XLVI

Утром казаки разложили костер и сварили себе добрую кашу; веселые и довольные тем, что им удалось избежать преследования Бруховецкого, они направились в путь.

Мазепа решил все-таки не выезжать пока что на большой шлях, а, придерживаясь проселочных дорог, держать все прямо на юг. Так проехали они до полдня; он хотел уже отдать приказ остановиться на отдых, когда к нему подскакал встревоженный Лобода и объявил, что вдали подвигается за ними какой-то отряд.

— Казаки? — спросил поспешно Мазепа, чувствуя, как при этих словах что-то екнуло у него в груди.

— Нет, милостивый пане, на наших не похожи, скорее москали.

Мазепа встревоженно оглянулся: действительно вдали виднелся небольшой отряд; судя по шашкам и бердышам всадников, он признал сразу, что это были московские стрельцы, они подвигались не спеша, вольной рысью. У Мазепы слегка отлегло от души.

— Садись, мосци пане, на свежего коня и скачи вперед, а мы отряд задержим… их больше нас, но ничего — мы продержимся, а ты тем временем успеешь скрыться вон в том лесу, — заговорил с волнением Лобода, не отрывая глаз от приближающегося отряда.

— Нет, нет, мой любый Лобода, — отвечал ему Мазепа, ласково опуская руку на плечо старика. — Я знаю, что ты готов бы сложить за меня и голову, но этого делать не надо; в погоню за нами гетман не послал бы московских стрельцов, они не знают ни наших дорог, ни нашей «мовы» и никогда бы не сумели поймать нас. Это, верно, какой-нибудь новый отряд, который поспешает к воеводам; нам надо двигаться спокойно и не спеша, чтобы не возбудить их подозрения. Но Лобода не мог согласиться с Мазепой.

— На Бога, пане! — повторял он, хватая Мазепу за руки, умоляя его сесть на коня и ускакать вперед, повторяя Мазепе, что береженого и Бог бережет, что он дал клятву пани Мазепиной щадить себя, — Мазепа не слушал его совета.

— Да ведь если я сяду и поскачу, дядьку мой любый, — возразил он, — то ведь они заподозрят меня, сам посуди, и бросятся за мною в погоню, а теперь, смотри, они вовсе и не думают ловить нас.

Действительно, отряд не походил на преследователей, он подвигался спокойно с тою же быстротой.

Наконец, Мазепе удалось убедить Лободу в их видимой безопасности, но на всякий случай он приказал своим казакам сплотиться, осмотреть хорошенько оружие и подвигаться, не прибавляя шагу, вперед.

Однако, хотя Мазепа и уверял Лободу в полной безопасности, но чем ближе слышался топот коней стрельцов, тем тревожнее замирало его сердце. Несколько раз ему казалось — что топот приближающихся лошадей раздается все чаще, он приписывал это своему возбужденному состоянию.

Наконец, первые ряды стрельцов поравнялись с ними; это были, действительно, здоровые русобородые стрельцы, смотревшие на Мазепу вполне равнодушно. Пожелав всем добро здоровья, они спокойно проехали вперед.

У Мазепы слегка отлегло от сердца. За первым рядом проехал другой, потом третий. Мазепа совершенно успокоился, он даже начал подсмеиваться в душе над своей безосновательной тревогой, когда из середины отряда отделился один из стрельцов, по-видимому, начальник и подскакал к нему.

Мазепа придержал коня; всадники остановились; за ними остановились и их отряды.

— А скажи-ка нам, господин добрый, эта, что ль, дорога на Гадяч ведет? — обратился к Мазепе стрелец.

— Эта, эта, — отвечал Мазепа.

— Далеко ли еще будет?

— Да верст двести.

— А какое тут ближнее селение, чтобы отдохнуть нам?

Не желая показать своего незнания, Мазепа подумал, какое бы назвать селение наугад, но в это время за его спиной раздался какой-то странный шум и спор. Он быстро оглянулся и с ужасом увидел, что отряд его окружают со всех сторон стрельцы.

Передние ряды их, обогнувшие Мазепиных казаков, теперь повернулись к ним фронтом, вытянулись полукруглой линией и смотрели далеко не так дружелюбно. Задние тоже столпились вокруг его маленького отряда плотной стеной. Количество стрельцов превосходило их не меньше, как в пять-шесть раз.

Сердце Мазепы сжалось от недоброго предчувствия. «Шесть на одного… Мы в центре»… — пронеслось у него молнией в голове.

— Сотник, прикажи твоим людям пропустить мой отряд, произнес он насколько возможно спокойным голосом, подавая Лободе незаметный знак.

Но лицо сотника уже преобразилось: из здорового и добродушного оно сделалось злобным и наглым.

— Ха-ха! — отвечал он с грубым смехом. — А зачем расступаться? Мы хотим проводить тебя с честью в Москву. В одно мгновение все стало ясно Мазепе.

— Засада! «До зброи!» — вскрикнул он, вырывая из-под кафтана саблю и нанося ею сотнику оглушительный удар по голове. Сотник зашатался в седле. Но крик Мазепы был сигналом не только для его казаков. Казалось, стрельцы только и ожидали этого возгласа, так как в ответ на него грянуло дружно:

— Руби хохлов! — и стрельцы ринулись со всех сторон на стесненный в средине казацкий отряд.

Завязалась короткая, но отчаянная схватка. Мазепа рубился с каким-то остервенением, стараясь прорваться сквозь ряды стиснувших их со всех сторон стрельцов. Если бы ему удалось это, он мог бы еще надеяться на спасение, но стрельцы окружали их такой плотной стеной и настолько превосходили своей численностью, что прорваться сквозь их ряды не было никакой возможности. Стесненные со всех сторон, казаки давили друг друга, наносили невольно один другому удары, а стрельцы теснили их все больше и больше.

Бой продолжался не более нескольких минут. Вскоре из всего отряда остались только Мазепа и Лобода. Несмотря на отчаянное сопротивление Мазепы, четыре дюжих стрельца навалились на него из-за спины и, уцепившись сзади за его руки, обезоружили. Мазепа рванулся изо всех сил, но на руках и на ногах его повисли такие десятипудовые гири, что он не смог даже пошевельнуться.

— Кто смеет чинить такой «гвалт» и насилие? — заговорил он задыхающимся от бешенства голосом, — вы должны объяснить мне, чьим именем чинится этот разбой. Я хочу видеть вашего начальника.

— А вот сейчас увидишь, изменник! — отвечал ему с наглым смехом стрелец. — Вот только руки тебе свяжем. Ребята, вяжи их! — крикнул он, обращаясь к своим помощникам.

Мазепе скрутили веревками руки; та же участь постигла и Лободу, и всех еще недобитых казаков.

В это время к ним подскакал какой-то всадник в таком же стрелецком наряде.

— А вот он и начальник наш! — крикнул Мазепе стрелец. — Теперь жалуйся, спрашивай!

Мазепа оглянулся и увидел выглядывавшее из-под шишака сияющее злобным торжеством лицо Тамары.

Все помутилось у него в голове, в горле что-то глухо заклокотало.

— Предатель! — вскрикнул он диким хриплым голосом, рванувшись изо всех сил к Тамаре, но две пары железных рук удержали его на месте.

— Ха, ха, ха! — отвечал ему Тамара с наглым, злорадным смехом. — Теперь уже в Москве рассмотрят, кто из нас предатель, а кто верный слуга! Заткнуть рот изменнику и этому старому псу, — скомандовал он, указывая на Лободу, — а остальных прикончить, чтобы ни один не оставался в живых!

Мазепу повалили на землю. Два дюжих стрельца сели ему на грудь, третий разжал с силою его зубы и заткнул ему в рот туго свороченную тряпку, а сверху обвязал рот платком, оставивши только нос свободным для дыхания.

Мазепа почувствовал, что он задыхается. Глаза его закатились, из груди вырвался тяжелый замирающий хрип.

— Отойдет, собака! — произнес со злорадной улыбкой Тамара, следивший за всей этой операцией с каким-то хищным наслаждением. — Бросьте их в ту телегу и старика туда же, да хорошенько накройте кожами, чтобы ни звука, ни стона!..

Через несколько минут все было снова тихо на пустынной дороге. Отряд стрельцов с высоко нагруженным кожами фургоном мирно продолжал свой путь…

Только куча окровавленных тел, брошенных на дороге, красноречиво говорила проезжему о короткой драме, происшедшей здесь.


Солнце уже давно катилось к закату. Освещенные его косыми лучами пожелтевшие деревья замкового сада горели золотом и темной бронзой; на западе разливался густой алый отблеск, словно чахоточный румянец больной женщины. Близился тихий осенний вечер.

На замковой стене, опершись руками об один из ее зубцов, стояла Саня. Глаза ее задумчиво глядели вдаль на раскинувшийся у подножья горы замковой нижний город Чигирин с его небольшими домиками, окна которых горели теперь золотом, на сновавшие по узким улочкам толпы казаков, на легкую мглу, подымавшуюся над городом, пронизанную алыми лучами, на широкую даль полей, раскинувшихся за Чигирином, зеленеющих бархатными озимыми всходами, подернутую тою же розовой мглой.

Сане было грустно, и взгляд ее глядел задумчиво и грустно. Гетманша говорила правду: с некоторых пор веселый смех девушки умолк, взгляд ее стал задумчив, а сама она сделалась молчаливой и печальной.

Давно она уже лишилась отца и матери, давно жила «прыймачкою» в доме своего родича гетмана Дорошенко, но прежде все эти обстоятельства не мешали ее здоровому, беспричинному, молодому веселью. Теперь же все, казалось, подчеркивало ей ее сиротливое одиночество. И в самом деле, разве она не одна? У всякой девчины, самой простой, самой бедной, есть и мать, и отец, есть своя родня, своя хата, свой куток. А она что? «Прыймачка» в чужой «господи». Конечно, дядько ее любит, жалеет… да сам-то дядько… ох! Теперь ему не до нее. Девушка глубоко вздохнула и задумалась… Некого ей любить, не за кем «запопадлыво упадать»… Отдадут ее замуж. А за кого? За кого сами захотят, ее не спросят. Да и зачем? Прыймачка должна благодарить за всякую ласку. Взгляд девушки скользнул по замковой стене и остановился на скрученном, засохшем листочке, который тихо катился вперед, подгоняемый ветерком. Губы ее сложились в печальную улыбку. Словно вон тот листочек сухой, оторванный от «гилкы», летит, куда его ветер гонит, — подумала она, проводя невольно параллель между собою и сухим листком.

Сане стало совсем грустно.

Может быть, были еще какие-нибудь причины, усиливавшие ее тоску, но если они и были, то самолюбивая девушка прятала их так глубоко в душе, что и сама вряд ли знала о них.

Солнце склонялось все ниже, и чем ниже склонялось солнце, чем больше близился вечер, тем жальче становилось Сане самой себя. Не замечая сама того, что делает, она начала напевать потихоньку печальную песенку, в которой говорилось о грустной доле одинокой сиротливой девушки. Ее звонкий молодой голос мягко выводил все грустные переливы песни.

Пение увлекло певицу: глаза ее стали влажны, голос зазвучал сильнее, как вдруг за спиной ее раздался чей-то веселый молодой голос:

— А отчего это панна такую сумную песню завела?

Саня вздрогнула, голос ее оборвался, она быстро оглянулась и увидала подходящего к ней Кочубея. Лицо девушки залила густая краска.

— Вечер добрый, ясная панно! — произнес Кочубей, сбрасывая шапку и подходя к девушке.

— Доброго здоровья, пане подписку, — ответила поспешно Саня, и от того ли, что она ответила слишком поспешно, или от каких-либо других причин, только лицо ее покрылось снова багровым румянцем. — Я вышла «одпочыть», — прибавила она, опуская в смущении глаза.

— Гм! — откашлянулся Кочубей. — А я это иду себе по двору, слышу голосочек чей-то, дай, думаю, посмотрю, какая это кукушечка так жалобно кукует, выхожу — смотрю, а то не кукушечка, а ясная панна. А только отчего это панна такую жалобную песню завела? Молодой панне надо соловейчиком, либо жайворонком разливаться.

«И у жайворонка, и у соловейка свое гнездышко есть, оттого им и весело поется, — подумала про себя Саня, — а я…» — она подавила вздох и ответила вслух Кочубею:

— Так, пане, пела, что на ум пришло.

— Гм… Что на ум пришло, а на ум пришло «сумне», значит, панна сумует, а если паненка сумует, значит какой-то ловкий «злодий» украл ее спокий. Но кто ж бы был тот злодий, может, полковник Самойлович? Его что-то давно не видно. Может, панна по нем тоскует?

Лицо Сани снова вспыхнуло, но теперь уже не смущением, а гневом.

— Ненавижу его! — вскрикнула она. — У, лисица! Солодким голосом «мовыть», а когти прячет! Так бы и перервала таких людей надвое!

Кочубей улыбнулся, гневный возглас девчины понравился ему; он бросил искоса взгляд на девушку, на ее характерное лицо, черные брови, пышные плечи и вся ее наружное полная молодости и здоровья, произвела на него приятие впечатление, и рука его невольно потянулась к усу.

— Как же бы это панна своими белыми рученьками перервала пана полковника надвое?

— Го-го! — отвечала с веселой улыбкой Саня, — мои руки даром что белые, а крепкие, я и копу сена нагребу — устану!

— А отчего это такая немилость на полковника? Ведь панне, сдается, полковник прежде по сердцу был?

— И пряник золоченый, когда смотреть на него сверху, так хорошим кажется, а как раскусишь его до середины, так и выйдет, что он горький, как полынь. Не терплю я таких «облеслывых» да «нещырых»!

Левая бровь Кочубея слегка приподнялась, он подкрутил молодцевато свой черный ус и произнес с лукавою улыбкою:

— А каких же панна любит?

— Тихих, да добрых, да правдивых.

— Гм, — подмигнул он, — таких, чтобы оседлать легко было!

Саня в свою очередь усмехнулась; смущение ее уже совершенно исчезло, и к ней вернулась ее обычная веселость.

— А что ж, — отвечала она бойко, — лучше коню под седле ходить, чем тяжелый воз за собой тащить.

— А если бы конь выдался строптивый и сбросил панну?

— Не сбросил бы!.. Укротила бы!

— Шпорами? О, род Евин на то придатен зело.

— Зачем же шпорами, — улыбнулась задорно девушка, — можно и шпорами, можно и ласковым словом. Доброго хозяина, говорят, скотина слушает.

— Так панна будет своего «малжонка» за скотину мать?

— А что ж такое и скотина? Скотина в хозяйстве первая вещь: добрый хозяин сам не доест, не допьет, а скотинку нагодует.

Бойкий разговор девушки нравился все больше и больше Кочубею, ему сделалось вдруг как-то чрезвычайно приятно говорить и шутить с этой приветливой и веселой девушкой; он давно замечал ее в замке, но не подозревал до сих пор, что у нее такой простой и веселый нрав. Но только что он хотел задать ей еще какой-то шутливый вопрос, когда снизу донесся громкий крик одной из служанок:

— Панно! Панно! Пожалуйте скорей сюды!

Саня встрепенулась.

— Прощай, пане подписку! — обратилась она к Кочубею.

— Куда ж так спешит, ясная панна? — произнес он с сожалением.

— А вот зовут, верно, к пани гетмановой, надо спешить. Прощай, казаче!

— Прощай, ясная панно! Только на Бога, не запрягай же хоть в плуг своего «малжонка»! — крикнул уже вдогонку девушке Кочубей.

Саня остановилась.

— Как будет послушный, так будет сидеть на печи и жевать калачи, а нет, так пойдет и на греблю! — отвечала она с веселой улыбкой и быстро спустилась со стены. Кочубей последовал не спеша за нею.

— А что, ведь такая могла бы и запрячь, ей-Богу, — подумал он про себя, вспоминая слова Сани и медленно шагая со ступеньки на ступеньку, — этакая ни мыши, ни жабы не побоится, да и ручка у нее, даром, что маленькая, а и вправду крепкая!

Ему вспомнился весь образ девушки, пышущей молодостью, здоровьем и силой, и ему почему-то сделалось снова чрезвычайно весело и приятно.

— А что, черт побери, ведь приятно бы было иметь подле себя такого воина в «кораблыку». Да ей, верно, и хорошо было б в нем, в пунсовом, оксамитном? А? Брови-то у нее как нарисованные, очи бархатные, щечки румяные, сама крепкая, сбитая… о, такая «погонит, непременно погонит, — решил он, но эта мысль не доставила ему никакой неприятности, а наоборот вызвала даже довольную улыбку. Кочубей заложил молодцевато шапку, подкрутил свои черные усы, подморгнул глазом и вдруг запел вполголоса: «Гуляв казак, гуляв молод, та й не схаменувся, як уразыла серденько гарная Маруся!»…

— Что это я, вздумал никак песни петь? — изумился он сам, останавливаясь на полукуплете, но задорный мотив песенки привел его в самое отличное расположение духа.

— Гм, — повел он бровью, — о ком говорила она, что любит тихих да правдивых? Мазепа тоже говорил, что останавливает, мол, на ком-то глаза. На ком бы то? — прищурился он лукаво, и какие-то легкие и приятные мысли забродили в его голове…

Между тем, незаметно для себя, он спустился на замковый двор. После широкого простора, открывавшегося с замковой стены, ему показалось здесь как-то темно и тесно, он прошел раза два бесцельно по двору и ему сделалось скучно…

— Хоть бы вышла, что ли, опять? — подумал он, поглядывая на окна гетманши, и вдруг с досадою оборвал себя. — И что это за чертовщина в голову лезет? Сказано — спокуса!

Он сплюнул сердито на сторону, нахлобучил на глаза шапку и решительно направился к своему холостяцкому помещению.

Загрузка...