Галина молчала; видно было, что она хотела что-то сказать и не решалась; наконец, она спросила робко, запинаясь на каждом слове.
— Это, значит, правда, что ты пан?
Мазепа невольно улыбнулся.
— А если б и так, что ж тут такого страшного? Отчего это слово так пугает тебя?
— Паны нас не любят… они вороги наши, — произнесла она слегка дрогнувшим голосом.
— Не все, не все, Галина, — попробовал было возразить Мазепа, но Галина продолжала, не слушая его.
— Нет, паны нас ненавидят и панов все ненавидят, все!
— Почему?
— А разве можно любить волков? Дид Сыч говорит, что и он сам, и гетман Богдан, и мой батько, и дядько Богун, и все казаки шли против панов, чтоб спасти от них бедных людей, потому что они мучили всех, кровь нашу пили! Вот искалечили Нимоту и Безуха, вот и тебя привязали к коню, каторжные, клятые!
У Галины даже проступили на длинных ресницах сверкающие слезинки; она зарделась вся от волнения.
— Нет, нет, Галина, ты не так говоришь, — взял ее за руку Мазепа, — то польские паны враги наши, то католики, а есть, же у нас и свои паны, вот как бы значные казаки, свои, одной с нами веры и «думкы». Они вместе с казаками и с гетманом Богданом воевали против лядских панов и ксендзов, что мучили и грабили наш народ. Мой дед бился рядом с Наливайком, а отец с Богданом Хмельницким и с твоим славным батьком, — за волю, за веру, за наш край!
— Господи! Так значит ты наш, наш? — вскрикнула Галина, подымая свои просиявшие глаза.
— Ваш, ваш, дитя мое, и сердцем и душой, — произнес тронутым голосом Мазепа, сжимая ее руку.
— Ой, «лелечкы»! Значит, ты можешь любить и жаловать нас. Ой, Боженьку мой, как же это любо, как весело…
— Могу, могу и буду, дитя мое! — прервал ее восхищенный Мазепа, — а ты же не будешь теперь бояться меня?
— Нет, теперь нет! — засмеялась Галина.
— Ну, расскажи-ка мне, как ты живешь здесь одна.
— Я не одна. Здесь живут еще дид мой Сыч, баба, Немота и Безух, — заговорила смелее Галина. — У меня есть еще подружка Орыся, только она не любит долго жить у нас: она говорит, что ей здесь «нудно», скучно, что здесь нет ни вечерниц, ни казаков.
Мазепа улыбнулся.
— А тебе здесь не скучно, голубка?
— О, нет! — воскликнула оживленно Галина. — Здесь так хорошо! Кругом степь широкая, широкая… Ты никогда не видел степи? Когда ты выздоровеешь, я покажу тебе все, и речку. Ты видел нашу речку? Нет? Она такая прозрачная, тихая. Когда смотреть на солнце, так видно все дно, как рыба играет на нем… У меня есть челнок, я буду катать тебя; там плавает по воде широкое «латаття» и цветет… Такие большие белые цветы, такие красивые, серебристые… Русалки плетут себе из них венки… А птицы! Ты любишь птиц? В степи их так много! И дрофы, и «хохотва», и перепелки, и жаворонки, и кобчики, — поднимутся в небо, так и стоят, трепещутся на одном месте. Я поведу тебя в степь. Там есть высокая могила; когда взойдешь на нее, так видно все далеко, далеко кругом. И так тихо, тихо, только ветер шумит… Я люблю слушать его: он «лащыться» и что-то шепчет. А цветы? Сколько там цветов есть! И мак, и золотоцвет, и кашка, и волошки, и березка… Ты любишь их? — обратилась она к Мазепе и вдруг потупилась, застыдившись своей смелости.
— Все, все люблю! — ответил он с увлечением, любуясь ее прелестным личиком. — Ну, а зимой, когда занесет ваш хутор снегом, тогда не скучно тебе?
— Нет, — ответила уже тихо Галина, не подымая глаз. — Зимой мы работаем, прядем, а дид мне рассказывает о моем батьке, о матери, о войнах, о «лыцарях»… А ты знаешь, как кричат дикие гуси? — оживилась она снова. — Нет? — Они так громко, громко кричат… Я люблю их… Знаешь, когда еще не настанет совсем весна, а так только теплом повеет с моря, все себе ждешь да думаешь, когда же настанет весна?.. И вдруг на рассвете услышишь, как гуси кричат, — вот тогда любо, вот весело станет! Это значит уже наверное весна идет, а после гусей летят журавли… они таким длинным, длинным ключом летят. Ты видел? Да? А за ними уточки, а там уже и деркачи, и кулики, и всякие другие птички. Налетит их много, много, шумят, хлопочут, кричат на речке у нас… Я бы хотела узнать, о чем это они все кричат, откуда они прилетели, что видели так далеко, далеко!..
— Милая дытынка моя, — улыбнулся и Мазепа, — а ты бы никогда не хотела уехать отсюда?
— Нет, — покачала головой Галина, — правда, мне бы хотелось знать, что там такое в тех городах, как там живут, кто там живет? Но… — произнесла она с легкой запинкой, — дид знает только про войну, а баба забыла все…
— А разве к вам никто не приезжает никогда?
— Иногда приезжают запорожцы, только очень редко… Да что ж… и они только про войну говорят.
— Бедная моя сиротка! — произнес ласково Мазепа. — Вот постой, я выздоровлю и расскажу тебе про все, про весь Божий свет, а ты расскажешь мне про себя, покажешь мне и речку, и степь, и все твое хозяйство. Галина молча кивнула головой.
— Я буду твоим братом, а ты моей маленькой дорогой сестричкой. Ты будешь любить меня, Галина?
— Буду, буду, — вскрикнула порывисто Галина, подымая на Мазепу свои засиявшие от счастья глаза.
От всего ее существа веяло в эту минуту такой детской чистотой, такой искренностью, что Мазепа почувствовал, как в груди его дрогнуло какое-то святое чувство.
— Милое, дорогое дитя мое! — произнес он взволнованным голосом и, чтобы скрыть охватившее его смущенье, он нагнулся к ее головке и спросил тихо: Какими это дивными цветами ты так изукрасилась?
— А это «шыпшына»… Тебе нравится? Так я нарву сейчас… у нас ее много, много в гаю! — Галина вскочила и хотела было бежать в сад, но Мазепа удержал ее за руку.
— Нет, постой, не надо мне других цветов, — прошептал он тихим, усталым голосом, — останься здесь со мною: ты сама наилучший степной цветок, какой я встречал на своем веку!
С этого дня Галина перестала дичиться незнакомого пана-красавца, занесенного местью в их хутор и вырванного дедом из когтей смерти. Каждый день сближал их все больше и больше, закрепляя дружеские отношения каким-то родственным чувством. Ухаживать за больным, угадывать его малейшие желания, показывать ему всеми способами свою преданность — сделалось для Галины потребностью жизни. Она не понимала, да и не могла понять, сожаление ли к больному, или какое-нибудь другое чувство побуждает ее к этому, она отдавалась своему сердечному порыву без отчета, без раздумья, как отдается течению тихих вод юный пловец, не испытавший еще ни бурь, ни подводных камней. Однообразная, будничная жизнь на лоне природы, протекавшая прежде незаметно, сделалась вдруг каким-то праздником светозарным, наполнившим ее сердце жизнерадостным трепетом, а душу гармонией чарующих звуков: и эта безбрежная, волнующаяся степь, и это бездонное синее небо, и это ласковое, смотрящее в светлую речку солнышко, и эти ликующие звуки жизни — все теперь для нее получило новую окраску, новый смысл, новое значение… Было у нее прежде много друзей и между пернатым населением хутора, и между четвероногими, и между людьми, но та дружба была спокойна, не похожа на эту, те друзья были безмятежны, а этот… Этот наполнил собой весь ее мир, все ее думы, все ее желанья: она чувствовала его в каждом ударе своего пульса. Прежде, бывало, заснет она безмятежным сном, проснется без тревоги, без заботы, а с ощущением лишь сладости бытия, и бежит встретить утро, умыться студеной водой, поздороваться со своими любимцами, а теперь она засыпает с мыслью о нем, просыпается с заботой о нем, с тревогой о нем. Встанет и бежит в садик нарвать со своих гряд лучших душистых цветов, так как он очень их любит, нарвать и поставить этот букет в «глечык», а баба уже несет ей другой с парным молоком и миску пирогов, либо кулиш на раковой юшке, либо кныши с укропом, — и, нагруженная всем этим, Галина спешит к своему другу, к своему братику… А он тоже ждет — не дождется своей сестрички, и глаза его играют сказанной лаской, а прекрасное лицо светится счастливой улыбкой. А то после «сниданку» побежит она еще в рощу, нарвать земляники или спелых вишен в своем садике — и все это несет своему больному Теперь уже он сидит и пробует даже ходить по хате; теперь уже и она не боится болтать с ним и рассказывать ему про все, про все, что взбредет ей на ум, что подскажет ей сердце, рассказывает почти так же откровенно, как и своей подруге Орысе: о своем детстве, о разных происшествиях в хуторке, о деде, о бабе, о прибытии Немоты, и о первом знакомстве с Орысей. Мазепа слушал ее с большим вниманием и с большим участием, чем Орыся, и сам рассказывал ей обо всем, обо всем, что ему довелось видеть: и о дремучих лесах, и о высоких горах, и о недоступных крепостях, и о многолюдных роскошных городах, и о чужих землях, и о всяких чудесах на широком свете; рассказывал и о своем детстве, и о своей матери, любящей его больше жизни, — о ее светлом уме и твердой воле; говорил с чувством и о своем покойном отце, сколько довелось тому пережить на своем веку и напастей, и горя; как он не смог перенести обиды от шляхтича и убил его, и как за эту смерть он был предан «баниции», т. е. лишен всех прав, даже права жизни.
Однажды Галина вошла в светлицу и остановилась от изумления: посреди хаты стоял Мазепа в роскошном казацком наряде. Дед стоял у окна и любовался своим гостем, заставляя его поворачиваться перед собой во все стороны.
— Добре, добре, гаразд! Вот словно на тебя шито! — приговаривал самодовольно Сыч, — одежду эту не стыдно носить, она с плеч славного полковника Морозенка, батька твоего, — обратился он к вошедшей Галине. — А глянь-ка, полюбуйся, каким славным запорожцем стал наш «спасеннык»!
— Ой, Боженьку мой! — всплеснула руками в восторге Галина, — какой пышный, какой «мальованый»!
— Сестричко моя любая, — заметил с улыбкой Мазепа, — ты уже чересчур меня хвалишь, смотри, не перехвали на один бок.
— Нет, нет, — запротестовала Галина, — и баба говорила, и все, что нет такого другого на свете, что только один наш пан Иван. Ведь правда, дидуню?
— Дай Боже, чтобы твоя радость была правдой, — сказал загадочно Сыч и, тихо вздохнувши, привлек к себе свою внучку. — Дытынка она, и сердцем, и душой дытына, — ласкал он ее нежно, — уж такая дытына, что грех ее не пожалеть.
— А разве вы меня, дидуню, не жалеете? — ласкалась к нему Галина. — Уж так жалеете, так жалеете, а я, Господи, как вас люблю. Ведь вы у меня и батько, и маты, и все!
— Сироточко моя! — произнес растроганно Сыч и быстро отвернулся к окну.
Мазепа был также и тронут, и взволнован; какая-то новая, налетевшая вдруг мысль сдвинула ему брови и заставила глубоко задуматься. Галина с наивным недоумением остановила на нем свои восторженные глаза, полные чистой, как ясное утро, любви, и весело вскрикнула:
— Теперь, значит, можно, дидуню, вывести его и в садик, и в «гай», и в поле?
— Можно, можно, — ответил Сыч. — Только не сразу, чтобы не обессилел и не утомился с отвычки, а так нужно — «потроху».
— Так мы сегодня возле хаты будем гулять, а завтра дальше, а там еще дальше!
С этих пор Галина стала всюду водить Мазепу и показывать ему свое хозяйство. С каждым днем их прогулки удлинялись, переходя от двора к садику, а от садика к «гаю» и к полю. Любимым местом их стала, между прочим, ближайшая могила, с которой открывался широкий простор. Галина теперь занималась своим хозяйством, потом навещала своего названного брата, приносила ему в садик «сниданок», подсаживалась поболтать с ним, затем убегала и снова возвращалась посидеть возле своего друга с какой-либо работой в руках, и снова убегала, а к вечеру они отправлялись на могилу и сидели там до сумерек, слушая друг друга, делясь своими впечатлениями.
— Я вот и прежде любила это место, а теперь еще больше люблю, — говорила оживленно Галина, — тут так славно, так любо: и речку нашу видно, вон она змейкой бежит по долине к нашему хутору, и какая ясная, ясная… А наш хуторок притаился, как в мисочке, словно гнездышко, и весь укрылся кучерявым дубом да ясенем. А я, как смотрю вдаль, «геть-геть» поза наш хутор, где садится солнце, то мне всегда досадно станет, что у меня нет крыльев…
— А на что тебе крылья? — улыбается Мазепа.
— Как на что? Полетела бы вон туда, где сизая мгла: мне бы так хотелось увидеть конец земли, конец света, — какой он? Ух, страшно, — закроет она ладонью глаза, — верно такое «провалля», что и голова закружится и дух занемеет.
— Хотя бы и крылья у тебя были, то ты бы не долетела до конца нашего света.
— Как? Такой большой, так далеко?
— Не то что далеко, а конца ему нет.
— Что ты? — взглянет недоверчиво на Мазепу Галина, полагая, что он шутит, смеется над ней. — Как же, чтобы не было конца? У всего на свете есть конец; и люди говорят, и в песнях поется «на край света»…
— Милая моя! Слушай меня, я тебе все расскажу, что знаю, про землю, про солнце, про месяц, а ты слушай, да запоминай.
И Мазепа начинал говорить. Галина слушала с напряженным вниманием, не сводя с него глаз, поражаясь его знанием, его умом; то она приходила в восторг от рассказа Мазепы, то … окончательно отказывалась ему верить, то внимательно всматривалась ему в глаза, думая, что он подсмеивается над ней; впрочем, непривычное умственное напряжение скоро утомляло ее, и она тогда прерывала рассказ Мазепы неожиданным предложением, — или побежать «взапускы», или «повабыть» перепелов, или поискать земляники на опушке леса.