Палата общин

1

— И как же воспринял новость Кабинет министров?— спросил Брайен Ричардсон премьер-министра.

Шеф партийной канцелярии потер рукой усталые глаза, чтобы прогнать сонливость. Весь предыдущий день после возвращения Хаудена из Вашингтона и большую часть ночи он провел в кабинете за рабочим столом, а десять минут тому назад приехал в такси на Парламентский холм для беседы с премьер-министром.

Глубоко засунув руки в карманы пиджака, Хауден стоял у окна своего кабинета в Центральном блоке, глядя на текущий мимо здания поток людей. Только что прошел знакомый посол, троица сенаторов, как древние брамины, проследовала гуськом и исчезла из виду. А вот идет священнослужитель в черной сутане, с лицом мрачным, словно рок; спешат с кейсами в руках чиновники-порученцы, надувшиеся от сознания важности своей миссии; тут же — кучка корреспондентов, аккредитованных при парламенте, депутаты, возвращающиеся на заседание после прогулки или завтрака, вездесущие туристы, которые фотографируются на фоне глупо ухмыляющихся гвардейцев.

Зачем все это, думал Хауден, к чему ведет вся эта суета в конечном счете? Все вокруг имеет лишь видимость прочности и постоянства: долгая череда лет, наша система правления, многоэтажные дома, скульптурные монументы, духовные ценности — нам так хочется верить в их основательность и долговечность. На самом же деле все временно, подвержено переменам, и сами мы прежде всего как наиболее хрупкая и тленная часть мироздания. Зачем же тогда бороться, стремиться к чему-то, чего-то добиваться, если все лучшее, что мы делаем, теряет со временем всякий смысл?

Никто не сумеет ответить на этот вопрос, да и вряд ли имеется на него ответ. Голос управляющего партийными делами вернул его к реальности.

— Так как они восприняли вашу новость? — повторил вопрос Брайен Ричардсон. Заседание Кабинета закончилось несколько часов назад.

Отвернувшись от окна, Хауден спросил:

— Восприняли — что?

— Соглашение о союзе, конечно. Что же еще?

Хауден подумал, прежде чем ответить. Они находились в парламентском кабинете премьер-министра несколькими этажами выше палаты общин, в комнате 307С, уютной и больше располагающей к отдыху, чем его канцелярия в Восточном блоке.

— Странно слышать такой вопрос: что еще? Забот хватает. Что касается соглашения о союзе, то большинство министров Кабинета восприняли его очень хорошо. Конечно, разногласий не избежать, и, вероятно, сильных разногласий, когда соглашение будет обсуждаться на следующем заседании.

Ричардсон сухо спросил:

— Этого следовало ожидать, не так ли?

— Наверное.— Хауден прошелся по комнате.— С другой стороны, глобальные идеи часто воспринимаются с большей готовностью, чем мелочи.

— Вероятно, потому, что у большинства людей мелочный ум.

— Не обязательно.— Хаудена иногда коробило от цинизма Ричардсона.— Вы как будто одним из первых заметили, что мы давно продвигаемся к союзу с Соединенными Штатами. Тем более что условия, о которых я договорился, исключительно благоприятны для Канады. — Премьер-министр сделал паузу, потянул себя за нос и задумчиво продолжил: — Примечательно то, что на заседании Кабинета некоторые министры были больше обеспокоены этим жалким иммигрантским делом.

— А не все ли? Вы просматривали сегодняшние газеты?

Премьер-министр кивнул, затем уселся и показал Ричардсону на кресло против себя.

— Этот защитник Мейтланд из Ванкувера доставляет нам массу неприятностей. Что вам известно о нем?

— Я осведомлялся. Ничего особенного — просто молодой паренек, довольно способный, без политических связей, насколько мне удалось установить.

— Пока что без связей, как мне кажется. У него на руках такое дело, которое позволит ему легко их завязать. Нет ли способа подобраться к нему исподволь, например предложить ему округ для дополнительных выборов в парламент, если он не будет слишком усердствовать как адвокат.

Шеф партийной канцелярии отрицательно покачал головой:

— Слишком опасно. Я навел справки — лучше не рисковать. Он может использовать наше предложение против нас. Он такой парень.

В молодости, подумал Хауден, я сам был таким парнем.

— Понятно,—согласился премьер-министр,— что еще вы можете предложить?

Ричардсон замялся. С тех пор как Милли Фридмен раскрыла ему секрет сделки между премьер-министром и Уоррендером, его ум был постоянно занят поисками выхода из создавшегося положения.

Ричардсон был убежден, что и на Гарви Уоррендера имеется где-то компрометирующий материал. Не может не быть. Даже у шантажистов есть секреты, которые они предпочитают скрывать, и дело только в том, как раздобыть этот секрет. Ричардсон знал тайны многих политических деятелей — и в своей партии, и вне ее,— все они, записанные тайным шифром, хранились в тонких коричневых папках в его личном сейфе. Но в секретной папке с надписью «Уоррендер» не было ничего, кроме короткой записи, сделанной им пару дней назад.

И все же... компромат должен быть найден. При этом Ричардсон знал, что если кто и найдет его, то это будет он сам.

Три дня и три ночи он ломал голову над этим вопросом, копался в самых глухих закоулках памяти... Вспоминал обмолвки, незначительные эпизоды, мимолетные замечания... гримасы на лице... случайные слова и ситуации. И ничего не находил. Раньше такая система срабатывала, на этот раз он словно наткнулся на глухую стену.

Но последние сутки его не оставляло предчувствие, что он близок к цели, к тому, где «жарко». Что-то выстраивалось в его мозгу, и недоставало только какого-то лица, слова или воспоминания, которое должно стать толчком к открытию. Однако пока его не было. Когда же? Сколько ждать этого толчка?

Он почувствовал искушение признаться Хаудену, что ему известно о сделке девятилетней давности, чтобы честно и откровенно обсудить эту проблему вдвоем. Они могут выработать план, как нейтрализовать Уоррендера. Признание очистит воздух и, возможно, вызволит из глубин его сознания недостающее звено. Но как признаться, чтобы не раскрыть роль Милли, которая в этот момент охраняет их от постороннего вторжения в приемной. Причастность Милли не должна быть раскрыта ни сейчас, ни позже. Премьер-министр снова спросил:

— Так что еще вы можете предложить?

— Есть очень простое средство, шеф, которое я уже неоднократно предлагал.

Хауден резко ответил:

— Если вы снова о том, чтобы позволить скитальцу иммигрировать в страну, то об этом не может быть и речи. Мы заняли определенную позицию и должны ее придерживаться. Пойти на попятную — значит продемонстрировать собственную слабость.

— Если у Мейтланда будут развязаны руки, он может добиться отмены вашего решения через суд.

— Нет! Ни в коем случае, если дело вести должным образом. Я намереваюсь поговорить с Уоррендером о том государственном служащем, который заправляет делами в Ванкувере.

— Его зовут Креймер,— сказал Ричардсон,— он временно замещает директора департамента и был специально туда направлен.

— Вероятно, придется его отозвать. Опытный чиновник никогда бы не допустил специального слушания дела. Если верить газетам, он добровольно согласился на него после того, как суд отказал Мейтланду в предписании о нарушении прав личности. Из-за его глупости страсти вокруг дела разгорелись еще больше.

— Подождите с отзывом, шеф, пока сами не разберетесь с ним на месте. Там вы ему и вправите мозги. Вы просмотрели регламент поездок?

— Да.— Хауден встал и прошел к столу, заваленному бумагами.— Если учесть, что у вас было мало времени, вы неплохо справились с работой, наметив мне обширную программу.

Открыв папку с бумагами, Хауден пробежал глазами список мероприятий. Поскольку оглашение союзного договора в палате общин состоится через десять дней, в его распоряжении остается пять дней на скоропалительное пропагандистское турне по стране: оно начнется послезавтра в Торонто, где он проведет встречу с членами влиятельных клубов Канады, и закончится в Квебеке и Монреале, охватив города Форт-Уильям, Виннипег, Эдмонтон, Ванкувер, Калгари и Реджайну.

Он сухо отметил:

— Я вижу, вы включили обычный перечень моих почетных степеней.

— Я всегда считал, что вы их коллекционируете.

— Можно сказать и так: я держу их дома в подвале вместе с индейскими головными уборами. Они примерно одинаково полезны.

Ричардсон широко улыбнулся:

— Не дай Бог, кто-нибудь процитирует подобное высказывание — вы потеряете голоса как индейцев, так и интеллектуалов.— Смеясь, он спросил: — Так вы говорите, что Кабинет подбрасывал вопросы по делу Дюваля, а не только по соглашению о союзе? А какие-нибудь новые предложения выдвигались?

— Нет, но было решено, что если оппозиция навяжет нам дебаты в палате общин на сегодняшнем заседании, то от имени правительства будет выступать Гарви Уоррендер, а я буду вмешиваться по мере надобности.

Ричардсон сказал с усмешкой:

— Надеюсь, более сдержанно, чем вчера.

Премьер-министр покраснел, как кирпич. Он сердито буркнул:

— Совершенно излишнее замечание. Я допускаю, что мое вчерашнее высказывание в аэропорту было ошибкой, но с кем не случается? Иногда подобные казусы происходят и с вами.

— Знаю.— Шеф партийной канцелярии сокрушенно потер ладонью кончик своего носа.— Думаю, сейчас произошел именно такой случай. Извините.

Несколько утихомирившись, Хауден сказал:

— Будем надеяться, что Гарви Уоррендер сам справится с делом.

Действительно, подумал Хауден, если Гарви выступит в парламенте так же убедительно, как на заседании Кабинета, то он сможет вернуть часть утерянного партией и правительством престижа. Под дружным натиском остальных министров Гарви сумел отстоять действия своего министерства, доказав их целесообразность и здравомыслие. И его поведение было вполне пристойным — он был собран и логичен, хотя никогда не угадаешь, что Гарви выкинет в следующий момент.

Премьер-министр снова встал у окна, повернувшись спиной к Брайену Ричардсону. Теперь на улице было меньше прохожих. Те, кто спешил на сессию парламента, которая начнется через несколько минут, уже вошли в Центральный блок.

— Правилами допускаются незапланированные дебаты в палате общин? — спросил Ричардсон.

— Обычно нет,— ответил Хауден.— Но сегодня как раз тот день, когда проводятся запросы, и оппозиция может затронуть любую тему. До меня дошел слух, что Бонар Диц решил сделать запрос по поводу иммиграции.

Ричардсон вздохнул. Он уже представил себе содержание передач радио и телевидения в выпусках вечерних новостей и заголовки утренних газет завтра.

Послышался легкий стук в дверь, которая приоткрылась, и в кабинет проскользнула Милли. Хауден повернулся к ней.

— Почти половина,— объявила она,— если вы хотите поспеть к началу благодарственной молитвы...— Милли улыбнулась и кивнула Ричардсону. Когда она проходила мимо него, он сунул ей в руку свернутую записку, написанную в характерном для Ричардсона стиле: «Жди меня в семь. Важно».

— Да,— сказал премьер-министр,— сейчас иду.

Над их головами на Башне мира раздался звон курантов.


2

Когда Хауден вошел в кулуары зала заседаний, он услышал окончание молитвы, зачитанной звучным аристократическим голосом спикера палаты. Как всегда, подумал Хауден, он устраивает из молитвы целый спектакль. Через ближайшую дверь до него доносились знакомые слова: «...Умоляем тебя даровать нам... ниспошли свою милость на всех нас, особенно на генерал-губернатора, сенат и палату общин... да снизойдет твое благословение и мудрость на все их деяния... дабы мир и счастье, истина и справедливость, вера и благочестие осенили нас и наших потомков».

Вот такие милые пошлости, подумал Хауден, ежедневно возносятся по-английски и по-французски к двуязычному, по-видимому, Богу. Какая жалость, что все эти слова забудутся скоро в жарких политических схватках.

Затем из зала донеслось мелодичное «Аминь», исполненное хором, которым продирижировал клерк палаты общин, что составляло его особую привилегию.

В зал со всех сторон устремились министры и члены парламента, торопившиеся поспеть к началу запросов. Они обтекали Хаудена, стоявшего перед дверью в зал, почтительно приветствуя его. Хауден не торопился заходить в зал заседаний, перебрасываясь короткими фразами с министрами Кабинета или просто кивая рядовым парламентариям. Подождав, пока заполнятся галереи, он вошел в зал.

Как всегда, его появление было отмечено некоторым оживлением, головы присутствующих повернулись в его сторону. Словно не замечая всеобщего внимания, он медленно прошел к двойной скамье в переднем ряду правительственного сектора, которую он делил со Стюартом Костоном. Поклонившись спикеру, восседавшему на троноподобном кресле под балдахином в северном конце продолговатого зала с высоким потолком, Джеймс Хауден уселся на свое обычное место. Чуть позже он вежливо кивнул Бонару Дицу, сидевшему на скамье лидера оппозиции по другую сторону от центрального прохода.

Посыпался обычный град вопросов к министрам Кабинета.

Депутат от Ньюфаундленда был обеспокоен большим количеством дохлой трески у берегов Атлантики. Что правительство полагает предпринять в этой связи? Министр рыболовства дал путаный и пространный ответ на запрос.

Сидевший рядом Стюарт Костон прошептал на ухо Хаудену:

— Я слышал, Диц избрал темой запроса иммиграцию. Дай Бог, чтобы Гарви выдержал бой.

Хауден кивнул и оглянулся на второй ряд правительственных скамей, туда, где сидел Гарви Уоррендер, внешне невозмутимый, однако его внутреннее напряжение время от времени выдавал нервный тик на лице.

Запросы продолжались сыпаться, а вопрос об Анри Дювале не возникал. Стало ясно, что проблема иммиграции, служившая излюбленным предметом нападок на правительство со стороны оппозиции, была отложена Бонаром Дицем и его сторонниками до развернутых дебатов, которые начнутся через несколько минут.

Галерею для прессы заполнили до отказа. Были заняты не только первые ряды, множество репортеров толпилось позади них.

Запросы кончились. Улыбчивый Стю поднялся и внес предложение приступить к дебатам.

Подобрав шелковую мантию, дородный спикер кивнул в знак согласия. Тут же вскочил лидер оппозиции.

— Господин председатель...— решительно обратился Бонар Диц и замолчал, повернувшись сухим лицом ученого к спикеру палаты. Тот, похожий на черного жука под балдахином из резного дуба, снова кивнул.

Некоторое время Диц молчал, уставившись по привычке в высоченный сводчатый потолок зала. Со стороны Хаудену казалось, что его основной оппонент старается отыскать на кремовой поверхности и золоченых лепных карнизах потолка слова, способные передать все его собственное благородство.

— Никогда еще репутация нынешнего правительства,— начал он,— не была столь плачевной благодаря той иммиграционной политике, которую проводит его министерство гражданства и иммиграции. Я смею утверждать, что ноги данного правительства крепко увязли в болоте девятнадцатого века, откуда их не в силах извлечь ни перемены, происходящие в мире, ни соображения гуманности.

Вступление неплохое, решил Хауден, хотя словам, найденным Бонаром Дицем в результате пристального разглядывания потолка, явно не удалось передать его собственное благородство. Многие из них так или иначе уже звучали в речах прошлых лидеров оппозиции.

Это соображение навело его на мысль нацарапать Гарви Уоррендеру записку: «Приведите примеры, когда оппозиция, находясь у власти, следовала точно такой же практике, как мы теперь. Если вы не располагаете подробностями, пошлите в министерство за материалами». Он подозвал к себе парламентского пажа и, указав ему на Гарви, велел передать записку министру иммиграции.

Минуту спустя Гарви повернул лицо к премьер-министру и кивнул, дотронувшись до одной из папок, лежавших перед ним. Тогда все в порядке, решил Хауден, хороший заместитель всегда заранее беспокоится о своем министре, просчитывая любую ситуацию.

Бонар Диц продолжал:

— ...В своей резолюции о вотуме недоверия... трагический пример того, как правительство безосновательно пренебрегает соображениями гуманности и правами человека...

Как только Диц сделал паузу, чтобы перевести дух, оттуда, где сидела оппозиция, загрохотали крышки столов, а какой-то заднескамеечник из правительственного сектора выкрикнул:

— Захотим, так можем пренебречь и вами!

На мгновение лидер оппозиции смешался. Политические схватки не были чем-то новым для Бонара Дица, но он не собирался им потакать. С тех пор как он впервые стал депутатом парламента, палата общин сильно напоминала ему спортивную арену, на которой соперничающие команды стараются набрать очки при первой возможности. Правила игры до наивности просты: если какое- нибудь предложение выдвигается своей партией, то это, естественно, хорошее предложение, и, наоборот, все, что исходит от чужой партии, автоматически отвергается. Середины, за некоторым исключением, быть не может. Подвергнуть сомнению точку зрения своей партии — значит проявить дурной вкус, а признать, что другая партия оказалась в чем-то правой или более дальновидной, не только предосудительно, но просто недопустимо.

Диц, ученый и интеллектуал, был изрядно потрясен, узнав, что истинная поддержка своей партии ее членами состоит в том, чтобы стучать крышками столов на манер расшалившихся школьников и выкрикивать колкости в адрес противников, зачастую с той же мерой эрудиции. Со временем — еще задолго до того, как он стал лидером оппозиции,— Бонар Диц научился и тому и другому, хотя делал это не без чувства неловкости.

Заднескамеечник снова выкрикнул:

— Захотим, так можем пренебречь и вами!

Простое благоразумие подсказывало Бонару Дицу оставить глупую и грубую реплику без ответа. Но его сторонники, как он знал, ожидали от него реакции на оскорбительное замечание, поэтому он парировал:

— Мне понятно желание почтенного депутата, поскольку правительство, которое пользуется его поддержкой, уже давно пренебрегает слишком многим.— Он укоризненно потряс пальцем в сторону правительственных рядов.— Но наступит такое время, когда народ не позволит вам пренебречь его совестью!

Не очень-то удачно, мысленно решил Диц и позавидовал Хаудену, более находчивому в перебранках такого рода, способному отыскать более остроумный ответ. Но даже слабые потуги на остроумие вызвали мощный грохот крышками депутатов от оппозиции, сидевших позади него.

В ответ посыпался град насмешек и выкриков: «Ого!», «Ишь ты!», «Это вы-то — наша совесть!».

— Тихо! Тихо! — Спикер палаты поднялся на ноги и нахлобучил на голову треуголку. Спустя некоторое время гвалт затих.

— Я сослался на совесть народа,— заявил Бонар Диц,— а теперь позвольте мне сказать, что подсказывает мне моя собственная совесть. А она не может умолчать о том, что мы не только одна из самых богатых наций, но и самая малонаселенная страна в мире. Тем не менее правительство устами министерства иммиграции утверждает, что в ней нет места для одного-единственного несчастного существа.

Где-то в глубине сознания лидер оппозиции понимал, что допускает сейчас оплошность. Выражать так недвусмысленно свое мнение, которое будет занесено в протокол, было по меньшей мере неосторожно, поскольку любая пришедшая к власти партия испытывает на себе давление влиятельных кругов, с которыми она не может не считаться. Когда-нибудь, догадывался Диц, ему придется раскаяться в своих неосторожных словах, высказанных в запальчивости.

Но как ему надоели все эти жалкие компромиссы, как опротивели сладенькие речи! Пусть только раз, но он выскажет прямо и без обиняков то, что думает, и наплевать ему на последствия!

Он заметил, с каким жадным вниманием слушают его на галерее для прессы.

Диц продолжил свое выступление в защиту Анри Дюваля, ничтожного человечка, которого он и в глаза никогда не видел.

Сидя по другую сторону центрального прохода, Джеймс Хауден слушал его выступление краем уха. В течение нескольких последних минут он следил за стрелками часов, висевших на южной стене палаты под галереей для дам, заполненной сегодня на три четверти. Он догадывался, что галерея для прессы вскоре опустеет, так как приближался последний срок подачи материала для дневных выпусков газет. Прежде чем корреспонденты уйдут, ему нужно воспользоваться удобным случаем...

— Несомненно, бывают такие моменты,— продолжал ораторствовать Бонар Диц,— когда следует руководствоваться соображениями гуманности, а не следовать слепо букве закона!

В тот же миг премьер-министр вскочил на ноги:

— Господин председатель, прошу вашего разрешения задать вопрос лидеру оппозиции!

Бонар Диц заколебался — он не мог отказать в такой законной просьбе, поэтому буркнул: «Пожалуйста».

— Насколько я понял, лидер оппозиции предлагает,— Хауден внезапно впал в риторику,— чтобы правительство игнорировало законы нашей страны, одобренные и утвержденные парламентом...

Со скамей оппозиции раздались выкрики: «Вопрос!», «Задавайте вопрос!», «Это речь, а не вопрос!». В ответ подняли крик его собственные сторонники: «Тихо!», «Слушайте вопрос! Чего вы боитесь?». Бонар Диц, усевшийся было на свое место, опять вскочил.

— Я подхожу к самой сути вопроса,— загремел Хауден, заглушая другие голоса.— Она заключается в следующем,— подождав, когда установится относительная тишина, премьер-министр продолжил.— Поскольку ясно, что этот несчастный молодой человек никоим образом не может быть допущен в Канаду в соответствии с нашими законами, я хочу спросить лидера оппозиции, не будет ли он возражать против того, чтобы передать дело Анри Дюваля в Организацию Объединенных Наций? В любом случае я заявляю, что правительство намерено передать это дело на рассмотрение в ООН.

Зал разразился ревом. Снова со всех сторон посыпались упреки, оскорбления, обвинения. Спикер палаты поднялся на ноги. Бонар Диц с покрасневшим лицом и сверкающими глазами выкрикнул в сторону премьер- министра:

— Это грязная уловка...

Чем она в действительности и была.

Репортеры стали поспешно покидать галерею. Заявление Хаудена было как нельзя более кстати.

Теперь Хауден легко мог представить себе, как будут выглядеть многочисленные сообщения в газетах и по радио, разнесенные на всю страну по телефонным проводам и телетайпам: «Как заявил премьер-министр сегодня в палате общин, дело Анри Дюваля, человека без родины, передается на рассмотрение в ООН». Телеграфное агентство Канады разошлет срочные телеграммы в агентства печати всего мира, застучат телетайпы; вечно спешащие редакторы газет, жаждущие нового поворота событий, поместят на первых страницах заголовок: «Премьер- министр: дело Дюваля направлено в ООН». Конечно, в отчетах будут упомянуты и запрос оппозиции, и речь Бонара Дица, но они займут второстепенное место.

Внутренне взволнованный, премьер-министр набросал Артуру Лексингтону записку в одну строчку: «Составьте письмо!» Если его потом спросят, он может со всей ответственностью заявить, что обещание направить письмо в ООН выполнено министерством иностранных дел.

Бонар Диц продолжил свою речь, но уже с меньшим апломбом: излишек пара был выпущен. Джеймс Хауден понял это, как, вероятно, и сам Диц.

Когда-то, давным-давно, премьер-министр любил и уважал Бонара Дица, несмотря на пропасть партийных разногласий, разделявшую их. В нем чувствовалась цельность характера и честная прямота в поступках, которые не могли не вызывать уважения. Однако со временем Хауден переменил к нему отношение и теперь считал, что тот не заслуживает ничего, кроме легкого презрения.

Виноват в этом отчасти был сам Диц, руководивший оппозицией слишком мягко. Он неоднократно упускал возможность наступления, когда Хауден подставлял себя под удар в одних случаях, а в других его действия (или отсутствие таковых) были малоэффективными. Задача лидера оппозиции, как считал Хауден, состояла в том, чтобы вести политическую борьбу, и по возможности вести ее жестоко и безжалостно. Политику нельзя делать в белых перчатках, и путь к власти неизбежно усеян разбитыми надеждами и поверженными честолюбиями противников.

Именно безжалостности не хватало Бонару Дицу.

Зато он обладал другими качествами: глубоким интеллектом и ученостью, аналитическими способностями и даром предвидения. Но при всех своих достоинствах он как политик не годился в подметки ему, Джеймсу Маккаллему Хаудену.

Разве можно себе представить Бонара Дица, думал Хауден, без колебаний руководящего Кабинетом министров, заправляющего парламентом, маневрирующего, притворяющегося и изворачивающегося, наносящего молниеносные удары, как только что сделал он, Хауден, с единственной целью — добиться временного преимущества в дебатах.

Или взять хотя бы Вашингтон. Разве смог бы он противостоять президенту и его страшилищу адмиралу? Разве дано ему отстоять свои позиции и вернуться домой с таким успехом, с каким вернулся Хауден? Вероятно, он вел бы себя благоразумнее, но не проявил должной твердости и уступил бы больше, чем добился.

Эта мысль напомнила Хаудену, что через десять дней ему предстоит выступить здесь, в парламенте, с заявлением о союзном договоре и его условиях. Это будет пик его славы и начало великих дел, а всякие мелочи, вроде нелегального пассажира, иммиграции и тому подобного, будут забыты и похоронены.

Наконец, проговорив около часа, Бонар Диц закончил свою речь.

— Господин председатель, сейчас еще не поздно,— заявил лидер оппозиции напоследок,— еще не поздно нашему правительству проявить милосердие и великодушие, разрешив этому молодому человеку, Анри Дювалю, обрести пристанище в Канаде. Еще не поздно вызволить несчастного юношу из трагического заключения, в котором он оказался в силу стечения обстоятельств, связанных с его рождением. Еще не поздно дать ему возможность — с нашей помощью и при нашем участии — стать полезным и счастливым членом общества. Я молю правительство о сострадании и взываю к его совести, я надеюсь, что наша мольба будет услышана.

Огласив формулировку резолюции, согласно которой «парламент сожалеет об отказе правительства действовать с полной ответственностью в вопросах иммиграции», Бонар Диц уселся под грохот крышек со стороны оппозиции.

Сразу же поднялся Гарви Уоррендер.

— Господин председатель,— начал министр иммиграции глухим басом,— как обычно, оппозиция приправила факты фантазией, напустила сентиментального тумана вокруг простой проблемы и умудрилась представить, в общем-то, нормальное делопроизводство департамента как садистский заговор против человечества.

Опять оппозиция разразилась криками протеста и требованиями лишить Уоррендера слова, зато он был встречен одобрительными возгласами и грохотом крышек со стороны правящей партии. Не обращая внимания на крики, Гарви Уоррендер горячо продолжил:

— Если бы правительство было виновно в нарушении законодательства, мы заслуживали бы укора парламента. Или если бы министерство гражданства и иммиграции допустило небрежность в исполнении своего долга, игнорируя статьи закона, утвержденного парламентом, я первый склонил бы голову и покорно принял бы ваше осуждение. Но поскольку не было ни того, ни другого, то я не принимаю ни укора, ни осуждения.

Напрасно Гарви выступает на таких повышенных тонах, подумал Хауден, не худо быть сдержаннее в парламенте. Бывают случаи, когда требуется рубить сплеча, не боясь обидеть противника, но только не сегодня — сейчас особенно нужна спокойная рассудительность. Кроме то-го, премьер-министр с тревогой отметил нотки истеричности в голосе Уоррендера, и они усиливались по мере того, как Уоррендер продолжал свою речь:

— Что за нелепые обвинения в бесчестье и бессердечии выдвинул против правительства лидер оппозиции? В чем они заключаются? В том, что правительство не нарушило закон? В том, что министерство гражданства и иммиграции действовало точно в соответствии с нормами, не уклоняясь ни на йоту от существующего законодательства?

Вот здесь все в порядке — это именно то, что нужно было сказать. Беспокоит только, что Гарви говорит это слишком горячо.

— Лидер оппозиции обрисовал нам человека по имени Анри Дюваль чуть ли не ангелом. Но давайте на миг отвлечемся от вопроса, следует ли нам брать на себя бремя, которое никто на себя не взвалил, следует ли нам открывать двери для всякого человеческого отребья, прибывающего к нам из-за моря...

Рев протеста, разразившийся в зале заседаний палаты общин, превзошел все, что творилось до сих пор. Нет, решил Хауден, Гарви Уоррендер слишком зарвался — даже депутаты на правительственных скамьях были шокированы, лишь немногие из них неохотно ответили на шумные протесты оппозиции. С места встал Бонар Диц.

— Господин председатель, по порядку ведения... я заявляю протест...— Его поддержал новый взрыв негодующих выкриков.

Среди полного гвалта Гарви Уоррендер продолжал гнуть свое:

— Я повторяю: давайте отбросим шелуху сентиментальности и обратимся к требованиям закона. А закон был строго соблюден нами...— Его слова потонули в нарастающем шуме, среди которого выделялся чей-то голос:

— Господин председатель, пусть министр иммиграции объяснит, что он подразумевает под человеческим отребьем?

С беспокойством Хауден узнал того, кто задал вопрос,— это был Арнолд Джини, член оппозиционной фракции, депутат от одного из самых бедных районов Монреаля.

Арнолд Джини был примечателен в двух отношениях: он был калекой с частично парализованным и искривленным телом, пяти футов ростом. Его лицо было настолько безобразным и неправильным, что казалось, сама природа специально постаралась произвести на свет образец человеческого уродства. И все же вопреки своим внешним данным он проделал замечательную карьеру парламентария, приобретя репутацию защитника угнетенных и борца за справедливость. Лично Хауден испытывал к нему крайнюю неприязнь, считая его пустозвоном, бесстыдно спекулирующим на собственном уродстве. Однако Хауден хорошо понимал, что калека всегда вызывает сочувствие у народа, и поэтому остерегался ввязываться с ним в пререкания.

Джини снова повторил свой вопрос:

— Пусть министр объяснит смысл слов: «человеческое отребье». Кого он имеет в виду?

Мускулы на лице Уоррендера нервно дернулись. Ответ, который сейчас получит Джини, было нетрудно предугадать: «Кому, как не вам, знать в точности смысл этих слов». Такому ответу нужно было во что бы то ни стало помешать, Хауден вскочил на ноги и закричал, перекрывая шум:

— Уважаемый депутат от Восточного Монреаля делает упор на словах, в которые, как я уверен, мой коллега не хотел вложить никакого оскорбительного смысла!

— Тогда пусть так и скажет! — крикнул Джини, неуклюже поднимаясь с места на костылях. Вокруг него раздались одобрительные крики и требования: «Пусть он возьмет свои слова обратно!»

— Тихо! Я требую тишины! — Голос спикера едва пробивался сквозь шум.

— Я не откажусь от своих слов! — выкрикнул Гарви Уоррендер, набычившись и покраснев.— Слышите — ни от единого слова!

Новый взрыв негодования, снова спикер потребовал тишины, но напрасно: шум не стихал. Довольно редкий случай, подумалось Хаудену, такая перепалка, какая случилась здесь сегодня, бывает лишь при возникновении кардинальных разногласий между партиями либо при обсуждении проблем, связанных с правами человека.

— Я требую, чтобы министр дал ответ на поставленный вопрос,— снова прозвучал настойчивый, пронзительный голос Арнолда Джини.

— Тихо! Ставлю депутатам палаты на вид...— Наконец-то спикера можно было расслышать. В знак уважения к председательствующему премьер-министр и Гарви Уоррендер уселись на свои места, шум в разных концах зала постепенно стал стихать. Только Арнолд Джини, шатаясь на костылях, продолжал стоять, бросая вызов авторитету спикера.

— Господин председатель, министр иммиграции высказался о «человеческом отребье», я требую...

— Тихо, я попрошу депутата занять свое место.

— По порядку ведения...

— Если депутат сейчас же не сядет, я буду вынужден наказать его.

Было похоже, что Джини напрашивается на неприятности, поскольку приказы спикера, отданные стоя, непреложны и, когда спикер встает, все остальные должны ему подчиниться. К нарушителям применяются особые меры. Если Джини будет упорствовать, потребуется та или иная форма дисциплинарного воздействия.

— Я даю уважаемому депутату еще одну возможность, прежде чем наказать его,— сурово предупредил спикер.

Арнолд Джини вызывающе бросил:

— Я защищаю человеческое существо, находящееся за три тысячи миль отсюда и презрительно именуемое нашим правительством «отребье».

Хаудена вдруг осенило, что замысел происходящего очень прост: калека Джини желает разделить мученическую долю Анри Дюваля-скитальца. Это был хитрый, хотя и циничный политический маневр, которому Хауден был обязан помешать. Поднявшись, он воскликнул:

— Господин председатель, я считаю, это дело можно уладить...— Он решил от имени правительства взять назад оскорбительные слова Гарви Уоррендера, как бы тот к этому ни отнесся.

Но было поздно.

Не обращая внимания на премьер-министра, спикер твердо заявил:

— Мне выпадает неприятная обязанность наказать уважаемого депутата от Восточного Монреаля.

Взбешенный из-за проигранной партии, Джеймс Хауден уселся.

К наказанию члена парламента прибегали в редких случаях. Но когда возникала такая необходимость, дисциплинарные меры становились автоматическими и неизбежными. Авторитет спикера поддерживали все депутаты, ибо это был авторитет самого парламента, который стоил народу нескольких веков борьбы.

Премьер-министр передал коротенькую записку Стюарту Костону, лидеру парламентского большинства. В ней было два слова: «Минимальное наказание». Министр финансов ответил кивком.

Посоветовавшись с генерал-почтмейстером Голдом, сидевшим позади, Костон встал и объявил о том, что «уважаемый депутат от Восточного Монреаля наказывается изгнанием из палаты на весь срок сегодняшнего заседания».

К своему огорчению, премьер-министр заметил, что галерея для прессы опять заполнилась. Корреспонденты газет, радио и телевидения готовили материал для вечерних выпусков новостей.

Голосование по предложению Костона заняло не более двадцати минут: голоса «за» подал 131 депутат, «против»— 55. Спикер официально объявил: «Предложение принято». Палата замерла в ожидании.

Осторожно, покачиваясь на костылях, Арнолд Джини поднялся с места, проковылял шаг за шагом мимо скамей оппозиции и потащил свое искривленное тело к центральному проходу. Джеймсу Хаудену, знавшему Джини много лет, казалось, что тот еще никогда не двигался так медленно. Остановившись перед спикером, калека неуклюже склонился в жалком подобии поклона, и всем почудилось, что он вот-вот упадет. Затем, восстановив равновесие, калека повернулся и медленно двинулся к выходу, где вновь повернулся и поклонился спикеру. Когда Джини исчез за дверями, распахнутыми для него парламентским приставом, раздался дружный вздох облегчения.

Спикер спокойно продолжил:

— Слово имеет министр гражданства и иммиграции.

Гарви Уоррендер, несколько присмиревший и пристыженный, продолжил речь с того, на чем остановился. Но Джеймс Хауден знал: все, что теперь происходит, уже не имеет значения — главное событие позади. И хотя Джини был справедливо изгнан за грубое нарушение правил палаты, пресса раздует происшествие, а публика, которой нет дела до парламентских правил, поймет лишь то, что два несчастных человека — калека и бездомный скиталец — стали жертвами жестокого, деспотичного правительства.

Впервые Хауден задумался, долго ли еще его правительство может позволить себе терять популярность, которая стала падать с того времени, как Анри Дюваль появился в Канаде.


3

В записке Брайена Ричардсона говорилось: «Жди меня в семь».

Без пяти минут семь, когда Милли, мокрая после купания, вышла из ванной, еще ничего не было готово к приему гостя, и ей оставалось надеяться, что он опоздает.

Милли часто пыталась понять, правда особенно не анализируя, как получается так, что на работе ей удается организовать свою и Хаудена служебную деятельность с эффективностью хорошо отлаженной машины, тогда как дома она вела хозяйство безалаберно, спустя рукава. Точная и пунктуальная до секунды на Парламентском холме, дома она была разгильдяйкой. В канцелярии премьер-министра царил образцовый порядок и в шкафах с бумагами, и в картотеке, откуда она могла моментально изъять нужное письмо пятилетней давности, написанное бог весть кем, а у себя дома сроду не могла найти нужную вещь, как, например, сейчас, когда она перерыла все шкафы в поисках запропастившегося свежего лифчика.

Она объясняла свою домашнюю безалаберность — когда изредка задумывалась об этом — внутренним протестом против чужого влияния и чуждых привычек. По своей натуре она была бунтаркой, которая часто подвергала сомнению чужие поступки, расхожие взгляды и чьи-то намерения, затрагивавшие ее лично.

И еще она терпеть не могла, если кто-то пытался определять за нее ее будущность. Когда она училась в колледже, отец пытался уговорить ее пойти по его стопам и изучать юриспруденцию. «Ты добьешься большого успеха, Милл,— говорил он,— ты умна и сообразительна, у тебя именно такой ум, который способен проникать в самую суть вещей. Если ты захочешь, ты сможешь заткнуть за пояс таких юристов, как я».

Потом она поняла: если бы выбор пришлось делать самостоятельно, то она так бы и поступила, но тогда Милли взбунтовалась — всякая попытка повлиять на нее, даже со стороны отца, которого она любила, расценивалась ею как посягательство на право самой распоряжаться своей судьбой.

Конечно, в ее рассуждениях было много противоречий: вести совершенно независимый образ жизни невозможно, так же как нельзя полностью отделить служебную жизнь от личной. Иначе, подумала Милли, надевая лифчик, который наконец отыскался, в ее жизни не было бы романа с Хауденом, да и Брайена Ричардсона она бы сегодня не ждала.

Только вот вопрос: а следует ли ему вообще сюда приходить? Не лучше ли пресечь все с самого начала, оставив свою личную жизнь в неприкосновенности — ту самую личную жизнь, которую она тщательно оберегала от вторжения посторонних после того, как окончательно оборвалась связь между нею и Хауденом.

Она натянула легкие трусики и снова задумалась. Самостоятельность в жизни — вещь хорошая, с ней приходит довольство собой и душевное спокойствие. Встречаясь с Брайеном Ричардсоном, она только потеряет с таким трудом обретенное равновесие и ничего не получит взамен.

Ей потребовалось время — и немалое — после разрыва с Хауденом, чтобы привыкнуть к мысли об одиночестве и приспособиться к одинокому образу жизни. Но скромная решать личные дела самостоятельно, она устроил свою жизнь так, что чувствовала себя довольной, уравновешенной и преуспевающей.

Сейчас Милли не завидовала, как бывало когда-то, своим подругам, нашедшим опору в мужьях, пропахших табаком, и счастье в ползающих по полу ребятишках. И чем чаще она наблюдала за ними, тем более скучной и однообразной казалась ей их жизнь в сравнении с собственной независимостью и свободой.

Вопрос стоял так: были ли ее чувства к Брайену Ричардсону сильнее привязанности к привычной устоявшейся жизни?

Открыв дверцу платяного шкафа, Милли постояла, размышляя, что надеть. Помнится, в канун Рождества Брайен отметил, что она выглядит очень аппетитной в брючках... Она выбрала ярко-зеленые дамские брюки и, покопавшись в ящиках гардероба, отыскала открытую блузку. Когда она натянула на себя брюки и надела блузку, а босые ноги сунула в изящные белые босоножки, было уже десять минут восьмого. Ей оставалось сделать на лице легкий макияж, который она носила в любое время дня, и можно было считать, что она готова.

Она провела пальцами по волосам, затем решила, что лучше все-таки причесаться, и поспешила в ванную. Смотрясь в зеркало, она сказала себе: мне не о чем, абсолютно не о чем тревожиться. Если честно, я могла бы полюбить Брайена, а может быть, уже его люблю. Но Брайен — как тот журавль в небе, которого руками не достать. Так что вопрос исчерпан.

И все-таки вопрос остается, билась в ее мозгу мысль. Что будет с ней потом, когда они расстанутся, когда опять наступит одиночество?

Милли замерла в неподвижности, вспомнив, как это все было девять лет назад — пустые дни, унылые ночи, долгая череда безутешных недель... Она громко сказала себе: «Нет, второй раз я такого не переживу». И про себя добавила: «Так не покончить ли с этим сегодня?»

Она все еще стояла в раздумье, когда в дверях прозвенел звонок.

Не снимая зимнего пальто, Брайен поцеловал ее. Его лицо слегка заросло щетиной и пахло табаком. Милли охватила слабость, решимость сразу же испарилась. Мне нужен этот человек, подумала она, нужен на любых условиях, и тут же ей припомнилось решение навсегда расстаться с ним сегодня вечером.

— Милли, куколка,— сказал он спокойно,— ты выглядишь сногсшибательно.

Она отступила от него на шаг, внимательно вглядываясь ему в лицо, и озабоченно проговорила:

— Брайен, у тебя усталый вид.

— Знаю, и, кроме того, я не брит. Я только что из парламента.

Безразличным тоном она осведомилась:

— Как прошло заседание?

— А ты не слышала?

— Нет.— Она покачала головой.— Я ушла из канцелярии рано и не включала радио. А что, нужно было?

— Нет, скоро и так услышишь.

— Так скверно прошли дебаты?

Он мрачно кивнул:

— Я был на галерее. Черти меня понесли туда, лучше бы сидел дома. Завтра газеты разнесут нас в пух и в прах.

— Давай лучше выпьем чего-нибудь,— сказала Милли.— Я вижу, тебе необходимо подкрепиться.

Она смешала два мартини, слегка добавив вермута. Выйдя из кухоньки с бокалами в руках, она произнесла почти весело:

— Вот что тебя взбодрит. Обычно мартини тебе помогает.

Сегодня рвать с ним отношения нельзя, подумала она. Может быть, через неделю или через месяц. Только не сегодня.

Ричардсон отпил из бокала и поставил его на стол. Внезапно, без всяких предисловий, объявил:

— Милли, выходи за меня замуж.

Несколько секунд, показавшихся часами, длилось молчание. Тогда он повторил, на этот раз тихо:

— Милли, ты слышала, что я сказал?

— Я могла бы поклясться, что минуту назад ты сделал мне предложение.— Слова были легковесными, чужими, словно произносила их не она, а кто-то другой. К тому же у нее закружилась голова, мысли смешались.

— Не шути,— проворчал Ричардсон,— я говорю серьезно.

— Брайен, милый,— сказала она нежным голосом.— Я не шучу, я тоже серьезно.

Он подошел к ней, и они поцеловались — поцелуй был долгим и жарким. Она положила голову ему на плечо, вдыхая слабый запах табака.

— Держи меня,— прошептала она,— держи крепче!

— Когда ты вспомнишь, о чем мы говорили,— сказал он ей в волосы,— то дашь мне какой-нибудь ответ.

Все ее женское естество готово было крикнуть: «Да!» И чувства и момент располагали к быстрому согласию. Разве не этого она ждала? Разве только что она не говорила себе, что согласна оставить Брайена на любых условиях? Почему же она колеблется теперь, когда ей предложили лучшие из условий: брак, постоянство...

Стоило только пробормотать согласие, и все бы кончилось— назад путь был бы отрезан.

Но именно бесповоротность испугала ее. Это была реальность, а не мечта. Реальность требовала трезвого подхода, тогда как ее осаждали сомнения. Кто-то предостерегающе нашептывал: «Подожди!»

— Я понимаю, что я не очень-то завидный подарок,— звучал голос Брайена в ее волосах, в то время как его рука нежно гладила ей шею.— Я несколько растерял внешний лоск, и мне еще нужно развестись, но за этим дело не станет: с Элоиз на этот счет имеется договоренность.— После небольшого молчания он добавил: — Я люблю тебя, Милли, поверь мне — люблю по-настоящему.

Она подняла на него глаза, полные слез, и поцеловала его.

— Брайен, милый, я это знаю и думаю, что тоже люблю тебя. Но мне нужно убедиться. Пожалуйста, дай мне время подумать.

Его губы растянулись в жалком подобии улыбки.

— Вот так,— сказал он с горечью.— Я репетировал разговор всю дорогу, а оказалось, все напрасно.

Вероятно, решил он, я слишком затянул с этим делом. Женщины объясняют такую медлительность неуверенностью в собственных чувствах и в отместку тянут с ответом. А может быть, это расплата за нелепое начало нашей любви, когда я всячески увиливал, стараясь избежать прочной связи с ней. Теперь я сам напрашиваюсь на брачные узы, а меня отставили в сторону, как лишнего игрока в покере. Но ведь с этого момента, утешал он себя, наступил конец всяким колебаниям, конец мучительным сомнениям последних дней и осталась уверенность, что Милли для него дороже всего на свете. Если она откажет ему, впереди его ждет лишь пустота...

— Брайен, дорогой,— говорила Милли успокоившись, к ней вернулись твердость духа и самообладание.— Я, конечно, польщена твоим предложением и думаю, ответ будет положительным. Но я хочу увериться окончательно — ради нас обоих, — что мы не совершаем ошибки. Дорогой, дай, пожалуйста, мне немного времени.

Он резко спросил:

— Сколько?

Они уселись на кушетку, сблизив головы и сплетя руки.

— Честно говоря, я не знаю, и не нужно ограничивать меня сроками. Я терпеть не могу, когда меня связывают обязательствами. Но я обещаю, что сама скажу, как только приму решение.

Она подумала: что это со мной? Неужели я опасаюсь перемен в жизни? Зачем эта отсрочка? Почему бы не решить сразу? Но что-то останавливало: подожди, не торопись!

Брайен обнял ее, она приникла к нему. Он яростно целовал ее снова и снова. Она обмякла в его руках, чувствуя, как бешено колотится ее сердце.

Где-то ближе к ночи Ричардсон вошел в гостиную с двумя чашками кофе в руках — для себя и для Милли, которая в кухне нарезала сандвичи с салями. Она кинула взгляд на груду немытой посуды в раковине, оставшейся после завтрака, и подумала: вот уж действительно не мешало бы перенять у самой себя свои некоторые служебные привычки.

Ричардсон подошел к столику, где стоял портативный телевизор. Включив его, он крикнул:

— Милли, давай послушаем новости. Не знаю, смогу ли я их вынести, но, думаю, о плохом всегда лучше знать.

Когда Милли внесла в гостиную тарелку с сандвичами, по национальному каналу Си-би-си начали передавать выпуск новостей. Как обычно в последние дни, первым шел репортаж об ухудшающейся международной обстановке. В Лаосе вспыхнул очередной мятеж, подстрекаемый Советами: Кремль ответил воинственной нотой на американский протест; в просоветских странах Европы наблюдается сосредоточение войск; произошел обмен сердечными посланиями между Москвой и Пекином.

— Напряжение растет с каждым днем,— пробормотал Ричардсон.

Затем наступила очередь истории с Дювалем.

Хорошо поставленным голосом диктор вещал: «Сегодня в палате общин в Оттаве разразился скандал по делу Анри Дюваля, человека без родины, ожидающего в настоящее время высылки из Канады в порту Ванкувера. В разгар споров между правительством и оппозицией Арнолд Джини, депутат от Восточного Монреаля, был удален из парламента на все оставшееся время сегодняшнего заседания».

На экране за спиной диктора возник портрет Дюваля, затем крупным планом показали калеку-депутата. Как опасались Хауден и Ричардсон, инцидент с изгнанием и фраза Уоррендера о «человеческом отребье», послужившая причиной изгнания, заняли центральное место в новостях. И каким бы беспристрастным и объективным ни был репортаж, в глазах обывателя жалкий беглец и калека-парламентарий выглядели жертвами безжалостного и неумолимого правительства.

— Корреспондент Си-би-си Норман Дипинг,—сказал диктор,— так описывает эпизод, происшедший в палате общин...

— Больше мне не выдержать,— проговорил Брайен,— ты не будешь возражать, если я выключу?

— Пожалуйста.— Милли было все равно. Хотя она могла оценить важность происходящих событий, ей с трудом удавалось проявлять к ним интерес. Ее ум был занят более важными проблемами.

Брайен Ричардсон указал на потемневший экран телевизора:

— Черт бы его побрал! Милли, ты представляешь, какая у него аудитория? Его смотрят на всей территории Канады, от моря и до моря. А прибавить сюда еще радио, местное телевидение, завтрашние газеты... С ума сойти! — Он беспомощно пожал плечами.

— Знаю,— сказала Милли. Она тщетно пыталась отвлечься от личных забот.— Жаль, что я ничего не могу поделать.

Ричардсон принялся мерить шагами комнату.

— Кое-что ты уже сделала, Милли. Взять хотя бы ту записку...— Он не закончил фразу, задумавшись. Они оба вспомнили о фотокопии, о секретном фатальном соглашении между Хауденом и Уоррен дером.

Она осторожно спросила:

— А тебе не удалось...

Он резко бросил:

— Ничего, абсолютно ничего, черт бы его побрал!

— Знаешь, Брайен, мне всегда казалось, что в Уоррендере есть какая-то странность. В манере поведения, в речах... словно он все время нервничает. А потом, это его чудачество с идолопоклонством перед сыном, тем, которого убили на войне...

Она замолчала, удивленная выражением лица Ричардсона. Тот стоял, уставившись на нее широко раскрытыми глазами, разинув рот.

— Милли, куколка,— прошептал он,— повтори еще раз то, что ты сказала!

— О господине Уоррендере? Я сказала, что он странно ведет себя по отношению к сыну. Я слышала, в его доме имеется что-то вроде алтаря. Раньше люди много болтали об этом.

— Да,— кивнул Ричардсон, стараясь скрыть волнение,—да, болтали. Что же тут такого? Ничего особенного...

Ему хотелось как можно скорее исчезнуть из квартиры Милли. Нужно было позвонить по телефону — но только не от Милли. Есть некоторые вещи... в частности те, которыми ему придется заняться... о которых Милли лучше не знать...

Через двадцать минут он звонил из ночной аптеки по соседству.

— Мне наплевать на то, что уже ночь,— кричал управляющий партийными делами в трубку.— Вам следует немедленно явиться на встречу со мной, буду ждать вас в кафе «Веранда Джаспера».


4

Бледный молодой человек в черепаховых очках, которого Ричардсон поднял с постели среди ночи, поправил на носу очки и жалобно проговорил:

— Я действительно не знаю, справлюсь ли с этим делом.

— Отчего же? — настаивал Ричардсон.— Вы же служите в министерстве обороны. Вам только нужно попросить своего коллегу об одолжении.

— Не все так просто, как кажется. Между отделами существуют информационные барьеры, а то, что вы просите, касается секретной информации.

— Черт,— выругался Ричардсон.— Ведь речь идет о далеком прошлом, кому нужно такое старье?

— По-видимому, вам нужно,— возразил молодой человек, решившись проявить характер. — И мне не известно зачем, вот это-то меня больше всего и беспокоит.

— Даю честное слово,— сказал Ричардсон,— как бы я ни использовал материал, полученный от вас, ваше имя ни в коем случае не будет упомянуто в связи с ним.

— Но его трудно будет найти. Эти старые досье хранятся в подвале, в глухих закоулках здания. Поиски, возможно, займут несколько дней или недель.

— Это ваша проблема,— сказал Ричардсон резко. Он подозвал к себе официанта: — Повторите то же самое.

— Нет, благодарю вас, мне достаточно,— стал отнекиваться молодой человек.

— Как хотите.— Ричардсон кивнул официанту:— Принесите одну порцию.

Когда официант отошел, молодой человек сказал:

— Я сожалею, но вынужден отказаться от вашего предложения.

— Я тоже сожалею,— ответил Ричардсон,— потому что ваше имя идет одним из первых в списке. Вы знаете, о каком списке я говорю, верно?

— Да,— ответил молодой человек,— знаю.

— По роду своей деятельности я имею самое непосредственное отношение к отбору кандидатов в депутаты парламента. Как считают многие, фактически это я отобрал всех новых кандидатов из нашей партии, которые потом прошли в парламент.

— Да,— сказал молодой человек,— я слышал и об этом.

— Конечно, местные организации имеют право выдвигать свою кандидатуру, но, как правило, они поступают так, как им рекомендует премьер-министр. Или, вернее, делают то, что советую премьер-министру я.

Молодой человек ничего не сказал, а только молча облизал кончиком языка пересохшие губы. Брайен Ричардсон тихо произнес:

— Давайте заключим соглашение: сделайте для меня то, что я прошу, и я поставлю ваше имя во главу списка. И не в каком-нибудь захолустном избирательном округе, а в таком, где вы наверняка будете избраны.

Щеки молодого человека покрылись румянцем, когда он спросил:

— А что будет, если я откажусь?

— В таком случае,— сказал Ричардсон ласково,— я гарантирую, что, пока я нахожусь в партии, вы никогда не будете баллотироваться в палату общин. Вы останетесь заместителем председателя местной организации до самой своей кончины, и никакие денежки вашего отца не помогут вам изменить свое положение.

Молодой человек с горечью произнес:

— Вы предлагаете мне начать мою политическую карьеру с подлости?

— Отнюдь. Если подумать, я оказываю вам услугу. Я знакомлю вас с некоторыми обстоятельствами жизни, о которых другие узнают через долгие годы.

Официант принес заказ, и Ричардсон осведомился:

— Вы уверены, что не передумали и не хотите выпить еще? — Он пододвинул стакан к собеседнику.

Молодой человек осушил стакан и сказал:

— Хорошо, я согласен.

Дождавшись, когда официант отойдет, Ричардсон спросил:

— Сколько времени вам понадобится, чтобы достать документы?

— Ну...— Молодой человек помялся.— Думаю, пара деньков понадобится.

— Глядите веселей! — Брайен Ричардсон похлопал молодого человека ладонью по колену.— Через два года, ручаюсь, вы забудете о том, что с вами случилось.

— Да,— сказал тот с несчастным видом.— Именно этого я и боюсь больше всего.

Загрузка...