Было раннее утро; с больным вновь начался озноб; Сыч и Галина ожидали с минуты на минуту приступа жара, Орыся была тут же. За последнее время она сильно соскучилась пребыванием в степи, часто вздыхала, задумывалась и с нетерпением ожидала приезда своего отца, священника из ближайшего левобережного села.
Охваченная вся страстным желанием спасти умирающего, Галина не замечала настроения своей подруги, так и теперь сидела она неподвижно, не спуская глаз с больного; тело его перестало вздрагивать, на бледном лице начинал проступать лихорадочный румянец, из полуоткрытых, запекшихся губ начинало вылетать порывистое дыхание. Вдруг больной вздрогнул с ног до головы и, открывши глаза, обвел всю комнату горящим, безумным взглядом; затем он быстро сорвался с подушек, одним порывистым движеньем сбросил с себя рядно и, севши на своей постели, устремил глаза в дальний угол. Его прекрасное лицо было страшно в эту минуту; глаза с каким-то безумным ужасом вперились в пустое пространство, губы беззвучно зашевелились. Вдруг страшный дикий крик вырвался из его груди, больной рванулся назад и, вытянув вперед худые руки, словно стараясь защитить себя от какого-то невидимого врага, заговорил хриплым, прерывающимся шепотом:
— А! Ты опять здесь… пришел терзать меня?.. Сколько раз хочешь ты убить меня? Сколько раз, спрашиваю? Говори, говори! Говори же, трус! — закричал он диким голосом. — Чего ж стоишь, чего смотришь?! Чему смеешься, гадина?!
— Диду, — вскрикнула от ужаса Галина, — что с ним?
— Ему представляется, видимо, то лихо, что стряслось над его головой… Это все «огневыця»… уложить бы лучше.
Орыся подошла осторожно к больному, он все еще смотрел неподвижными, широко раскрытыми глазами в угол, пораженный каким-то ужасным видением, и вдруг, словно заметив приближающихся к нему деда и Орысю, порывисто откинулся назад и вскрикнул злобно:
— Засада! А, вас пять, а я один! Ха, ха, ха! — запрокинул он голову и разразился диким хохотом, — ха, ха, ха! «Шляхетный вчынок», пане! Ну, что ж, — я не скрываюсь. Оскорбил, так оскорбил, — продолжал больной с какой-то гордою улыбкой. — Жена! Ха, ха! Ты-то ее как поважал? Ну, вынимай саблю… Я готов сразиться… Я готов сразиться со всеми вами! Я готов! — повторил он настойчиво, нахмурив брови, и вдруг остановился, умолкнул, словно прислушиваясь к чьим-то словам.
— Ой, дидуню, дидуню! — всплеснула руками Галина.
— Тише! Цыц! — махнул на нее рукой дед, — подай скорее натертого хрену и ветошки.
— Что!? — вскрикнул бешено больной, вскакивая с постели и поворачиваясь к ним с безумным пылающим лицом. — Ты не станешь сражаться с хлопом? Ты прикажешь своим слугам разделаться со мной? Так погоди же, с Мазепой разделаться не так легко! Где же сабля? Где сабля? — хватался он в отчаянии за пояс руками, и, не находя ничего, закричал диким голосом, — ты, ты? Низкий трус, посмеешь сделать это? — и ринулся вперед.
Девушки отскочили с криком. Дед подкрался тихо и поднял с полу рядно.
— Связать?! — продолжал в исступлении больной, — меня, меня, Мазепу, чтоб хлопы вязали!? — Нет! Не удастся! Убью! Задавлю вот этими руками! А! Вот готов один… другой… — рычал он, срывая с лавы подушки и судорожно сжимая их в своих руках.
В это время дед накинул его сзади рядном и крепко охватил руками. Прикосновение это привело в бешенство больного.
— Прочь, прочь! — закричал он, вырываясь от деда. — Предатели… схватили сзади… безоружного! Нет! Нет! Еще есть сила! Живым не дамся! — метался он, стараясь вырваться из объятий деда.
— Диду! На Бога! Не мучьте его! — крикнула со слезами Галина.
— Молчи, дытыно, его надо уложить! — ответил Сыч, делая знак Орысе, чтоб та помогла ему уложить больного на постель.
Но исполнить это оказалось очень трудным. С хрипом и визгом хищного зверя больной впился зубами в плечи Сыча, вцепился ногтями в его тело. Багровое, искаженное отчаяньем лицо исступленного было ужасно.
— Будь ты проклят, трус! Иуда! — хрипел он, задыхаясь. — Вот что ты придумал для меня? А… конь?! — бросился он вдруг с диким криком в сторону и, запутавшись, упал на кровать. Сыч воспользовался этой минутой и набросился с Орысей пеленать его. Почувствовав на себе тяжесть Сыча, больной судорожно забился в подушках. — Пустите! Пустите же, хамы! Люди! Да неужели же Бога нет у вас в сердце? — стонал он раздирающим душу голосом. — Режут веревки! Добейте лучше! Бросьте под копыта! На Бога! — Но Сыч уже не выпускал его.
Не было сил наблюдать эту сцену.
— Диду, диду! — бросилась к Сычу с рыданьем Галина, — оставьте его, не давите!
При звуке ее голоса больной вдруг вздрогнул весь, приподнялся на локтях, впился в лицо Галины каким-то безумным взглядом и лицо его осветилось диким, злорадным выражением. — А и ты здесь, — зашептал он, — плачешь, плачешь теперь? А раньше почему не ушла со мной, как говорил тебе? Пани, шляхетная пани! — продолжал он язвительно, — поиграть хотела с казаком! — И вдруг закричал снова диким голосом, протягивая вперед руки, словно старался оттолкнуть какое-то неизвестное существо: — Прочь! Прочь! Не надо мне твоих продажных слез. Я ненавижу, слышишь, ненавижу тебя, всех вас, всех, всех! — Голова его запрокинулась, он упал на подушки; казалось, силы совершенно оставили его; Сыч воспользовался этой минутой и, спеленав предварительно ноги, начал с Орысей пеленать и руки. Но едва он прикоснулся к ним, как бешеное сопротивление» охватило больного с двойной силой.
— Пустите, пустите! — закричал он, стараясь вырваться из крепких объятий Сыча, — я не позволю привязать себя. Веревки впиваются в тело! Жжет меня! Жжет огнем! Спасите! Спасите! — стонал он, напрягая свои последние силы. — На Бога! Нет никого! Лес… сучья… терновник… Воды! Задыхаюсь!.. Смерть! — рванулся он вдруг с такой силой, что даже оттолкнул Сыча и грохнулся всей тяжестью навзничь. И Орыся, и Галина в ужасе бросились к нему, но Сыч остановил их.
— Тише, дивчата, не тревожьтесь, теперь только укрыть его, будет уже лежать тихо. Ишь ты, бездольный, видно «добре» тебя вымучили паны, — покачал он головой, старательно укутывая больного, который теперь лежал уже неподвижно с запрокинутой головой, с запавшими глазами и словно еще похудевшим лицом.
— Ироды гаспидские, — ворчал дед, поправляя на ранах больного сбившиеся и сорванные перевязки. — Ну, подожди, подожди, даст Бог, может еще выходим, тогда отплатим всем.
В это время у ворот послышался сильный стук и чей-то громкий, молодой голос крикнул вслед за ним:
— Гей, кто там есть? Отворите ворота!
При звуке этого голоса Орыся вдруг покраснела и с подозрительной поспешностью бросилась из хаты.
— Постой ты, «дзыго»! — крикнул ей вдогонку Сыч, но Орыся уже не слышала его, — Верно, панотец приехал. Ишь, как соскучилась за батьком, — улыбнулся он доброй широкой улыбкой и обратился к Галине. — Ну, ты, дытыно, посиди здесь, а я пойду панотца встретить, может он молитву прочтет над ним, и «зглянеться» Господь.
Сыч вышел, Галина осталась одна. Она придвинула свой табурет к самому ложу больного и задумалась. Ужасный бред его произвел на нее потрясающее впечатление. Из его отрывочных криков ей было ясно только то, что Мазепа стал жертвой возмутительного панского насилия, и что какая-то пани, вероятно, жена того пана, — решила Галина, — помогала еще во всем этом «гвалти». Картина насилия вставала перед ней, как живая; ей казалось, что она видит страшную борьбу Мазепы, его тщетные усилия освободиться от злодеев, что она чувствует его нечеловеческие муки… И в сердце ее разгоралась ненависть к мучителям-панам и чувство бесконечной жалости к несчастному страдальцу.
— Бедный, бедный, любый наш! — шептала она со слезами на глазах, наклоняясь к нему и проводя ласково рукой по его голове. — Ты не бойся, мы не отдадим тебя никому, никому. Мы любим тебя, слышишь? Любим, любим, любим! И защитим от всех.
В хате было тихо; слышно было, как билась и жужжала запутавшаяся в паутину муха.
Галина все шептала на ухо больному нежные, ласковые слова, но больной только слабо дышал и не слыхал ее слов. Между тем во дворе происходила следующая сцена. Прямо друг против друга сидели в тени вишневого садика Сыч и гость, приехавший в сопровождении трех казаков. Последние, подкрепившись уже всем, что могла достать для дорогих гостей баба, разошлись отдохнуть с дороги. Орыся также куда-то исчезла.
Собеседник Сыча казался гораздо моложе его, хотя волосы и борода его были сильно тронуты сединой, но черные глаза глядели живо, молодо и смело, а во всех движениях его высокой, но коренастой фигуры виднелись сила и здоровье. Одет он был в чоботы, шаровары и в холщовую рясу, скорее похожую на длинный кафтан; только по волосам, заплетенным в тугую косичку, и по кресту на шее можно было догадаться, что это был священник.
— Так-то, панотче, — говорил глубокомысленно Сыч, наполняя медом ковш своего гостя, — недаром говорится: гора с горой не сойдется, а человек с человеком сойдутся. Кто бы мог гадать, кто бы мог думать, что мы с вами «спиткаемся» снова и когда? А вот же и свел Господь на храму за Днепром, после двадцати, а то и больше лет.
— Да, да, — отвечал, поглаживая бороду, священник, — во всем Десница Божия. Много воды уплыло. Ты из дьячка запорожцем стал, ге-ге, да ты и всегда был воинствующий… А помнишь, как мы с тобой в Золотареве наш колокол «боронылы»?
— Как не помнитьі — вскрикнул шумно Сыч, — ух, распалилось с того дня у меня сердце на этих клятых панов! А потом с нашим батьком покойным Богданом…
— Да я и сам, — поправил волосы батюшка, — если б не было тогда пани матки да дробных деток, — ушел бы к нему, ей-ей, ушелбы!
— Ох, ох! И славное ж тогда было время, панотче, — стукнул в восторге Сыч ковшиком по скатерти, — ей-Богу, и душу свою отдал бы, чтоб снова так пожить, как тогда жилось! Вот седьмой уже десяток начинаю, а встань сейчас славный наш гетман Богдан Хмельницкий да крикни, как прежде: «Гей, хлопци-молодци, славни козакы запорожци!» — орлом бы за ним полетел! — Лицо Сыча засияло, глаза вспыхнули. — А как вспомнишь, панотче, наши славные бои, — продолжал он с воодушевлением, — Пилявцы, Жовти Воды, Корсунь, — ей-Богу, от думки одной помолодеешь! А наши лыцари, Чарнота, Ганджа. Кривонос, Морозенко! Эх, что там считать! — махнул он рукой, — правда, что и Господу Богу нужны казацкие души, только, как подумаешь, что таким лыцарям пришлось умереть, так даже жалко станет, на какого ж беса ты сам остался на свете никому не нужным «шкарбаном»!
— Эх, дяче, мой дяче! — вздохнул батюшка, — теперь нам еще нужнее люди! Вон в оторванной нашей Левобережной Украине что творится? Как лиходействует Бруховецкий? Содом и Гоморра! — священник махнул с отвращением рукой и продолжал: — Слыхал ли ты верно о том, что затевал гетман повсюду?
Сыч только молча кивнул головой.
— Мало ему было всяких мирских мерзостей, так он еще задумал отнять у нас митрополита. Да мы ему дорогу всю палками «загатым», а своего митрополита не отпустим! Наша митрополия первая на всей Руси. Что ж он хочет киевские святыни без митрополита оставить? Нельзя нам у чужих митрополитов в послушании быть. Царьградский патриарх один отец наш, его и послушаем.
Известие это вызвало целую бурю в сердце Сыча. Разговор перешел на современные темы, на низкие происки гетмана Бруховецкого, на ненависть к нему народа, на то, что пора бы «розирваний Украйни злучытыся на викы».
Потом Сыч передал о. Григорию странное и чудесное появление Мазепы.
— Да с чего бы это они его так замучили, ограбить хотели, что ли?
— Какое! Из слов его я понял, — закачал таинственно головой Сыч, — что как будто это дело из-за пани какой-то вышло, жены, что ли, того пана.
— Вот оно что, — протянул священник, — ну, а как думаешь, выходишь?
— Как Господь милосердный даст… Хотел вас просить, панотче, молитву над ним прочитать.
— Что ж, это можно хоть «зараз», — согласился священник.