LXXX

Замысел Бруховецкого сделал свое дело. Через несколько дней после Сретения все города и замки в Левобережной Украине были уже заняты казаками, в одном только Чернигове держался воевода и с ним несколько десятков ратных людей, остальные все погибли. Однако и это еще не удовлетворило Бруховецкого, — он продолжал всюду рассылать письма, приглашая к восстанию и казаков, и калмыков, но никакие меры уже не могли возвратить ему симпатий народа.

Лишь только весть о том, что Дорошенко высадился на левый берег, разнеслась по Украине — все хлынуло к нему навстречу. Отовсюду стекались толпы вооруженного поспольства; казаки, узнав о приближении Дорошенко, вопреки приказанию Бруховецкого спешили соединиться с ним; духовенство, мещане и горожане свозили к Дорошенко и денежные взносы, и хлебные запасы.

Марианна, Андрей и Гострый со своей надворной командой находились также в войсках Дорошенко, но Марианна избегала встречи с Мазепой. Мазепа чувствовал, отчего в ее обращении с ним появилась такая холодность, и это мучило его совесть, словно он был виновен в чем-нибудь перед этой удивительной девушкой, спасшей ему жизнь; несколько раз пробовал он заговорить с Марианной, но она так сухо и резко отвечала ему, что теплое слово застывало у него на языке. Таким образом, между ними мало-помалу установились совершенно холодные отношения; Марианна проводила все время с отцом и Андреем, а Мазепа с сияющими от счастья Кочубеем и Остапом, которые уже успели пожениться и теперь со страстным нетерпением ожидали конца войны, чтобы вернуться поскорее к своим молодым женам.

Медленно подвигалось вперед войско Дорошенко; оно, словно катящаяся с гор лавина, все росло и увеличивалось с каждым днем.

Успех Дорошенко приводил в бешенство Бруховецкого, но он еще не предполагал того, как был велик этот успех, а между тем вся левобережная старшина прислала Дорошенко письмо, в котором просила его от лица всей гетманщины принять на себя гетманство, объявляя, что Бруховецкого они все, как один человек, не желают иметь гетманом.

Приглашение всей левобережной старшины заставило задуматься Дорошенко. Убедившись, что гнусности и подлости Бруховецкого нет границ и что народ окончательно не желает его иметь гетманом, он уже сам давно потерял желание уступить ему свою булаву. Однако, в эту важную и торжественную минуту Дорошенко не считал возможным спорить с Бруховецким о старшинстве, но письмо левобережной старшины заставило его подумать об этом иначе, к Бруховецкому уже прибыла орда и, если полки казацкие отделились бы от него и присоединились к Дорошенко, он мог бы поднять междуусобную войну, а это было бы крайне нежелательно, особенно в настоящую минуту, так как положение становилось серьезным.

В Москве уже узнали о бунте на Украине, и Ромодановский спешил сюда с сильным войском. Правда, поздняя весна еще задерживала его, но оттепель уже началась, и в скором времени можно было ожидать, что он появится в границах Украины. Ввиду этих соображений, Дорошенко созвал на раду всю свою старшину, а также пригласил на нее и митрополита Тукальского и все высшее духовенство и обратился ко всем с вопросом: что же теперь предпринять и на что решиться?

Решено было послать к Бруховецкому посольство от самого гетмана и от митрополита Тукальского, которое бы показало ему письмо всех левобережных старшин, как очевидное нежелание всего народа иметь его гетманом, и просило бы его уступить свое гетманство Дорошенко добровольно. При этом гетман и Тукальский приложили к Бруховецкому свои письма, в которых умоляли его; во имя отчизны исполнить без всякого кровопролития волю народа, за что Дорошенко обещал ему оставить в пожизненное владение город Гадяч со всеми пригородами.

Но посольство Дорошенко привело Бруховецкого в какое-то исступленное бешенство. Алчный честолюбец, он решил рискнуть всем, чтобы захватить в свои руки власть, и теперь эта власть ускользала от него!

Не имея в руках самого Дорошенко, он излил свою ярость на послах. Послов подвергли ужасной пытке, а затем заковали в кандалы и бросили в темницу.

Письмо старшин ясно говорило Бруховецкому, что вся Украина не желает иметь его гетманом. Бруховецкий чувствовал, что почва уже колеблется у него под ногами, но бешенство до того ослепило его, что он совершенно потерял рассудок.

Захватив с собою орду и находившиеся при нем в Гадяче казацкие полки, он двинулся с войсками из Гадяча, как будто навстречу Ромодановскому; при выезде своем из Гадяча он разослал универсалы всем остальным полковникам, приказывая спешить соединяться с ним.

Но новый удар ожидал гетмана: почти все полковники украинские уже соединились с Дорошенко.

Узнав, что Бруховецкий идет навстречу Ромодановскому, Дорошенко отправился наперерез пути Бруховецкого, желая соединиться с ним, и наконец настиг его.

Остановившись за тридцать верст от лагеря Бруховецкого, Дорошенко послал к нему десять сотников, требуя через них, чтобы Бруховецкий добровольно отдал ему свою булаву, бунчук, знамя и всю «армату». Взбешенный Бруховецкий приказал этих сотников заковать в кандалы и отправить для пытки в Гадяч, а сам двинулся со всеми войсками на Дорошенко, стоявшего у Опошни.

Между тем, старшины и казаки, догадавшись наконец, зачем ведет их Бруховецкий на Дорошенко, — заволновались, зашумели.

В войске вспыхнул бунт.

— Мы за гетманство Бруховецкого биться не станем! Мы на Дорошенко не пойдем! — закричали в разных местах.

Бунт, сначала глухой и затаенный, начал охватывать все войско, но Бруховецкий еще не знал ничего об этом.

Весеннее солнце уже близилось к закату, когда Бруховецкий остановился со своими войсками против лагеря Дорошенко. Все было тихо и спокойно в лагере Дорошенко, но лагерь Бруховецкого весь кипел и волновался, как взбаламученное диким ураганом море.

Бруховецкий начал уже догадываться, отчего происходит это волнение, но жажда мести заглушала в нем все соображения.

Вскочивши на коня, он выехал на середину лагеря отдать приказания старшине атаковать немедленно лагерь Дорошенко, но тут-то он увидел, что ничто не могло уже помочь ему удержать за собой гетманство.

При виде гетмана еще скрываемая в казачестве злоба прорвалась наружу; крики, проклятья и угрозы огласили воздух. Старшина обступила Бруховецкого.

— Мы тебя на гетманство выбрали, ждали от тебя доброго, а ты ничего хорошего не учинил, только одно кровопролитие от тебя сталось. Сдавай гетманство! — закричали кругом грозные голоса.

— Сдавай гетманство! Сдавай гетманство! Мы за тебя биться не станем! — подхватила кругом страшная, разъяренная толпа.

Бруховецкий побледнел, холодный пот выступил у него на лбу. Теперь он понял, что в небесах пробил уже его последний час. В ужасе бросился он назад в свой шатер, думая при помощи своей стражи укрыться в нем от народной мести, но здесь перед ним появился посол от гетмана Дорошенко.

— Иди, предатель, — произнес он сурово, — зовет тебя гетман! Окружавшая Бруховецкого наемная стража вздумала было защищать его, но в это время шатер гетманский окружила разъяренная толпа казаков. Раздался крик и страшный треск. В одну минуту весь шатер был разорван на клочки. Ворвавшаяся толпа оттиснула стражу и окружила Бруховецкого страшной стеной.

Мертвенно бледный, с застывшими от ужаса глазами, он сидел неподвижно в кресле; казалось, никакие силы в мире не могли заставить его сделать малейшее движение, но два дюжих сотника грубо подхватили его под руки, и толпа не потащила его, а просто понесла к Дорошенко.

А Дорошенко, окруженный своей старшиной, стоял на высоком кургане. Солнце уже зашло; розовое сияние заливало все небо и широкую степь, покрытую темно-зеленой травой. Двумя громадными четырехугольниками чернели на ней два казацкие лагеря. С высоты кургана Дорошенко видно было, как толпа казаков бросилась на шатер гетманский, как выхватила оттуда Бруховецкого и как потащила его к кургану. Дикие крики и проклятия, раздавшиеся в толпе при виде Бруховецкого, донеслись и до кургана, на котором стоял Дорошенко.

Шум и крики приближающейся толпы росли с каждой минутой, и через четверть часа у подножья холма появились сотники, тащившие под руки Бруховецкого. За ними хотела броситься на холмы и вся толпа, но стоявшие внизу казаки Дорошенко не допустили ее.

Наконец, сотники втащили Бруховецкого на гору и остановились перед Дорошенко; они хотели поставить Бруховецкого на ноги, но лишь только отняли они свои руки, как он пошатнулся и грохнулся бы непременно на землю, если бы они вовремя не подхватили его.

Дорошенко невольно отвернулся; лицо Бруховецкого было страшно. От ужаса он совершенно потерял рассудок, его выпяченные, словно у удавленника, стеклянные глаза смотрели бессмысленно вперед, ничего не видя перед собой; все тело его осунулось, словно мешок, руки висели неподвижно, согнутые ноги тянулись по земле, нижняя губа отвисла; казалось, вместе с разумом в нем умерла и сила мускулов, только по дыханию его можно было заключить, что это был еще живой человек.

— Зачем ты отвечал мне грубо и не хотел добровольно отдать булавы, когда тебя не хочет иметь гетманом все казацкое товариство? — обратился к нему Дорошенко.

Бруховецкий не ответил ни слова; видно было, что до его сознания уже не долетали никакие впечатления мира.

— Возьмите его, отведите к пушкарям и прикажите приковать к пушке, — произнес Дорошенко, отворачиваясь в сторону.

Лицо Бруховецкого не дрогнуло: это слабое наказание не пробудило даже никакой радости в его трусливых стеклянных глазах. Но окружившая холм толпа казаков и черни осталась, видимо, недовольна приказанием Дорошенко. Какой-то неясный, глухой рев пробежал по всем чернеющим рядам, и толпа заволновалась.

Сотники стащили Бруховецкого с кургана и повели сквозь толпу, чтобы пробраться к выстроенным впереди лагеря пушкам. С громкими недоброжелательными криками толпа расступилась перед ними, но лишь только они достигли середины ее, как со всех сторон их окружила чернь и казаки, так что двинуться вперед не было никакой возможности; дикие, исступленные лица толпы не предвещали ничего хорошего. Провожавшие Дорошенко казаки попробовали было протиснуться вперед, но толпа сдавила их со всех сторон. «Смерть Иуде! Смерть изменнику!» — раздался кругом страшный вопль.

Этот ужасный крик, казалось, долетел и до сознания Бруховецкого, проблеск какой-то мысли мелькнул в его остановившихся глазах, — в ужасе отшатнулся он назад и, споткнувшись, упал на землю.

Роковое движение его послужило как бы сигналом для исступленной толпы. При виде лежащего на земле ненавистного гетмана все было забыто: как стая борзых на загнанного зайца, так ринулись все на Бруховецкого. Напрасно казаки, окружавшие его, старались оттиснуть толпу: в одно мгновение толпа отбросила их, смяла и едва не раздавила в своем стремительном движении. Как вода стремится с шумом со всех сторон в воронку, так хлынули со всех сторон казаки и чернь с поднятыми ружьями, дубинами, дрекольями и камнями к тому месту, где упал Бруховецкий.

Началась ужасная, зверская расправа…

Этот дикий рев, потрясший всю толпу, услышали и на кургане.

— Они разорвут его на «шматкы»! Пане Мазепа, бери казаков, скачи, отбей его! — вскрикнул Дорошенко в ужасе, смотря в ту сторону, куда летела с дикими криками вся чернь.

Мазепа пришпорил коня и, окруженный несколькими десятками надворной гетманской команды, понесся прямо в толпу. Но прошло немало времени, пока ему удалось прорваться сквозь эту кипящую, исступленную массу людей, когда же он достиг, наконец, того места, где упал Бруховецкий, — глазам его предстало ужасное зрелище.

На земле, окруженная темной лужей крови, лежала какая-то бесформенная масса, вся синяя и вспухшая от ударов. Тело Бруховецкого было до того изуродовано, что не было никакой возможности узнать его. Мазепа в ужасе отвернулся и, поставивши вокруг трупа стражу, поскакал обратно к Дорошенко.

Уже по бледному, искаженному лицу Мазепы гетман сразу догадался, что произошло что-то ужасное.

— Ну что? Отстоял?! — произнес он глухо.

— Все кончено, — ответил Мазепа, — чернь и казаки насмерть забили его.

Невольный подавленный крик вырвался из груди всех, и вслед за ним кругом наступило молчание… В душе каждый чувствовал, что гнусный предатель и зверь Бруховецкий понес заслуженную и справедливую кару, но смерть его была ужасна и вызывала невольное содрогание в сердцах всех окруживших Мазепу. Наступивший сумрак покрывал сероватым покровом и даль, и раскинувшиеся у подножья кургана лагери, и бледные лица умолкнувших старшин. Наконец Дорошенко пришел в себя.

— О, Господи! — произнес он, подымая глаза к небу. — Я не виновен в его смерти. Ты знаешь, что я не хотел того.

Когда Мазепа пришел в себя от этой ужасной сцены, он немедленно поскакал в лагерь Бруховецкого, чтобы отыскать Тамару, сразиться с ним и отомстить ему за все, но, несмотря на самые тщательные розыски, Тамары не оказалось нигде.

К вечеру, по приказанию Дорошенко, тело Бруховецкого уложили на покрытый китайкою воз и с подобающими ему почестями повезли в Гадяч. В ту же ночь оба казацкие лагеря соединились, и Дорошенко стал гетманом над всей Украиной.

Теперь под булавой гетмана находились все полки казацкие, одного только Самойловича не было при войске. Дорошенко очень удивился этому, но ему объяснили, что, по всей вероятности, Самойлович занят осадой Черниговского замка, в котором еще до сих пор держался воевода. Но, несмотря на это объяснение, Мазепе показалось весьма странным подобное отсутствие. Впрочем, для войска оно не составляло заметного урона: и без полка Самойловича оно было так сильно и так прекрасно вооружено, что вряд ли какой неприятель мог устоять против него.

На другой день после соединения войск Дорошенко велел всем сниматься с лагеря и направился к Котельне с тем, чтобы ударить на стоящего там Ромодановского. Но в Котельне гетман не нашел уже никого. Ромодановский сам начал отступать к границе. Не теряя времени, Дорошенко бросился по следам его. Казаки охотно исполняли приказание гетмана.

Когда, наконец, войска достигли Путивля, и передовые отряды принесли весть, что арьегарды Ромодановского находятся верст за двадцать от них, Дорошенко решил сделать привал и дать хорошенько отдохнуть казакам.

Наступил вечер. Вокруг всего необозримого пространства, занятого соединенными казацкими войсками, расставлены были караульные, и лагерь погрузился в сладкий отдых в ожидании завтрашней битвы. Мазепа вместе с Кочубеем сидели в палатке гетмана; полы ее были высоко подняты; сквозь широкий проход вливался теплый ароматный воздух тихой летней ночи; усыпанное звездами темное небо было чисто и спокойно, и словно те же маленькие звезды, мерцали по темной степи вплоть до самого горизонта бивуачные огни необозримого казацкого лагеря.

Дорошенко был в самом лучшем настроении духа. Веселая беседа не прерывалась ни на минуту. Как вдруг в палатку вошел «джура» и объявил Дорошенко, что какой-то человек из Чигирина желает непременно видеть гетмана.

При этом известии что-то екнуло в сердце Мазепы, но гетман чрезвычайно обрадовался ему.

— Из Чигирина? — оживился он. — От гетманам! Веди, веди его скорей сюда.

Джура поспешно удалился, и через несколько минут у порога палатки остановился человек средних лет, в темной мещанской одежде.

Мазепа сразу узнал в нем Горголю; но хитрое лицо торговца не было на этот раз спокойно, глаза его как-то боязливо бегали по сторонам.

Гетман тоже узнал Горголю.

— А, Горголя, ты? Что нового принес? Как милует Господь мой Чигирин? — приветливо улыбнулся он на низкие и усердные поклоны Горголи.

— Ясновельможному, ясноосвенцоному великому и славному гетману всей Украины челом до земли! — заговорил Горголя не совсем твердым голосом, — В Чигирине молитвами всех благоверных «заступцив» наших все спокойно; ясновельможная пани гетманова шлет его милости поклон и этот «лыст», — с этими словами Горголя подал Дорошенко запечатанный пакет. Когда Дорошенко брал его, рука Горголи едва заметно дрогнула, однако Дорошенко не обратил на это внимания, быстрым движением сорвал он печать, развернул письмо и с просветлевшим от радости лицом принялся за чтение. Но едва успел гетман прочесть несколько строчек, как лицо его покрылось багровыми пятнами, он перевернул письмо, взглянул на подпись, и вдруг, скомкавши его порывисто в руках, бросился к Горголе. При этом движении гетмана Горголя вздумал было отступить, но Дорошенко схватил его с силой за ворот и втащил в палатку.

Мазепа и Кочубей в ужасе схватились со своих мест; они сразу поняли, что могло быть написано в этом письме; при том безумное, дикое лицо Дорошенко, словно потерявшего от бешенства рассудок, лучше всяких догадок свидетельствовало им об этом.

— Чей это «лыст», чей это «лыст»? — закричал гетман таким диким, хриплым голосом, что у Мазепы похолодело на сердце.

При виде ужасного лица Дорошенко Горголя побледнел.

— Ясновельможной пани гетмановой, — начал было он дрожащим голосом, но Дорошенко не дал ему докончить.

— Ты лжешь! — вскрикнул он, толкнувши его с такой силой, что Горголя повалился на колени. — Ты сам написал его!

— Ясновельможный гетмане, на Бога, я ничего не знаю, я не виновен… я не «письменный», — залепетал Горголя.

— Так кто же, кто написал тебе его?

— Не знаю, ей-ей не знаю! Я даже не знаю, что в нем написано. Меня послали… Мне сказано было, что то от пани гетмановой к его мосци.

— А! Сказано было, — захрипел Дорошенко, впиваясь в его плечи костистыми руками и склоняя над ним свое ужасное лицо. — Кто же говорил тебе? Кто давал тебе его?

Горголя невольно опустил глаза перед взглядом гетмана, взгляд этот был ужасен.

— Полковник Самойлович, — произнес он едва слышно.

— Самойлович?! — вскрикнул дико Дорошенко. — Так это он, он?! Так это ему писан лыст?

Горголя молчал.

— Молчишь?! — зарычал Дорошенко и, бросившись на Горголю, повалил его на землю и наступил ему коленом на грудь, — ты знаешь все — говори!

— Ясновельможный гетмане, пустите, я не виновен… я ничего… ничего… как Бог свят, я бедный купец, — захрипел Горголя.

Но Дорошенко не слушал его.

— Говори, или я задавлю тебя, как паршивого пса, — и Дорошенко впился еще крепче в шею руками. — Слышишь — на палю» посажу, дикими конями разорву, сдеру с тебя с живого шкуру, на угольях сожгу, — хрипел он, склоняя над ним свое искаженное, исступленное лицо. — Не будет той муки, которой я не придумаю для тебя. Говори! — Ты знаешь, она не в первый раз писала ему?

От страшных тисков Дорошенко лицо Горголи стало багровым, глаза налились кровью.

— Не первый, — вырвалось у него с трудом.

— Не первый! Так давно, давно уже началось у них?

— С весны. Пан полковник пересылал через меня ее мосци ожерелье.

— Ожерелье! Ха-ха! И она взяла?

— Взяла. А в том ожерельи был спрятан «лыст».

— И ты, ты, собака, передал его?! — вскрикнул Дорошенко и еще больше сдавил Горголю за горло.

— Я ничего не знал… я думал к пану гетману… по гетманским справам.

— Ха-ха-ха!.. Так, так! По гетманским справам… А дальше, дальше?

— А потом… пани гетманова передала полковнику «лыст».

— Ему? Самойловичу?!

— Ему.

— И много раз ты их носил?

— Не знаю… не помню… на Бога… ясновельможный гетмане… я думал, что то важные «паперы»…

Но Дорошенко не обратил внимания на его прерывающиеся слова.

— Говори, собака, много раз таскал? — захрипел он так страшно, что Горголя едва не потерял сознание.

— Пять раз, — произнес он едва слышно.

— Ха, ха, ха! — разразился Дорошенко диким хохотом. — За службу твою я заплачу тебе по-гетмански, щедро! Где же он теперь? Где Самойлович?! Правду! — Слышишь, правду!

— Там, в Чигирине.

— В Чигирине? С нею? — вскрикнул, как безумный, Дорошенко, выпуская из рук Горголю и, поднявшись на ноги, закричал каким-то диким голосом: — Коня мне, гей, коня!

Воспользовавшись этим движением гетмана, Горголя быстро вскочил и выбежал из палатки, но Дорошенко не заметил этого.

— Коня мне, коня! — продолжал он кричать хриплым прерывистым голосом, быстро надевая на себя латы, шишак, саблю и все оружие.

От крика гетмана проснулись ближайшие казаки, окружавшие гетманскую палатку. Джуры в ужасе бросились исполнять его приказание.

На гетмана страшно было смотреть: тонкие ноздри его широко раздувались, почерневшие от бешенства глаза светились каким-то страшным блеском, кровь заливала все лицо его, вздувшиеся жилы выпячивались на лбу и на шее синими полосами; дыхание с шумом вырывалось из его груди. Глядя на его исступленное лицо, Мазепе показалось, что гетман лишился рассудка.

— Ясновельможный гетмане, — подошел он к нему, — зачем коня… куда?

— В Чигирин! — произнес отрывисто Дорошенко, не глядя на него.

Мазепа похолодел; по тону, каким произнесено было это слово, он понял, что Дорошенко готов был исполнить это безумное намерение.

— На Бога, гетмане, — заговорил он, останавливаясь перед Дорошенко, — на завтра битва. Если мы утеряем эту минуту, все погибнет… Войско взбунтуется… орда уйдет… Один только день… один… один!

Но напрасно упрашивал и уговаривал Дорошенко Мазепа.

Дорошенко не слушал ничего.

Загрузка...