дыхание Самойловича обдало ее лицо…
Как ни рассчитывал Мазепа выехать через два дня из Чигирина, но это ему не удалось. Обстоятельства сложились так. что прошла неделя, наступила другая, а он все еще оставался в Чигирине. Прежде всего ему надо было принять команду над своей «компанией», познакомиться со всем гетманским штатом, и это заняло довольно много времени; кроме того, едва вступивши в должность, да еще в такое тревожное время, было неловко просить гетмана о немедленном отпуске, тем более, что от татар до сих пор не было никаких известий, и гетман, весь поглощенный тревогой, ожиданием и неизвестностью будущего, словно забыл о Мазепе и о его предложении уладить дело «разумными медиациями» — и не призывал его к себе.
Как ни рвался Мазепа в Мазепинцы, а оттуда в степь, но приходилось примириться с обстоятельствами и отложить отъезд на более неопределенный срок.
За это время он успел ознакомиться с жизнью замка и с его обитателями.
О Богуне он слыхал еще раньше; любимый герой казачества всегда возбуждал в нем восторг к себе, однако теперь Мазепа слегка разочаровался в нем: гибкий, проницательный ум Мазепы, способный расчленить самый запутанный вопрос, способный, подобно подземному подкопу, проникнуть в самые сокровенные тайны души человеческой, — как-то отказывался понимать тот прямой и, как ему казалось, узкий способ мышленья, которым жили и Богун, и Сирко. Кроме того, вечно замкнутый в себе, молчаливый и сосредоточенный Богун как-то не соответствовал тому образу казацкого героя, окруженному ореолом блестящих военных подвигов беззаветной храбрости, удали и презрения к смерти, который создал себе о нем Мазепа на основании народной молвы.
— Нет, нет, — думал он про себя, вспоминая свой разговор с Сирко, — только рубить можно прямо с плеча, а для дум есть многие объездные да обходные дороги; прямо пойдешь, не сворачивая с пути, так, иной раз, и упрешься прямо в стену лбом, а свернешь хоть далеко в сторону, — смотришь и выехал снова на вольный простор.
С Самойловичем Мазепа также за это время познакомился ближе. Несмотря на бесспорный ум, искреннее желание спасти отчизну и прекрасное образование Самойловича, — он не произвел на Мазепу благоприятного впечатления. Насколько к Дорошенко Мазепу тянула какая-то безотчетная симпатия и вера, настолько это же инстинктивное чувство отталкивало его от Самойловича. Сквозь сладкую улыбочку и мягкие предупредительные манеры последнего Мазепе чувствовались какая-то хитрость и мелочная расчетливость… Однако, имея ввиду свою дальнейшую деятельность, он постарался скрыть свое внутреннее нерасположение, тем более, что в беседе с Самойловичем, способным вполне понять и оценить все его планы и предположения, он находил истинное удовольствие. Что же касается самого Самойловича, то он был в совершенном и искреннем восторге от Мазепы, от его образования и ума.
Прелестная гетманша не понравилась Мазепе, на Саню же он не обратил никакого внимания. Больше всего сошелся он с молодым и живым черноглазьш Кочубеем, обладавшим каким-то особенным уменьем ловить на лету все новости; он-то и познакомил Мазепу со всей подноготной замка.
Но, несмотря на тревожное настроение всех окружающих, передавшееся и Мазепе, несмотря на ежеминутное ожидание решительного известия, могущего или разрушить все планы казаков, или вдохнуть им новую силу и энергию, Мазепу не оставляла мысль о Галине и о неизвестной казачке; последняя в силу своей таинственности начинала брать теперь перевес. Пока за Галину Мазепа был совершенно покоен; все здесь было так определено, ясно и чисто, — как тихий лесной ручеек, зато весь образ казачки, вся таинственная обстановка их встречи притягивали к себе его воображение, как притягивает к себе взор мореплавателя таинственное и неведомое морское дно.
Когда он закрывал глаза, он видел ее отважно летящую на вороном коне; когда кругом все молчали, ему казалось, он слышит ее низкий грудной голос… В глубине души он чувствовал, что эта встреча не может пройти так бесследно в его жизни… что он должен встретиться с нею… но где и когда? — Ну хоть бы знать, кто она, где и как живет? — И тут же обрывал себя с досадой гневным восклицанием: — Ишь, бабе-, кое любопытство! Ну и на кой бес нужна мне она и ее имя? Галиночко, дытыно моя, тебя бы мне увидеть поскорей! — шептал он нежно, и воспоминание о Галине освежало и умиротворяло его душу, словно роса сожженные дневным зноем цветы.
Однако образ казачки нет-нет, да и снова выплывал перед ним…
Однажды, гуляя тихим летним вечером по валам замка, Мазепа передал Кочубею весь эпизод с казачкой, в надежде узнать хоть от него что-нибудь о ней.
— Да, случай знатный и непостижимый, — ответил Кочубей, — а, ей-Богу, ты, пане ротмистре, родился в сорочке: ведь женщины не забывают таких услуг.
— Да кто она такая, не знаешь ли?
— А ты разве не узнал ее имени?
— В том-то и дело, что нет…
— Гай, гай! Ну, да и необачный же ты, пане ротмистре, — усмехнулся Кочубей, — как же так сплоховать?! Знал бы ее имя, можно было бы хоть на часточку подавать!
Но Мазепа не обратил внимания на шутку Кочубея.
— Да нет, ты, должно быть, слыхал что-нибудь о ней, — продолжал он, — ведь таких отважных дивчат, чтобы сами выходили на кабана, немного.
— Ха-ха! Нашел по чем угадывать! — рассмеялся Кочубей. — Да разве у нас мало и паний, и панн этой забавой тешится? У нас не то, что в Польше, не в зале выходят панны «до мазура», а просто «на поле» (на охоту), а то и на воинскую справу, наезд одна на другую делают — вот что! А наши казачки тем паче — пороху не боятся, да и кабану, и медведю дорогу не уступят. Вот только наша ясновельможная, — понизил он голос, — не тешится этим: другой зверь у нее на уме.
— Что? Какой? — изумился Мазепа.
Кочубей нагнулся к самому его уху и прошептал, хотя тихо, но внятно:
— Самойлович.
Мазепа даже отшатнулся от Кочубея.
— Что ты говоришь? — прошептал он в свою очередь каким-то сдавленным голосом, — ты… ты знаешь это наверно?.. Она «зраджує» гетмана?
— «Зраджує»! Ну да и скорый же ты! Не «зраджує» еще, а так только заигрывает, как кошка с мышкой…
— Но как же это?.. Ведь гетман всем перед Самойловичем взял: и разумом, и доблестью…
— Ха-ха! Пане ротмистре, — перебил его Кочубей, — видел ли ты когда-нибудь, как бабы соберутся в «крамныци», да начнут «саеты» да «блаватасы», да «оксамыты» торговать; одна какая-нибудь выбирает прочное да добротное, а другая говорит: на что мне его доброта? Лучше каждый год дешевенькое, да новенькое покупать. А гетман, видишь ли, все «зажуреный», да озабочен, а ей что до этого? Надо правду сказать, головка-то у нашей прелестной гетманши совсем порожняя…
— Я так и знал, от первого взгляда уже не лежало к ней мое сердце, — произнес Мазепа. — Несчастный гетман! Но чем же взял перед ним Самойлович, что тянет ее к нему?
— Видишь ли, знакомы они с ним давно. Прежде он, Самойлович, был здесь на правом берегу, ну, и спознался еще с гетманшей, когда она была дивчыной, а он сотником. Говорят люди, что он к ней и сватов засылал, только не ему ее отдали, а Дорошенко. Переважили ли Дорошенковы полковницкие кисти, или черные очи его сдались тогда ее мосци краше голубых глаз Самойловича, только пошла она за Дорошенко, а Самойловичу поднесла гарбуз[23] и так он с этим гарбузом отправился на тот берег к Бруховецкому. Долго он не приезжал сюда, а вот с полгода, как снова стал показываться и увиваться подле ее мосци.
— И гетман не замечает?
— Божий человек! Он верит всем, а ей, как солнцу Божьему, а уж любит так, что и сказать нельзя. Он и не видит, и не слышит ничего.
Слова Кочубея глубоко потрясли Мазепу, теперь его сердце еще больше потянуло к Дорошенко: весь благородный образ гетмана, с его открытым доверчивым сердцем, с его высоким воодушевлением и страстной любовью к отчизне встал перед ним, как живой, и рядом с ним образ умильного, но разумного и расчетливого Самойловича, способного ловить в мутной воде рыбку, показался ему еще мельче.
— Несчастный гетман! — произнес он со вздохом, — так печется о том, чтобы успокоить отчизну, а для своей души не может заслужить и малого покоя.
— Да, — произнес задумчиво и Кочубей, — «не той пыво пье, хто зарыть»… А уж от этого кохання не жди никогда добра…