Стоял пасмурней осенний день. Во всех дворах села Волчий Байрак, тонувшего в разукрашенных осенью желтых и багровых левадах, кипела оживленная работа. Во дворе отца Григория, настоятеля маленькой деревянной церковки, слышны были также громкие удары цепов и веселые «перегукування» молодиц, копавших на огороде картофель, звонко раздававшиеся в поредевшем воздухе.
Местоположение дворища о. Григория не имело в себе ничего красивого; усадьба его находилась в самой глубине балки, по отлогим склонам которой разбросалось село; видно было, что хозяева, ставившие здесь свою хату, не заботились о красоте местоположения усадьбы, о широком горизонте, а руководствовались более хозяйственными соображениями, — близостью воды и сенокоса, а также и тем, что к речке земля для огорода лучше и капуста родит хорошо. И действительно овощи у о. Григория всегда удавались «напрочуд», а капуста, тугая и сладкая, составляла предмет зависти всех соседних хозяек. Впрочем, причиной этому была, верно, не только одна близость речки, извивавшейся по сенокосу, который прилегал к самому огороду о. Григория, а и старания его хлопотливой дочки, чернобровой и веселой Орыси.
Во всем дворище о. Григория видно было присутствие радетельной хозяйской руки. Отличалось оно от обыкновенной крестьянской усадьбы только большей зажиточностью: Усадьба прилегала к самой церковной ограде, в которой проделана была даже маленькая калитка для большего удобства «панотця». Посреди обширного, зеленого дворика стоял колодезь с высоким «журавлем» и с выдолбленной колодой, пристроенной для водопоя коров, лошадей и волов. Прямо против ворот в глубине двора находился сам «будынок» о. Григория, представлявший из себя ту же крестьянскую хату, только больших размеров, разделенную сенями на две половины: на пекарню и на «кимнату». Стены хаты были чисто выбелены, большие окна с «виконныцямы» окаймляли зеленые полосы с раскрашенными на них зелеными цветами, а «прызьба» была вымазана ярко-желтой глиной. Высокая крыша домика, крытая золотой соломой, с гребнем наверху, спускалась по углам красивыми уступами и выглядела нарядно.
По правую руку от ворот тянулись во двор разные хозяйственные постройки: также чисто вымазанные и покрытые новой соломой «стайня», «возовня», «комора», «сажи» и другие; налево расположился ток, отделенный от двора плетнем, на току виднелись стоявшие рядами скирды, стожки и высокая «клуня». С трех сторон домик обступал густой фруктовый садик, теперь уже желтый и багровый, с повисшими на деревьях гирляндами густо разросшегося хмеля.
В данный момент в дворище о. Григория не видно было ни души, только штук десять уток хлопотало у разлитой вокруг колодца лужи, да свинья, окруженная огромным потомством, с громким хрюканьем бродила по двору; и хозяева, и работники — все были заняты делом.
В саду у самой пекарни, подле плетня, на котором растянуты были длинные полосы сохнувших полотен, терли на «терныцях» коноплю две молодые девушки; одеты они были наряднее обыкновенных крестьянок, а потому их можно было бы принять обеих за дочерей о. Григория, если бы не совершенное несходство их лиц. Одна из них была смуглая брюнетка с длинной черной косой и сверкающими при каждой улыбке ровными белыми зубами. У другой было нежное и бледное личико, обрамленное светло-русыми пушистыми волосами. Брюнетка работала живо, быстро и сильно, ее небольшая, но крепкая рука с силой ударяла доской по толстому пучку конопли, которую она быстро протягивала левой рукой; при каждом таком ударе из конопли сыпался целый дождь кострицы. Другая же девушка работала, хотя и старательно, но как-то тихо, бессильно; по всему было видно, что мысли ее были далеко от этой работы; большие, темные глаза ее глядели невыразимо грустно.
Брюнетка остановилась на мгновенье, расправила спину, подсунула выбившуюся из-под красной повязки прядь волос и, взглянув на свою подругу, произнесла с улыбкой:
— Ну и работаешь ты «по кволому», Галина, ей-Богу, словно два дня не ела!
Девушка, к которой относились эти слова, вздрогнула; казалось, обращение подруги оторвало ее от далеких мыслей.
— Я сейчас, сейчас, Орысю, — произнесла она звонким, но печальным голосом и торопливо потянула свою «горстку» конопли, далеко не такую мягкую и выбитую, как конопля подруги.
Орыся бросила внимательный взгляд на свою подругу, покачала с сомнением головой и принялась с прежним жаром за работу.
Несколько минут обе девушки молчали, слышен был только усиленный стук обеих «терныць». Наконец, Орыся заговорила снова.
— Все-то ты журишься, Галина! Эт, ей-Богу, ну и «вдача» у тебя! Тут иногда так на сердце накипит, что, кажется, разодрал бы весь свет пополам, а плюнешь на все, сцепишь зубы, да и молчишь!
С этими словами она порывисто выдернула свою «горстку» конопли и принялась ее выбивать с такой силой о ножки «терницы», как будто в самом деле хотела разорвать, если не весь свет, то хоть этот пучок конопли пополам. Казалось, энергическое движение слегка успокоило какую-то досаду, кипевшую в ее сердце. Она уже спокойнее положила на терницу свою «горстку» конопли и начала снова выбивать ее доской.
Галина молчала.
Орыся опять вытряхнула свою коноплю, опять положила ее и обратилась уже спокойным голосом к Галине, не подымая головы.
— Все о нем думаешь?
— О нем, — тихо ответила девушка. — Почему он не вернулся, Орыся? Сказал, что вернется сейчас и заберет нас с собой. Я ждала так, ждала… Господи! На могилу каждый день ходила, все смотрела в ту сторону на пивдень, куда он уехал с кошевым… Уж мы и жито сжали, его все еще не было, уже и ячмень покосили, и просо… И свезли весь хлеб на ток, и гречку скосили, а его все не было и не было. — Голос Галины слабо задрожал. — Я все ждала, все ждала, все еще надеялась, а он не приехал. Орыся, голубочка, скажи, отчего? Отчего? Орыся с минуту помолчала, а затем ответила уклончиво:
— Гм… А разве он так уже нужен тебе? Ну, мало ли что может быть? Поехал, загулялся… а может, по какой войсковой потребе куда-нибудь надолго уехал. Да разве уже без него и жить нельзя? Разве уже лучших казаков нет?
— Зачем мне казаки, Орысю?
— Зачем? Вот спрашивает! А он же зачем?
— Затем, что я его люблю.
— Ну, и другого кого полюбишь.
— Нет, нет, Орысю! Никого мне, кроме него, не надо! Я не люблю ваших казаков, я их боюсь!
— А его же не боялась?
— И его сначала боялась, а потом нет. Он не такой, как все, Орысю! Он такой ласковый, любый, добрый. Он меня сестрою своей звал… Ох, Орысю… умру я без него.
— Еще что выдумай! Когда за каждым из них умирать, так и жить не стоит.
— Не за каждым, Орыся, а только за ним… такая мне «нудьга» без него, такой сум…
Девушка замолчала и печально поникла головой.
— Так, значит, таки «покохала»? — произнесла серьезно Орыся.
— Не знаю, голубко, а только знаю, что умру я без него. Теперь вот, я как глухая и как слепая стала… Знаешь, Орысю, и смотрю я — и ничего не вижу, и слушаю — и не слышу ничего… И будто я уже не я, словно тут в средине порвалось что-то., и будто все, что кругом меня, так далеко-далеко, и слышу я, и вижу его, как сквозь воду, а в сердце так тяжко, так сумно… Все згадуется его «мова», его голос…
Девушка замолчала и затем продолжала снова, устремляя на Орысю свои бесконечно печальные глаза.
— Ох, Орысю, зачем же Бог занес его на наш хутор? Баба говорила, что то счастье мое привело его, а оно вышло не счастье, а горе, «непереможне» горе.
Слова Галины тронули до глубины души сочувственное сердце подруги. Орыся устремила на Галину пристальный взгляд и глубоко вздохнула. Теперь она была мало похожа на прежнего, хотя и мечтательного, но веселого и жизнерадостного, как дикая козочка, ребенка. За это время она и похудела, и побледнела, горе и печаль сделали ее сразу взрослою, но от этого ее бледное личико сделалось еще прелестнее. Большие, темные глаза ее глядели бесконечно печально. Она больше не плакала, она тихо и незаметно вянула, как маленький полевой цветочек, забытый на скошенном поле.
У всякого при взгляде на это бледное, молодое существо сжималось от жалости сердце, и Орыся почувствовала необычайный прилив нежности к бедной подруге.
— Ох, ох! — вздохнула она, — да ведь он не ровня тебе, Галичка, ведь он вельможный пан… шляхтич!
— Так что же с того, что шляхтич? Он наш православный, он с казаками за одно, Орысю! Да вот и дид, и кошевой Сирко говорили: как бы побольше таких!
— Так-то оно так, Галичка, — продолжала раздумчиво Орыся, — может, он вправду славный лыцарь, да ведь все-таки он не ровня тебе.
— Не ровня, — повторила печально Галина, — что ж, я сама знаю, что я бедная, глупая дивчина, а он такой разумный, такой «зналый», такой пышный… Да ведь я сама ему о том говорила, а он сказал, что любит меня, что жалеет меня, как никого на свете… А ведь он не стал бы обманывать меня.
— Гм… так значит таки говорил, что любит, а про сватов ничего он тебе не говорил? — произнесла значительно Орыся.
— Нет, а что?
— А то, что если казак дивчину вправду любит, так сейчас про сватов говорит и засылает их.
Галина ничего не ответила. Несколько минут обе девушки молчали. Наконец Галина произнесла робко:
— Орысю, а вот же ты говоришь, что Остап любит тебя, почему же он не засылает сватов?
— Эт, нашла что вспомнить! — вскрикнула досадливо Орыся, — знаешь, говорят люди, и рада б душа в рай, да грехи не пускают, он бы и сейчас сватов прислал, да батько…
— Что?
— Не хочет отдавать меня за него, да и баста.
— Почему?
— А вот тоже потому, что он мне не ровня! За посполитого, мол, ни за что не отдам дочку. А какой он посполитый!? Не был он посполитым. Его батько вместе с гетманом Богданом ойчизну боронил, казацким хлебом жил, на войне и голову сложил, а его сына теперь не хотят в реестры занести. А все потому, что теперь такие собаки старшинами поставлены, что кто им «на ралець» добрый гостинец принесет, того и в реестры заносят, а кто не хочет козацкой спины для поклонов гнуть, того в поспольство возвращают! Эх! — вскрикнула она, вырывая сильным движением из «терныци» горстку конопли, — кажется, взяла бы рогач, да и пошла бы бить сама таких харциз!
С этими словами Орыся принялась выколачивать с новым остервенением свою коноплю; пух и кострица полетели целым столбом из-под рук раздраженной девушки.
Галина также вытянула и свою коноплю и начала ее выбивать по примеру подруги. Несколько минут никто из них не произносил ни слова.
На току раздавался мерный стук цепов, слышно было, как гельготали где-то гуси и утки, издали доносилась звонкая перебранка двух молодиц.
Наконец Орыся свернула свою коноплю, взвесила ее на руке, произнесла с хозяйским видом: «Славная «плоскинь!» и положила ее к другим таким же жмутам, лежавшим на прызьбе; затем она взяла новый снопик из прислоненных к стене конопель и принялась снова за работу.
— Так значит, Орысю, если не ровня, так уже и любить не может? — спросила наконец Галина.
— Как кто, — ответила, не отрываясь от работы, Орыся, — по-моему — казак ли, попенко или дьяченко, а хоть бы и посполитый, лишь бы по сердцу пришелся, а так — в кунтуше ли он ходит или в свите — мне все равно. Уж если батько упрется, — продолжала она, энергично стукая доской, — так я и уйду, ей-Богу! Не пойду я ни за попенка, ни за дьяченка, а и в «дивках» свековать не хочу! Все это люди себе на горе повыдумали, а по-моему, перед Богом — все равны, что купец, что посполитый, что вельможный пан! Вот паны на это иначе смотрят: если пан гербовый, шляхетный, так он на других людей все равно как будто на нечисть какую смотрит. Паны, видишь, совсем особые люди.
— Нет, нет, Орысю! — возразила горячо Галина. — Не говори так, он не такой, он не похож на других панов, он говорил, что будет всю жизнь за наш край и за благочестивую нашу веру стоять, он говорил, что и батько, и дид его с казаками против ляхов шли, что и сам он хочет казаком стать, затем его кошевой Сирко и на Сичь повез.
И Галина с загоревшимися от восторга глазами принялась описывать с жаром Орысе все достоинства Мазепы. Орыся молча слушала подругу, слова Галины были так искренне горячи, что они поколебали, наконец, холодное недоверие Орыси ко всем гербованным панам.