Дорошенко горячо прижал к себе жену и словно замер этом порыве. Так прошло несколько минут.
— Ох, Фрося, Фрося, если б ты знала, сколько бессонны ночей провел я, думая о доле отчизны! — вырвался у гетмана вдруг неожиданный возглас.
Он заговорил с той страстной горячностью, с которой говорят замкнутые в себе люди, когда чувства и мысли, хранящиеся в глубине их сердца, наконец, переполнят его и выступят из берегов. Слова его лились неудержимым потоком. Он говорил ей о всех тех муках, которые пережил, глядя на страдания отчизны, он говорил о том, как он поклялся вывести ее из поруганья и униженья, он рисовал перед гетманшей светлыми, полными веры и надежды словами будущее отчизны, но сидевшая подле него женщина, которую он так горячо прижимал к себе, оставалась холодна и враждебна. Наконец и гетман почувствовал эту холодность, но он приписал ее тому, что гетманша все еще сомневается в его любви к ней.
О, нет!.. Она, его дорогая Фрося, не должна думать, что, любя отчизну, он мало любит ее. Как солнце и месяц, так освещают они обе и день, и ночь его жизни! Он только и счастлив ею. О, если б он не был уверен в том, что она любит его, если б он не мог прижать к себе ее дорогую доверчивую головку, было ли бы в нем тогда столько сил для этой борьбы?
Дорошенко вздохнул и произнес задумчиво:
— Кто знает, если бы гетман Богдан не был так несчастлив, быть может, он не проиграл бы Берестецкой битвы, и родина не служила бы теперь в наймах у ляхов.
При этих словах гетманша встрепенулась и насторожилась.
— Ты говоришь, несчастлив? Что же случилось с ним? — спросила она, подымая головку.
— Он узнал перед Берестецкой битвой о том, что Тимош повесил его жену.
— Повесил?.. Ох, Боже!.. За что?
— За «зраду». Она изменила гетману. Да вот здесь, на этих самых воротах, и повесил, их видно в окно.
Гетманша взглянула по указанному гетманом направлению и с отвращением отвела свои глаза от видневшихся из окон ворот. Невольная дрожь пробежала по всем ее членам.
— Бр… — прошептала она. — Повесил, зверюка!
— Чего ж ты «зажурылась», моя зирочка? — повернул ее к себе ласково гетман. — Жалеешь ее? Не жалей! Таких гадюк жалеть не надо: им мало мук и в пекле, и на земле! — Глаза гетмана гневно сверкнули. — Да если бы она могла только воскреснуть, я бы сам повесил ее снова здесь, на позорище всем — вскрикнул он.
При этом возгласе гетманша сильно вздрогнула и побледнела.
— Петре… на Бога! Что с тобою? Ты пугаешь меня? — схватила она его за руку.
— Испугал! — гетман улыбнулся и провел по лбу рукой. — Ох ты, дытыно моя неразумная, чего ж тебе пугаться? Ну, посмотри же на меня, усмехнись! — повернул он к себе ласково ее личико. — Ведь я знаю твое серденько любое, ведь я знаю, что ты никогда не изменишь мне. Ты моя дорогая, ты моя верная, — заговорил он нежным шепотом, тихо привлекая ее к себе…
На другой день Саня проснулась рано утром и сразу же ей сделалось почему-то чрезвычайно весело. Она быстро вскочила с постели, выглянула в окно, увидала, что небо безоблачное, воздух чист, солнце ясно, улыбнулась скакавшим под окном воробьям и принялась торопливо одеваться. В это утро она отдала больше времени своему туалету, и время было потрачено не даром, так что даже гетманша спросила ее:
— Отчего это ты сегодня такая гарная, Саня, словно засватанная?
От этого вопроса Саня вспыхнула вся, как пунцовый мак, и прилежно наклонилась к работе.
В этот день все как-то особенно спорилось и удавалось ей; веселые песенки так и навертывались на язык, а день все-таки тянулся долго!
Наконец, когда солнце начало снова клониться к западу, гетманша приказала ей позвать Горголю, который уже с утра дожидался, а самой пойти присмотреть за работницами в саду. Саня с большой охотой бросилась выполнять поручение. Перед выходом она не забыла заглянуть в зеркало, отряхнуть на себе новый жупан и оправить намисто. В глубине ее души таилась надежда увидеться с Кочубеем.
Сбежавши со ступеней крыльца, она затянула громкую веселую песню и, отославши Горголю к гетманше, направилась в сад. Голос Сани звучал как-то особенно громко и задорно; злые люди, конечно, могли бы подумать, что это делалось не без умысла, но, по всей вероятности, помогали этому тихий, прозрачный воздух и ясный вечер. Зайдя одним работницам, к другим, Саня повернула на одну из дорожек и вдруг увидала невдалеке от себя Кочубея, стоящего под высоким деревом. Хотя она и ожидала, и желала увидеть его, но эта встреча все-таки и удивила, и страшно обрадовала ее.
— Добрый вечер, пане подписку, — приветствовала она его веселой улыбкой.
— Доброго здоровья, панно! — поклонился ей Кочубей.
— А что пан подписок делает здесь? — произнесла она лукаво.
Кочубей смутился.
— Гм… — замялся он, — груш хотел потрусить.
Саня бросила быстрый взгляд на дерево и вдруг разразилась звонким, заразительным хохотом.
— Что такое случилось? Что так смешит панну? — произнес он, краснея и растерянно поводя во все стороны глазами.
— Груши! — воскликнула, задыхаясь от хохота, девушка. Груши! ха… ха… ха… На осокоре груши!
Кочубей оглянулся, действительно он стоял под высоким осокорем. Он окончательно смутился, а смех Сани раздавался все громче и громче.
— Гм… — произнес он, наконец, запинаясь за каждым словом, — что за чертовщина, а я думал…
— Ха-ха-ха! — перебила его со звонким смехом девушка. — Хороший хозяин будет из пана подписка: не умеет разобрать, где осокорь, а где груша. Вот груша!
С этими словами она подбежала к ближнему дереву и, охвативши одну из его веток своими крепкими руками, сильно потрясла ее. Послышался частый шум падающих груш; Саня быстро набрала их полный передник и, подойдя к Кочубею, произнесла с веселой улыбкой, подавая ему одну из лучших:
— Кушай, пане, на здоровье.
Кочубею ничего не оставалось, как взять ее из рук девушки, при этом он заметил, что руки у нее белые и пухлые, и на румяной щеке хорошенькая черная родинка.
А Саня продолжала между тем с лукавой улыбкой:
— Подставь же, пане, полу, возьми и остальные, чтоб не скучно было одному.
— Разве панна собирается покинуть меня?
— Мне надо идти по хозяйству.
— Куда ж так скоро?
— Как скоро, вон уже и солнце скоро спрячется. Надо готовиться к вечере. Прощай, пане!
— Прощай, ясная панна! — поклонился Кочубей.
Саня сделал уже несколько шагов, когда за ней раздался голос Кочубея.
— Постой, панна, — окликнул он ее.
— А что? — Саня остановилась и повернулась к нему в полоборота.
— Выйдешь завтра на замковую стену?
— Будет время, так может и выйду, — ответила девушка и поспешно скрылась в зелени деревьев. С минуту Кочубей стоял молча на месте.
— А ведь из нее вышла бы хозяйка хоть куда, — подумал он, глядя вслед девушке. — Черт побери, ведь приятно было бы съесть свежую палянычку, спеченную такими белыми и пухлыми руками? — задал он себе вопрос. Ответ был удовлетворительный, так как по лицу Кочубея разлилась довольная улыбка, но тут же его взгляд упал на наполненную грушами полу жупана. — Да что это я, справди, в дурни «пошывся», что ли? — вскрикнул он сердито и, вытряхнувши из полы груши, решительно пошел из сада.
Но, несмотря на недовольство Кочубея, судьба как на зло устраивала так, что каждый вечер он встречался неизменно с бойкой выхованкой гетмана.
Между тем прошла еще неделя, а от Мазепы все еще не было никаких известий, прошла другая, но и за это время никто не узнал о нем решительно ничего.
Гетман начинал уже тревожиться — каждый день поджидал он от него гонца; но день проходил за днем, а ни гонца, ни самого Мазепы, ни даже какого-нибудь известия о нем не было до сих пор.
Между тем, близился уже срок прибытия орды, а вместе с ним близился и конец мирной жизни в Чигирине.
Однажды, попрощавшись уже с Кочубеем, Саня отошла на несколько шагов, затем остановилась и произнесла несмело, оборачиваясь к нему в пол-оборота:
— Пане подписку?
— Что, ясная панно?
— А война будет?
— Будет.
— Скоро?
— А вот как только прибудет орда.
— И все пойдут на войну?
— Все.
— И ты, пане?
— И я… А что? Саня покраснела и опустила голову.
— Ничего… так, — ответила она смущенно и торопливо прибавила, — прощай, пане, мне пора.
На этот раз, после ухода девушки Кочубей не рассердился на себя, а только крякнул многозначительно, молодцевато подкрутил свой ус и, сдвинувши на затылок шапку, задумчиво пошел из гетманского сада.
Так прошла еще неделя, и наконец Дорошенко должен был убедиться в том, что Мазепа погиб. Кроме тревоги за участь, своего ротмистра, эта неизвестность могла иметь еще и ужасные, роковые последствия. Со дня на день должна была прибыть орда, войска гетмана были уже совсем готовы к выступлению, с прибытием орды он должен будет броситься немедленно на правый берег, — а если ответ от Бруховецкого был удовлетворителен, если он подавал хоть какую-нибудь надежду, если Мазепа, погиб где-нибудь по дороге, — какую ужасную ошибку сделает он, бросившись с войсками на правый берег! Он сорвет все дело, обещавшее такие богатые плоды, он прольет братскую кровь, и кто знает, доведут ли эти потоки родной крови до желаемого конца? А между тем, когда прибудет орда, уже нельзя будет ждать ни одного мгновенья.
Богун, который был также посвящен в затеянное Дорошенком и Мазепой дело, беспокоился не меньше гетмана о судьбе Мазепы и о последствиях, могущих возникнуть из этого неопределенного положения. Молодой шляхтич, спасенный от такой ужасной смерти Сычом, привлек к себе сразу симпатию его одинокого сердца; после же встречи с ним в Субботове симпатия эта укрепилась еще больше в сердце Богуна.
— Жаль, Петре, казака, жаль! — заговорил он, когда Дорошенко поверил ему свои опасения. — Голова разумная, сердце горячее, мог бы быть дорогим сыном неньке, а если он уже не едет и «звисткы» никакой не шлет, так значит случилось несчастье. Надо спасать его.
— Да как? Ведь если он не едет, так значит, Бруховецкий, схватил его, а если это так, то ведь ни десятком, ни сотней казаков его не добудешь, а «вкыдатыся» нам заранее со всем своим войском до прибытия орды тоже нельзя.
— Гм… оно так, — произнес Богун задумчиво, накручивая на палец свой длинный ус, — одначе могло ведь с ним и в дороге что-либо случиться… так вот что, — поднял он голову, — пусти ты меня, Петре, может я со своими орлятами разыщу, его.
— Когда бы было другое время, кто бы задумывался о том, Иване, а теперь разве не знаешь, что на весах лежит?
Дорошенко замолчал, молчал и Богун, понимая всю важность момента.
— А вот что, Иване, — произнес Дорошенко, — пойдем-ка, «порадымся» еще с владыкой.
Они застали митрополита Тукальского за рассматриванием какой-то рукописи.
Он выслушал внимательно Дорошенко и лицо его омрачилось.
— Так, — заговорил он, поглаживая свою седую бороду, — уже больше месяца прошло с тех пор, как ротмистр в отлучке, видимо, что его схватил со всеми людьми Бруховецкий… Могли бы случиться с ними, конечно, и какие другие «прыгоды», чего в пути не бывает, но тогда бы спасся хоть кто-нибудь из его казаков, да и сам Мазепа человек осторожный: на опасность не нарвется, а татар ему опасаться нечего. Да если бы Бруховецкий и отпустил его с миром, то не получая от нас до сих пор известий, он сам бы прислал к нам, да ведь и полковник Самойлович известил бы нас о случившемся. Значит, бесспорно, его схватил Бруховецкий, а поелику он схватил его, то видимо не верит нам и не хочет соединиться. А если оно так, то нам нельзя ни в каком случае «вкыдатыся» до прибытия орды с войсками на правый берег, дабы не разбудить бдительности его «до часу».
И Дорошенко, и Богун молчали, не имея что возразить.
— Так что же, так и пропадать казаку, владыка? — спросил после продолжительной паузы Богун. Владыко вздохнул.
— Един за мнози… Будем надеяться на Божье милосердие. Милость Его спасает и во рву со львами, и в пещи огненной оставляет в живых… Все замолчали.