Несмотря на то, что солнце еще стояло над горизонтом, ущелье было мрачно и темно; направо и налево тянулись сплошь серые, гранитные стены. Это были не скалы, не горы, а сплошные громады седого гранита, пробитые рекой. Они подымались из воды совершенно отвесно; казалось, нигде нельзя было бы причалить к ним лодку и вскарабкаться на них Стесненная в этом каменном коридоре река мчалась с необычайной быстротой.
Глубокие трещины бороздили каменные громады; в некоторых местах они раскололись и свисали какими-то ужасны ми глыбами, готовыми ежеминутно сорваться в реку; то там то сям виднелись пятна седого мха.
Тени от этих высоких громад наполняли собой все пространство; воды реки казались черными и холодными. Только полоса развернувшегося над головой лазурного неба напоминала о том, что за этими холодными каменными глыбами стоял яркий летний день.
Картина была величественна, мрачна и угрюма. Перед этими каменными громадами огромный байдак казался какой-то жалкой скорлупой.
Весь поглощенный этой картиной, Мазепа стоял неподвижно на носу байдака.
Вдруг издали донесся отдаленный гул, словно ропот морского прибоя, только более ровный и постоянный. Мазепа с тревогой устремил вперед глаза и напряг зрение; ничего не было видно, но шум заметно рос и усиливался.
— Новый порог, и, кажется, самый грозный, — промелькнуло у него в голове.
На «чардак»[11] вышел сам кошевой и несколько казаков. За дорогу Мазепа успел еще более сблизиться с Сирко и еще лучше узнал его чуткую, бесхитростную душу.
— Что это за новый порог? — спросил быстро Мазепа, когда Сирко подошел к нему и стал с ним рядом на носу.
— Где там у черта порог? — ответил, не выпуская изо рта люльки, Сирко и поправил осунувшийся пояс.
— Да вон там гудит и бурлит, как «скаженый», — указал рукою Мазепа.
— Хе! Какой же это порог? — улыбнулся Сирко и, вынувши изо рта люльку, плюнул далеко в сторону. — Это Хортица к нам приближается, а на ней гудит Сичь, или лучше сказать «прысиччя», потому что самая Сичь по той стороне острова. Только чересчур что-то разбушевалось «прысиччя»: отняли ль добычу у татарских «харцыз», либо с «полювання» какого-нибудь возвратилась ватага… Да, что-то уж необычное… — Кошевой почесал себе затылок и, поправивши шапку, прибавил: — А вот побачим, почуем!
Байдак круто повернул направо, и вдруг каменные громады сразу оборвались, словно упали в воду; целые снопы золотых лучей заходящего солнца ворвались в угрюмый каменный коридор; перед путниками распахнулась бесконечная лазурная даль реки, залитая золотом и огнем.
И в этом золотистом тумане подымался прямо из воды, словно затонувший корабль, огромный и темный остров.
Все на байдаке пришло в движение.
— Вот оно, Запорожье, наша Сичь-ненька, — произнес с чувством Сирко, снявши почтительно «шлык».
Казаки обнажили головы, Мазепа тоже поднял машинально высокую шапку и обернулся быстро в ту сторону, куда глядели казаки.
Ему бросилась сразу в глаза пестрая и оживленная картина, захватывающая всякого зрителя своей кипучей жизненной силой.
Берег Хортицы, высокий и отвесный, усеянный крутыми глыбами камней, торчащими по приподнятому тремя выступами искусственному валу, тянулся и загибался вдали. На берегу у причала, куда широкой дугой загибал уже байдак, копошился и сновал группами разношерстный народ.
Шум и гвалт, защищенный сначала каменной стеной и казавшийся тогда глухим рокотом, теперь сразу ударил по ушам резкостью бушующих звуков: в этой грубой какофонии основной тон держали раздававшиеся во всех углах глухие и звякающие удары, и на этом уже фоне вырезывались перебранки, крики и песни.
Направо и налево от пристани тянулась ломаной линией флотилия чаек; на некоторых копошились обнаженные люди и что-то в них заколачивали; другие чайки были вытащены на берег и конопатились да смолились; вокруг последних стояли клубы черного дыма от разложенных под валами костров. С нескольких чаек в проток Днепра закидывали невод.
У берега и на середине реки барахтались и вспенивали, воду могучими взмахами рук сотни бронзовых тел, брызгая во все стороны, фыркая и издавая какое-то громкое ржанье; другие помогали загонять рыбу в закинутый невод. Выкупавшиеся уже фигуры лежали на откосе берега, предаваясь созерцательной лени. Выше за ними сидела и полулежала группа казаков в роскошных, дорогих, но изорванных и запачканных дегтем жупанах, кунтушах и турецких куртках и громко с увлеченьем спорила о чем-то и кричала. Впрочем, и среди купающихся, и среди конопатящих чайки, и среди лениво отдыхающих на берегу всюду слышались какие-то гневные крики, проклятья и целые каскады брани. Обычное раздольное житье Запорожья, видимо, было чем-то неожиданно нарушено.
Из-за вала доносился еще больший шум, словно за этими откосами, увенчанными выставившимися жерлами «гармат», шла кипучая битва.
Байдак пристал к причалу; бросили веревки на берег, но несмотря на крики рулевого, никто их не поднял и не привязал к забитым во многих местах «палям».
— Да соскочите, хлопцы, который! — крикнул Сирко, — и закиньте сами, а то ведь этих лежебок никогда не дождешься на перевозе; бей меня сила Божья, коли я их не покараю, лишивши дня на три оковитой.
Из отдыхавших невдалеке казаков, с заброшенными под голову руками, поднялась одна фигура атлетического сложения, узнавшая, видимо, кошевого по голосу, и подошла с любопытством к байдаку. Заходившее солнце ударяло прямо в глаза запорожцу, и он, поднявши руки щитком, присматривался к выходившим на «загату» приезжим.
В полной наготе своих форм он был великолепен; стройная мускулистая фигура его, облитая теплыми тонами заката, напоминала дорогую бронзовую статую какого-нибудь гладиатора, перенесенную из пышного римского дворца на этот дикий берег.
— Хе! Пане кошевой, батько наш. Вон оно кто! — заговорил радостно атлет, узнавши Сирко. — А я смотрю и дивлюсь: какой это там «велетень»! Аж это орел наш! Будь же здоров и славен вовеки!
— Здоров будь, Степане! Спасибо за привет, любый обозный! — обнял его Сирко. — Душно, что ли? — окинул он приятеля ласковым взглядом.
— Ге, пане отамане, парит… Смыкнули, правда, грешным с досады делом, окаянной, так она еще больше разобрала! Ну, вот и прохолаживаемся. — Да что это у вас за шум, за гвалт? Ярмарок, что ли, «розташувався» на горе, на прысиччи или «прыгода» какая?
— Прыгода, не прыгода, а вот пришла «звистка» про Андрусовский договор, ну, наши и всполошились: Москва, видишь, замирилась с ляхами, половину Украины отдала ляхве на поталу, а наше Запорожье подклонила под два кнута, под ляшский и московский, да еще сказано в договоре, что коли посмеет брат брата оборонять, так против него выступят и московские, и польские «потугы».
Сирко остолбенел. Слухи об Андрусовском договоре носились уже по Украине два года и волновали умы людей; но так как послы обеих держав уже съезжались раз для подписания договора, но, не сойдясь в условиях, разъезжались, то в сердцах казаков начинала зарождаться надежда, что московский царь. все-таки отстоит и оттянет к себе правую Украину.
И когда Сирко рассказывал Сычу про Андрусовский договор, в душе его все-таки теплилась надежда, что «не такой страшный черт, как его малюют», и что царские послы все-таки поднесут клятым ляхам дулю и отберут у них правую Украину. И вдруг это известие, да еще с новой подробностью о подчинении Запорожья двум державам! Сирко был истинным запорожским батьком: Запорожье представлялось для него земным раем, запорожец — живым идеалом и запорожские войны и набеги на мусульман — святым подвигом во имя Христа. Эти каменистые, защищенные порогами острова он считал сердцем Украины.
Вся кровь бросилась в лицо Сирко; если б это не был его приятель обозный, он крикнул бы: «брешешь ты, собачий сын, а вот чтоб ты не плескал таких паскудных речей, — вырву я тебе твой брехливый язык». Но это был обозный Степан, в правдивости которого нельзя было сомневаться, и холодный ужас прокрался в его бесстрашное сердце. А что, если правда? Задал он себе вопрос и тут же с последним напряжением постарался отвергнуть его: нет, это ляхи подсылают смутьянов, чтобы породить смуты и обессилить их.
— Да не может, не может быть! — заговорил он вслух. — Это вас смущают охотники до «шарпаныны». Чтоб московский царь отрекся от своих единоверных братии и отдал бы их под бунчук пана шляхтича и ксендза-иезуита! Никогда!
— Эх, да и «упертый» же ты, батьку, — улыбнулся обозный, — а знаешь, как говорят старые люди: и хочет душа в рай, да грехи не пускают. Видишь — ляхве теперь какой-то бес помог, и она «вгору» пошла. Царским рослам удалось только выговорить для себя Киев на два года, а потом и он к ляхам на «вечные и потомные» часы отойдет.
— А я вам говорю, что все это брехня! — крикнул грозно Сирко, — мне и Дорошенко говорил, что не будет этого договора.
— Да он же сам, гетман Дорошенко, и послов к нам с письмами да универсалами прислал, — перебил его обозный.
— Что-о? — отступил от него Сирко, словно не понимая его слов.
— Ну да, тебя ждали, сам побачить, — продолжал обозный, — да туг еще приезжал к татарам посол из Москвы, боярин Ладыженский, ну, его хлопцы немного пошарпали и нашли него разные бумаги, с которыми он к татарам ехал, там все и вычитали. Приказывает-де наш пресветлый государь не толькко не воевать ляхов, царских приятелей уже выходит, а даже усмирять правобережных казаков, бунтарей и рабочий люд.
— Да это брехня, брехня, не к тебе речь, — заговорил взволнованно Сирко. — Да слыханное ли дело, чтобы православный царь отступался от своих детей православных, да еще в пользу католиков-иезуитов, да еще принял бы к себе в союз басурман? Да пусть он слово скажет, так мы с московским ратями перекинемся на правый берег, отобьем его от ляхов и присоединим назад. И Дорошерко, и владыка, и все едность будут.
— Да так и мы мирковали, а теперь выходит — зась! Да Ладыженский все про другое, все наперекор. Мы ему говрим, не хотим и не станем лядского ярма носить, а он нам: «Не печальтесь ни о чем: ваша служба у великого государя забвенна не будет»! Ну, его и посчитали за «шпыга»[12]. Не поверили и как «шпыга»…
— Прикончили?!
— Да что-то такое… «пожартовалы».. не бреши, мол, «непутящых» речей…
— «Погано, Тетяно», — покачал головой Сирко, и брови нахмурились, — ведь он царский посол.
— Да какой же посол, коли говорит такое, что впору лишь басурману! Да вот поезжай сам с Богом, порасспроси: там тебе про все досконально расскажут, да и послы Дорошенко-вы там, прибыли чуть не сегодня.
Ошеломленный известиями, ломавшими совершенно установившиеся у него убеждения, встревоженный происшествием с послом, Сирко поспешно сел на коня и направился торопливо к низкому подземному проходу в валах, укрепленному скованным частоколом.
Мазепа и сопровождавшие кошевого казаки последовали за ним.
За проходом открывалась довольно обширная площадь, тянувшаяся дугой и огражденная с противоположной стороны еще высшим валом с грозным бруствером, уставленным большого калибра гарматами. Под первым и под вторым валом ютились разные землянки, обмазанные глиной хаты и подвалы для складов; на некоторых хатах торчали на палках пустые боченки и фляги и возле таких толпились и орали о чем-то шатающиеся фигуры; у других землянок — сверкало в открытых горнах раскаленное железо и над ним мелькали, подымаясь и опускаясь, тяжелые молоты; у третьих — лежали вороха обручей и бондари набивали их на бочки и боченки, у четвертых — слесаря оттачивали сабли и копья на вертящихся камнях, метавших с визгом и треском целые снопы сверкающих искр.
Но вся эта картина будничного труда была закрыта сплошными толпами сновавшего и суетившегося на «майдани» народа.
В разных углах площади стояли обнявшиеся группы, волнуясь, жестикулируя энергически, махая шашками и кулаками. Однако большинство казаков делилось на две группы: одна теснилась подле большого листа какой-то грамоты, прибитой на высоком шесте. Видно было, что кто-то читал ее вслух, но беспрерывные взрывы проклятий и брани прерывали его слова. Другая часть толпы окружала двух старых запорожцев, очевидно, послов Дорошенко, среди которых находился и Палий.
Отдельные личности перебегали от одной группы к другой, подзадоривая и возбуждая разгулявшиеся, видимо, страсти.
Всюду кипел гнев, но о чем шел спор, о чем раздавались крики — разобрать было невозможно. Подойдя к толпе, окружавшей прибитую на шесте грамоту, можно было слышать такие выкрики: «Не саблей нас взяли! Так нечего нас и делить! Довольно уж нас соболями кормить! Вывести сейчас ратных людей из Кодака! Перебить их всех, как Ладыжина! Да коли наше не в лад, то мы и назад! Вот что!»
Подле Палия и старых запорожцев росли крики: «За едность, панове, за едность! Разорвали нас на три части. Так не будет по-вашему! Дорошенко гетманом! Такого премудрого воина нет во всей Польше, не то что в Украине! Да и душа у него казацкая: он с деда и прадеда гетманом… Бруховецкого на палю! Кто за зрадника руку тянет, тот сам зрадник. Запроданец он, антихрист!»
В третьей группе уже кричали: «Одностайно, однодушно! Да сейчас же! На Бруховецкого! Раду, раду созвать! Что ж, что батька нема — и с дядьком раду отбудем».
Сирко подвигался медленно вперед, объезжая осторожно лежавших во многих местах неподвижно и отчаянно храпевших запорожцев.
Мазепа изумлялся, как это их не давила бушевавшая, и метавшаяся во все стороны толпа. Давно еще, служа у короля, он приезжал на Запорожье с каким-то посольством. Но тогда Сечь не произвела на него такого впечатления, как теперь быть может, тогда вышло более тихое время, или его самого, воспитанного в вольных правах казачьих, не поражала картин на запорожской воли, но теперь, после придворного изысканного этикета, после эпического спокойствия на хуторе, это бушующее море голов показалось ему каким-то странным разъяренным зверем, грозно кричащим тысячью голосов.
Эти бронзовые, загорелые лица, дышащие дикой удалью и отвагой, эти гигантские, мускулистые тела — все это представляло из себя действительно такую необоримую силу, к торой, казалось, не могло ничто противостоять.
Мазепа видел и пышные разодетые войска французского короля, и строго вымуштрованных германских гигантских солдат, но подобных закаленных воинов — он не встречал нигде и никогда! И однако сила их зависела, видимо, не от одних мускулов и умения владеть оружием, — здесь было еще что-то невидимое, но бесконечно сильное, придавшее такую геройскую отвагу всем этим железным людям.
Вся площадь кипела, — но это не было собрание возмущенных солдат. Нет! Здесь каждый из этих возмутившихся казаков мог через минуту стать кошевым атаманом и по своему умственному уровню он не оказался бы ниже занятого им положения.
Каждый из этих казаков принимал активное участие всей политической жизни своего края, он знал и понимал интересы и считал их своими личными, более дорогими чем интересы родной семьи. Отсюда происходил и тот беззаветный фанатический патриотизм, которым жил и дышал каждый запорожец. Этим объяснялось и то единодушное, горя воодушевление, которое охватило все Запорожье при известии об Андрусовском договоре.