10 РАНЕНАЯ

Мне прекрасно спалось одному в нашей общей спальне.

Утром Анна, подавая кофе, сообщила неожиданную, весьма интересную новость:

— Хозяин сказал, он пока не будет ходить на завод. До тех пор, пока не выздоровеет молодая пани. Мол, пан инженер и сам управится.

Вот как! Хайн не будет ходить на завод! Посвятит себя уходу за больной доченькой! Меня это обозлило. Так бесцеремонно втереться в мою роль, роль супруга! Боже сохрани, не то чтобы я ревновал или хотел бы сам занять место у этих заплаканных перин, но ясно было — опять там что-то сварганили без меня, а я этого терпеть не могу. Я нахмурился.

— Ну, пан инженер, — разливалась тем временем Анна, — теперь-то пани будет в хороших руках! Пану инженеру нечего бояться за нее!

Только когда я уже сел в автомобиль, до меня дошло, что, собственно, не случилось ничего такого, о чем я мог бы пожалеть. Просто тесть неожиданно уступил мне место. Я еду на завод без него — и работать буду без него. Наконец хоть какая-то свобода! Прекрасный случай воспользоваться положением, захватить управление в свои руки, ввести все то, что я до сих пор не отваживался ввести, и это — без необходимости докладывать, как школьник, пану шефу, без неприятных справок о его мнении!

Но то была лишь вспышка отваги, нечто вроде фата-морганы. На деле оказалось, что очень нелегко что-то провести, что-то изменить. Все получалось совсем не так, как я представил себе в первый момент моих мятежных намерений. Не день, не неделю — целых пять недель был я хозяином на заводе, и все же как бы и не хозяином. Руки мои оказались связанными куда туже, чем прежде.

Прежде Хайн был всего лишь условной фигурой. Если я хотел что-то предпринять, осуществить какой-то свой замысел, достаточно было слегка отшлифовать его, чтоб не так царапал углами, и старик соглашался. Начинать же что-либо теперь, в отсутствие Хайна, равнялось явному бунту. Я шагал из угла в угол по своему кабинету, руки за спиной, кусал губы, страстно желая начать какое-нибудь дело, но всякий раз сдерживался.

Дома с Хайном и речи быть не могло о делах. Едва я заводил об этом разговор, он тотчас отмахивался:

— Ради бога, делайте что хотите, не желаю ничего слышать! Я в отпуске, понимаете? Нет меня в Есенице, я в Альпах, на Ривьере, где угодно… Вы отлично знаете, мне сейчас не до мыла, все мои мысли совсем о другом. Как вы полагаете, когда я сижу возле Сони, а она смотрит в потолок мертвыми глазами и молчит, о чем я могу думать? О заводе? Куда там…

Когда я слишком налегал на него, он сердился.

— Оставьте, прошу вас! Потом, потом, когда все придет в порядок. Делайте все, что считаете нужным. Я абсолютно полагаюсь на вас, верю вам безгранично!

В этом уклонении, в этом доверии и крылись корни моей несвободы. Достойно ли обокрасть человека, который открыл вам свою сокровищницу и позволил сколько угодно в ней рыться? Пожалуй, Хайн в самом деле поглупел от горя — если только это не было ловким приемом…

Однако я слишком забежал вперед. Необходимо вернуться к первому дню Сониной болезни — он принес мне еще одно разочарование.

Приехав к обеду, я естественным образом направился прямиком к святилищу, где покоилась Соня. Устроил на лице шутливую, добрую улыбку, заранее подготовив слова, которые произнесу при входе. Я намерен был, играя ямочками на щеках и уперев руки в боки, изречь с комическим удивлением: «Ай-ай, что же это за порядок? Моя девочка еще в постельке?» И со всем обаянием, на какое только был способен, выклянчить этакий всеисцеляющий поцелуйчик.

Не было ни поцелуйчика, ни шутливого появления. Хайн преградил мне дорогу, и лицо его выражало крайнюю степень озабоченности и сожаления.

— Я знал, Петр, — и это так естественно! — что вы первым долгом пойдете к Соне. Только… Ох, я искренне сожалею, но доктор Мильде запрещает… Знаете, что он сказал? Мужу там пока еще не место. Только родителям и сиделке. Не сердитесь, Петр, пожалуйста! Впрочем, вы ничего не теряете — дела-то еще нехороши… Нет, нехороши!

И он покачал головой.

Я добродушно улыбнулся. Я умею владеть собой.

— Да, я понимаю, — заверил я Хайна. — Подчиняюсь! Ради Сониного здоровья — что угодно!

Я говорил все это и тому подобное, но внутренне был взбешен. Я был взбешен, хотя улыбался. Бешенство мое еще возросло, когда я увидел, как из Сониной комнаты тенью выползает Кунц, весь согнувшийся под бременем горя и сострадания. Он словно вдавливал в пол параллельные свои ступни, рекламная борода его растрепалась. О скандале в вилле он узнал только сегодня утром, а до той поры и понятия не имел о бунте моего тестя и о высокопарных проклятиях тетки. И теперь он грустным взором окидывал порванную паутину благородных семейных уз и обдумывал компромиссы. Он уже побывал у разъяренной Каролины, но поручение, которое она на него возложила, было, как видно, не из тех, какие можно выполнить. Кунц повесил голову. Его мудрость насовала перед такими запутанными шарадами.

Настала моя очередь разыграть комедию. На цыпочках, под напряженным взором обоих старцев, я осторожно ступил на порог и прижался ухом к Сониной двери. Я не услышал даже шороха (да и не стремился услышать). Растроганно покашлял. Деревянный порог тихонько скрипнул под моей тяжестью. Я сошел с него, как сходят с карусели. Поглядел в две пары пытливых глаз. Две головы одобрительно кивнули. Так и полагалось. Было правильно, что я показал, как я одинок и как люблю. Кунц даже подшаркал ко мне и сочувственно погладил мне руку.


После того как сумасшедшего увезли, тетушка Каролина разгневалась на всех обитателей виллы и, как до нашей свадьбы, завела отдельное хозяйство. Она заняла прежнюю свою кухню, выжив из нее толстоногую вздыхающую Анну. В сущности, это объявление войны довольно удачно разрешало несколько запутанную проблему: ведь Кати, приставленная ухаживать за больной, не могла более исполнять обязанности по хозяйству. Так кухарка со всеми своими пожитками водворилась в нашей кухне, чтоб готовить на всех, кроме тетки. Для Анны, ленивой стареющей особы, работы было многовато. Что она и подчеркивала при всяком удобном случае, беспрестанно охая и стеная. Мы заверили ее, что это лишь временная мера. Легко сказать временная — никто не знал, когда придет конец такому положению дел. Думая о будущем, Хайн надеялся исключительно на дипломата Кунца.

Вилла смахивала теперь на небольшой военный стан. Тетка забаррикадировалась за запертыми дверьми — от извергов, лишивших ее любимчика. Ее прислугой и единственным доверенным лицом стал Паржик, неприкрыто косившийся на врага, то есть на нас с Хайном. Мы все же решили оставить его при старухе, чтоб не отнимать у нее единственного помощника — вот какие мы были рыцари! Паржик снабжал осажденную провиантом и, по-моему, был еще чем-то вроде лазутчика. Мы, разумеется, обходили это молчанием.

На нашей стороне был лазарет — в сущности, он являл собой центр нашего лагеря. В нем бросил якорь Хайн, а ведущую роль там играла Кати. Бедняга Филип никак не мог взять в толк, на чьей он стороне. Роль ему определили самую жалкую. Анна, со своими тяжелыми ногами, не в состоянии была закупать провизию. И Филипу — поскольку Кати не отходила от больной — волей-неволей приходилось отправляться в город и, с корзинкой на локте, обходить лавки по указаниям кухарки. В довершение его позора, ради экономии рабочей силы, Филипу доверили и все закупки Паржика. Разумеется, тетка не должна была об этом и подозревать.

Присутствие Анны в моей квартире было мне чрезвычайно неприятно. Ее лицемерные улыбочки, неряшливый пучок жирных волос на ее темени отравляли мне аппетит. Утром я старался поскорей выбраться из дому. В полдень обедал вместе с Хайном, но случалось мне есть и одному. Пан фабрикант, наверное, не прочь был вылизывать после Сони тарелки со сладкой кашицей. Лучше всего я чувствовал себя в своем заводском кабинете. Тут, по крайней мере, можно было спокойно мечтать о будущих завоеваниях. Я вновь и вновь анализировал новые планы, перебирал их, как коллекционер свои раритеты. Планы отшлифовывались, совершенствовались и только ждали своего часа.

Кати поставила для себя в комнате Сони нечто вроде походной койки. Комната эта на все время болезни своей хозяйки приобрела что-то мистическое. Оттуда исходил запах лекарств и влажного перинного тепла. Хайн регулярно доставлял мне вести с этой запретной территории. А уж я мог думать о них, что хотел — мог им верить или не верить.

Хайн два раза в день звонил мне на завод — в первой и во второй половине дня. За обедом или за ужином мы с ним обсуждали состояние Сони — глаза в глаза, голова к голове, рука в руке, доверительно так…

Каждый телефонный разговор начинался словами: «Соня просила вам передать…» Однако я вовсе не был уверен в том, что это действительно передает мне Соня. Было бы у нее что сказать мне, она бы добилась, чтоб меня к ней пустили вопреки бдительному надзору отца п странному запрещению врача.

— Сегодня она довольно хорошо спала. Просыпалась ночью только три-четыре раза!

Дело в том, что больше всего Соня страдала бессонницей. В ушах ее непрерывно звучали вопли увозимого помешанного. Она вновь и вновь переживала ужас того момента, когда он на нее напал, и свой обморок. Кричала во сне.

В телефонных разговорах меня слишком часто называли «бедняжкой». Я приобрел сочувствие, которого не домогался. Мне, «бедняжке», приходилось жить без жены, без радости… Меня жалели, но только так, мимоходом. Милостыньку отпускали. «Вы, бедняжка, там трудитесь — но мы с вами, мы думаем о вас!» Чепуха… Глупые слова, они не доходили до моего швайцаровского нутра.

При встречах Хайн разговаривал со мной далеко не так смиренно, как по телефону. Я даже дивился порой — каким лукавым комедиантом становился мой корректный, профессорского вида, тесть. Под зарослями бороды у него играла фарисейская ухмылка. Он в чем-то меня подозревал. В те недолгие минуты, что мы проводили с ним вместе, из его слов всегда выглядывала какая-нибудь колючка.

— Ах, Петр, — сказал он как-то с коварной мягкостью, — если б в вас было хоть немного чувства! Но вы скорее жестоки… Ничто-то вас не волнует, холодный вы человек! Любите показать свое превосходство… А превосходство, дорогой Петр, не помощник любви! Я бы сказал, для любви лучше, когда человек не такой сильный, не такой совершенный…

В другой раз он выразился яснее:

— Я бы на месте Сони немножко боялся вас. Мы ошибаемся, делаем промахи — правда? Непохоже, чтобы вы согласились хоть что-то прощать или довольствоваться малым… Ах, людям ведь свойственна не одна только осмотрительность, они не всегда хлопочут о своей внешности, о своем достоинстве… Случается, они испытывают искреннее отчаяние, восторг, любовь, они смеются и плачут!

— Соне что-то не нравится во мне? — хладнокровно спросил я, одновременно наклоняясь, чтобы отряхнуть низ брюк: этим я хотел показать, что спросил просто так, между прочим.

— Вот! — вскричал Хайн. — В этом весь вы! Все время осторожничаете! Словно мы вас судим или в чем-то подозреваем. Но послушайте, вы ведь дома, среди своих! Честное слово, я уважаю вас, знаю, вы замечательный инженер, человек порядочный и надежный — но… но ваша безупречность прямо-таки устрашает! Такая холодность — она в вас будто не сама по себе. Будто за ней что-то кроется. Но что? Может быть — недостаток любви?

В таком духе спорил со мной Хайн во время болезни Сони. Впрочем, это не были споры — я не защищался. Я отвечал улыбками, умалял значение его расспросов мнимым непониманием, невинным и спокойным выражением лица старался показать ему, что считаю его нападки просто безобидной отцовской философией. Но я знал — достаточно одного словечка, единственного сладко-грустного признания, одной слезники, выжатой из глаз, — и Хайн раскроет мне свои объятия с радостным восклицанием: «Наконец-то чувство! Вот таким мы и хотели вас видеть. Теперь я могу назвать вас сыном — и пойдемте к Соне!»

Он донимал, колол меня, стараясь высечь искру раскаяния, горя, жалобы на одиночество. Я же вовсе не намерен был доставлять ему такого удовольствия. Я предпочитал оставаться закоренелым нелюдимом, блудным сыном, презревшим милость. Почему? Отчасти из протеста. Кажется, у меня довольно было причин обижаться на судьбу. Я жил в неестественном безбрачии — и это через несколько недель после свадьбы!


Я никогда не верил, что доктор Мильде по собственной инициативе распорядился отлучить меня от своей пациентки. Какие могли быть медицинские показания против того, чтоб у ложа больной появился любящий супруг? Вероятно, ему на меня нажаловались, немножко облили меня грязью — или даже сами контрабандой включили этот пункт в предписания врача. Вероятно, я мог бы узнать истину от самого Мильде, но спрашивать об этом казалось мне слишком унизительным.

Я не сомневался, что меня изобразили чудовищем, эгоистом, глухим к чужому страданию, чье присутствие может только повредить больной. Или — и это было не менее правдоподобно — Хайну понравилось, что дочь снова принадлежит ему одному, и он не хочет впускать меня в этот замкнутый круг. Раз как-то он совсем по-глупому выдал себя.

— Петр, — сказал он тогда в телефон, увлеченный глубокой разнеженностью, — Соня просит у вас прощения за то, что так долго не видится с вами. Уж вы на нас не сердитесь, нам обоим так хорошо проводить вместе все дни! Она опять стала такой, как прежде, маленькой девочкой в папиных объятиях!

Сознаюсь честно, в начале Сониной болезни я попал в плен обстоятельств и принимал ее недуг всерьез. Я допускал, что бывают люди ранимой души, на которых те или иные события могут оказать роковое воздействие, и что заболевания, связанные с этим, могут быть стойкими. Но с течением времени, под влиянием плаксивых и укоризненных хайновских сообщений, доверчивость моя все более и более уступала место сомнениям. В конце концов я пришел примерно к следующему выводу: Соне понравилось валяться в постели и принимать всеобщее сочувствие. Ей приятно, что ее балуют и утешают. Пока не прекратятся нездоровые хайновские оргии чувствительности, это неестественное состояние не изменится к лучшему.

Мне, в моем одиночестве, сильно не хватало Кати. Мне просто необходимо было видеть около себя эту жизнерадостную, стойкую духом девушку с ее улыбкой сатира, с ее языческим рыжим чубчиком. Я видел ее лишь урывками: то промелькнет мимо со свежим постельным бельем, то спешит к таинственной запертой двери, помешивая ложечкой что-то в беленькой хрупкой чашечке… Как яркий мимолетный лучик! Случалось, она успевала бросить мне взгляд, одарить улыбкой, овеять ароматным ветерком, поднятым ее короткой юбочкой.

В высшей степени подозрительно было мне, что она никогда ничего не передавала от Сони. Вероятно, таковы были даны ей инструкции. Хайн, по-видимому, не желал, чтобы кто-то, помимо него, приносил вести из комнаты больной. Своего рода цензура, стало быть. Но — причина?.. Я не очень-то ломал над этим голову. Все это мне уже изрядно надоело. Хотят так — ну и пусть.

И все-таки именно Кати невольно выдала секрет: оказывается, в те часы, что я провожу на работе, Соня делает уже первые попытки погулять в саду.

Я нашел носовой платочек на скамейке и понес его домой. Поднимаюсь неторопливо по лестнице, и тут бежит мимо Кати.

— Кати! — окликнул я ее, довольный, что нашелся предлог перемолвиться с ней парой слов. — Вы потеряли платочек!

— А это не мой, — весело бросила она на бегу, — это Сонин!

— Как? — удивился я. — Сонин платок в саду?

Кати остановилась. Огляделась по сторонам.

— Ну да, — поколебавшись немного, сказала она. — Конечно, Сонин. Она ведь уже второй день выходит посидеть на солнышке. Доктор разрешил, разве вы не знаете?

Она прочитала ответ в моем взгляде — и покраснела. Вот уже и она меня жалеет.

Нет, я вовсе не желал играть роль «бедняжечки»! Что за глупое, бессовестное умолчание! Что же, черт возьми, дурного в том, что она уже выходит? Тем лучше для нее! Не вечно же ей оставаться в постели! Пора и подвигаться немного. Где это вообще слыхано, чтоб нервные болезни лечили перинами и теплыми отварами? И почему мне нельзя об этом знать? В чем причина? — Я сбросил с себя маску равнодушия и довольно резко потребовал объяснений у Хайна.

— Петр! — всполошился тот. — Зачем вы расспрашиваете? Просто Соня такая сумасбродная… Мы хотели сделать вам сюрприз… Ах, не портьте ей игру!

Но я настаивал. Я знал, что он сказал не всю правду.

— Я вас не понимаю, — холодно проговорил я. — Вы превратили меня в глупейшего из статистов. Когда игра затягивается, она становится неинтересной.

Этот разговор, показавший, что я угадал их карты, и мои неопределенные угрозы привели к тому, что на следующий день Хайн позвонил мне на работу и дрожащим голосом сказал:

— Петр, когда вы сегодня пойдете домой, не забудьте, пожалуйста, пройти садом. На первой скамейке за розарием вы увидите Соню.

Дрожь в хайновском голосе могла иметь две причины: или это — волнение отца, передающего мне не совсем еще выздоровевшую дочь, или — сожаление о том, что идиллия кончилась. Я, конечно, выбрал для себя второе объяснение. Меня просто душило, мне перехватывало горло от оскорбления. Так вот чего я добился! Вчера приподнял завесу, разоблачил их козни, а они за это поставили меня в положение просителя, выклянчившего наконец подачку… Не мог я, что ли, дождаться своей очереди? Теперь, в отместку за мою назойливость, мне предлагают кусочек малокровного счастьица — пусть, мол, тоже порадуется, бедняга… Ох, не нужна мне такая милость! Не надо мне, чтоб они ради меня отрывали от себя свое жалкое лакомство!

Работать я уже не мог. Что теперь? Делать нечего, надо пойти к ним. Я обдумал свое появление на сцене. Только никаких переживаний, сказал я себе. Спокойно! Ты ведь не какой-нибудь Хайн. Иди, выпрямившись, не глядя по сторонам, забудь об этих двух сентиментальных неделях, когда ты лишен был их общества, сыграй самого себя, не более. Тебе вовсе незачем прикидываться этакой божьей овечкой. Но не надо являться и грубияном, желающим смыть свой позор. Прими такой вид, будто ничего не случилось. Серьезность и сдержанность, естественно, не повредят. К примеру, можешь заглянуть ей в глаза долгим грустным взглядом — нерешительно удержать ее ручку в своей — поцеловать ее. Первым долгом постарайся завоевать доверие — это разумнее, чем окончательно потерять его из-за ненужных резкостей.

Итак, я поехал домой и, как мне было предписано, прошел через холл прямо во двор и направился к розарию. На ходу я несколько вызывающе насвистывал. Правда, насвистывание не подходило к моей игре, но я не мог отказать себе в этом удовольствии. Броня моя оказалась все- таки не такой крепкой, как я бы того желал.

Я увидел Соню — и мне стало не до свиста. Отчего не сознаться? Куда девалось все, что я задумал для посрамления Хайна, — по крайней мере, в первую минуту! Правда, я не видел Соню с того самого дня, когда произошел инцидент с Невидимым. Вот почему я так ужаснулся. Как она исхудала, какой стала бледной! Значит, она действительно больна, сомневаться невозможно. Значит, нежность Хайна к ней вызвана ее болезнью, а вовсе не наоборот? Я до того смешался, что просто не знал, как мне держать себя. Я едва заставил себя подойти к ней, заглянуть в глаза и поцеловать ручку, как задумал.

Соня не могла оторвать своего взгляда от моего — но в этой неспособности оторваться была такая слабость, такой испуг, такое изнеможение, что я отказался от своего запланированного долгого взгляда. В сущности, мне не оставалось ничего иного, как опустить глаза или отвернуться. В ее расширенных темных зрачках я прочел все бессилие хрупкого тела. Бедняжке сделалось нехорошо от моего бодрого вида. От моего колючего поцелуя у нее закружилась голова.

Хайн, конечно, ассистировал при нашем свидании. Но он стоял к нам спиной и рассматривал что-то в саду. По его словам, он как раз увидел белку, начал глупо выкрикивать, показывать:

— Смотрите, дети, вон она прыгает, видите? С ветки на веточку!

Он, конечно, врал. Никакой белки там не было. Просто он не хотел, чтоб мы заметили, как он всхлипывает от растроганности чувств. Эх, старый глупый добряк! У меня было желание похлопать его по спине: не реви, старый! Швайцары ведь тоже порой бывают великодушны. Я готов был все ему простить. Искаженные физиономии, слезы — нет, это все не для меня. Разумный человек должен избегать трогательных сцен, от которых сильнее бьется сердце. Очень легко поддаться ядовитым чарам и понести такую околесицу, за которую потом всю жизнь будешь стыдиться.

— Соня, Соня, — прошептал я: мне страшно было говорить громко, она могла развеяться до ветру, как одуванчик. — Как давно мы не виделись!

— Да… — с запинкой произнесла она. — Да…

Рука ее дрожала. Но Соня не улыбнулась. Словно уже не умела. Только теперь дошел до меня весь ужасный смысл хайновских слов: «Царевна Несмеяна»…

— А я уже так привык к заводу, — начал я рассказывать, стыдясь, что не нахожу ничего лучшего и тем обнаруживаю свои раны. — У меня теперь вся жизнь — это завод. Мыло, кристаллическая сода…

И я засмеялся — неискренним, шутовским смехом. Ох, и почему этот старый болтун не сказал мне всего, не подготовил получше к этой встрече?

— Ты очень хорошо выглядишь, — медленно и серьезно выговорила Соня, и я принял это как упрек и обозлился на то, что у меня такой здоровый вид, что я во все время ее болезни не терял прекрасного аппетита…

— Я веду размеренный образ жизни, — как мальчишка забормотал я. — Мне некогда горевать. Работаю…

Получилось так, словно на ее упрек я ответил упреком. Каким звучным был мой голос! Нет, он никак не подходил к этой минуте, совершенно ясно. Строго говоря, старый Хайн действовал вполне разумно и дальновидно, не позволяя нам видеться раньше. Господи, как долго еще протянется это свидание? У меня было такое чувство, будто башмаки мои подбиты железом, а стою я на бумажном полу. Провалиться бы мне в самые недра земли!


После первого свидания мы с Соней виделись уже каждый день. Предписание врача, все еще маячившее где-то на заднем плане, разрешало это делать только раз в день. И лишь по воскресеньям программа бывала несколько разнообразнее.

На первых порах нас не оставляли наедине. Иногда с нами сидела Кати, но чаще сам Хайн. Этот подозрительный отец ревниво следил за каждым моим словом, готовый вмешаться, как только в моем поведении появятся какие-нибудь суровые или равнодушные оттенки, которые могли бы ранить больную, как только на личике Сони появится выражение разочарования или утомления. Тогда он сейчас же вытаскивал часы и смотрел на меня таким озабоченным и красноречивым взглядом, что я предпочитал поскорее убраться — с поклонами и лучезарными улыбками.

Встречи наши проходили почти всегда одинаково. Я появлялся по возможности бесшумно, чтоб не испугать, — это могло бы повредить Соне, — и наклонялся к ней с той предписанной непринужденной улыбкой, которая, по мнению Хайна и доктора, могла привести больную в хорошее настроение. Подтянув на коленях брюки, я садился у постели Сони на стул, который мне уступал Хайн.

— Только, пожалуйста, поспокойнее, — советовал тесть, — да повеселее! И ни слова о болезни, ладно?

Я послушно избегал разговоров о болезни, но чем тщательнее я их избегал, тем навязчивее всплывала эта тема в наших мыслях, и я наблюдал, как все печальнее становится маленькое, измученное личико, и уныло следил взглядом за Хайном, который беспокойно расхаживал по комнате, давая тем понять, что мне пора удалиться. Я научился болтать с самым беспечным видом: «Ах, папочка уже становится нетерпеливым!» И, поцеловав ручку Сони, уходил легкой, франтоватой походкой, не преминув оглянуться с порога. Соня провожала меня строгим взглядом, ожидая этого момента. И вяло махала мне исхудавшей рукой.

За дверью я с облегчением переводил дух. Роль развлекающего супруга я исполнял вполне добросовестно, но никогда не стремился ни приблизить час этих сентиментальных трудов, ни затянуть их.

С первого же свидания, когда я столь неудачным образом навязался Соне, Хайн всеми возможными средствами подчеркивал свое надо мной превосходство. Еще бы! Он-то был мастер утешать, баловать, врать — я же был всего лишь его неуклюжим учеником. В своей добросовестности я доходил до того, что старался подражать ему. И никогда я не выглядел смешнее, чем при этих попытках.

Сильный п здоровый мужчина, как я, при всем желании не может без конца поклоняться прядям черных волос, печально разметанным по подушкам, перебирать слабые, топкие пальчики, вперять тоскующий взор в упорно потупленные глаза. Жизнь нескромна и бурна, в то время как болезнь — тиха. Мужчина уходит и, когда его уже не видят, открывает рот и зевает. А когда мимо пробегает этакая Кати со своими вишневыми губками и проворными ножками, он останавливается, ошеломленный, с тяжелым сожалением на сердце. Ведь он-то плутает на другом берегу…

Кунц обращал мое внимание на кое-какие улучшения, ускользавшие от меня.

— Вы не заметили — сегодня цвет лица у Сони уже гораздо лучше? И какое веселое у нее нынче выражение губ… Почти уже настоящая улыбка, честное слово!

Я действительно не умел подмечать такие подробности, но всегда готов был верить ему. Почему же нет? Вполне естественно, что у этого друга дома развилось этакое загадочное шестое чувство, помогающее ему производить подобные наблюдения. У меня такого чувства не было.

— Соня ест теперь куда больше. У нее появился аппетит! — заявлял Кунц, и Кати подтверждала это.

Ей единственной решился я сознаться в своей слепоте:

— Кати, вы, вероятно, правы, но я этого не замечаю. По-моему, никакого улучшения нет. А если и есть, то совершенно незначительное. Похоже, все это затянется на годы!

— Вот выдумали! — смеялась Кати. — Да она уже поправилась на два килограмма! А совсем недавно каждый день теряла в весе…

В конце июля Соня выходила в сад только на полчаса, но скоро ей прибавили еще полчаса, а там уж она стала гулять довольно долго — от десяти до полудня. Позднее ей разрешили выходить еще на два часа после обеда. Шли дни, и прогулки эти делались все смелее. Однажды я услышал, что Соня легонько и грустно перебирает клавиши. Но что еще пока не возвращалось к ней, так это спокойное, уравновешенное состояние духа.

Кажется, на четвертую неделю Сониной болезни, то есть где-то в начале августа, дипломатическое искусство Кунца склонило тетку пойти на перемирие с Хайном. Перемирие, разумеется, касалось только его особы — обо мне и Соне старуха и слышать не желала.

Это было в воскресенье. Кунц уже более часа сидел у тетки. Оттуда доносился громкий, медлительный, нудный директорский бас, часто перебиваемый патетическим тремоло старухи. Под конец слышно было уже одно это тремоло — непрерывное, торжествующее, становящееся все агрессивнее. Хайн, заложив руки за спину, с озабоченным видом мерил шагами коридор.

— Я так хочу этого — ради папы! — шептала мне Соня. — Пусть бы все кончилось хорошо! Ты не знаешь, как эта размолвка его огорчает. Да и ради тебя я тоже хочу, чтоб все опять было в порядке. Наш дом кажется мне таким чужим, когда кто-нибудь сердится!

Немного погодя явились оба старика. Сонин взгляд так и приклеился к губам отца с робким вопросом. Я же сразу прочитал счастливый исход по лицу старого дуралея, сморщенному в блаженной улыбке.

— Да, Соня, да! — вскричал Хайн. — Тетушка пригласила меня к себе. Сама понимаешь, она вовсе не в восторге от того, как развились события, но стала уже гораздо спокойнее и покладистей. Она соглашается уже на многое, на что прежде ей и в голову не приходило соглашаться. Правда, дела еще не совсем таковы, как надо бы… Пока что она, например, не простила… Петра. Но и это придет со временем! — поспешил он добавить.

Я заставил себя улыбнуться. Меня совершенно не волновало, соизволит ли тетка помириться со мной, но я очень хорошо представлял себе, что происходило там, внизу, за запертой дверью. Все, конечно, свалили на меня — да, так оно, видимо, и было.

— Я так рада! — твердила Соня, зарумянившись от волнения, но губы ее не улыбались.

Примирение тетки с отцом оказало на Соню благотворное влияние: не прошло и недели, как она окрепла настолько, что все мы считали ее уже совершенно выздоровевшей. И ждали только официального заключения врача, чтобы вернуться к обычному распорядку в доме. Но Мильде все еще, по каким-то причинам, колебался.


Я уже вернулся к обеду, а врач все еще был у Сони. В доме царила напряженная тишина. Паржик, вытянувшись в струнку, стоял посреди холла, как на часах. Испуганная Анна торчала у кухонной двери. Кати бродила по комнатам, ничего не делая.

— Он ее осматривает, — озабоченно, но с надеждой прошептал Хайн, встретив меня на лестнице. — Я страшно волнуюсь. Что-то он скажет? Как вы думаете? Наверное, что-нибудь хорошее… Ах, как я был бы рад, если б он сейчас вышел и заявил, что его визиты уже не нужны… Представьте, когда я шел к ней утром, мне показалось, она напевает… Нет, нет, так только показалось, она не пела — зато выглядела почти счастливой!

И через некоторое время:

— Как долго он там… Я прямо на иголках!

Вдруг из Сониной комнаты донесся плач, полный какой-то безысходности, жалобный и безутешный. Хайн так и вскинулся, бросился к запертой двери, застучал:

— Что случилось? Пан доктор, ответьте мне! Ради бога, что происходит?!

Дверь приоткрылась, доктор высунул свое рябоватое лицо, украшенное очками с сильно выпуклыми стеклами; он сгорбился, чуть ли не сложился вдвое, как бы под бременем трудно разрешимой загадки.

— Никак не пойму, пан фабрикант, отчего она плачет, — быстро проговорил он, озираясь, не подслушивает ли кто непосвященный, и шепотом закончил: — Я определил второй месяц беременности.

— Что? Как? — пробормотал Хайн, не слыша, казалось, ничего, кроме Сониного плача, — он весь сосредоточился на том, чтобы увидеть дочь.

— Я абсолютно уверен, — продолжал врач. — Признаки несомненны. Вы же помните, недавно я еще задумывался о причине задержки менструации. Конечно, тогда можно было объяснить это нездоровым состоянием нервной системы…

Он обернулся и сказал в комнату:

— Успокойтесь же, молодая пани, настоятельно прошу вас! Ведь вы уже весь дом на ноги подняли!

Тут он вдруг сообразил, что загораживает нам вход.

— Не угодно ли господам войти? Быть может, пациентка скажет отцу то, что не желает доверить доктору… Но, милостивая пани, что же побуждает вас так горевать при известии, при котором молодые мамаши обычно плачут от радости?

Хайн уже склонился над ее постелью, вне себя от волнения.

— Соня, что с тобой, глупышка? Ведь все мы этому рады, а больше всех Петр — правда, Петр? Теперь вы уже настоящая маленькая семья, а я…

Он как-то застеснялся выговорить слово «дедушка». Смертельный ужас, написанный на лице Сопи, остановил его.

Я стоял у постели и, так же как Хайн, не знал, что делать в столь неожиданной и необычной ситуации; я только в глубоком изумлении смотрел на Соню. В самых сокровенных своих мечтах не мог я предполагать, что ее загадочная болезнь завершится таким образом. Вот ведь, когда уже казалось, что все планы на будущее придется отложить на целый месяц, быть может, на годы — вдруг такая весть! Значит, жизнь может уготовить человеку и такое непредвиденное разрешение проблем?

И в этот миг мне вдруг стало бесконечно далеко все то, что делалось сейчас у постели больной. Пусть Соня плачет, пусть она в полном отчаянии, совершенно сломлена — что все это в сравнении с радостной неизбежностью: она родит! Возможно, этот неприятный нервный припадок — просто следствие внезапной радости? Припадок кончится — и останется один лишь неоспоримый, счастливый факт.

В гордыне своей я мечтал, чтобы это был сын. Мне казалось, что я могу быть отцом только сына. Каким он будет, этот мой будущий сын? Будет ли у него швайцаровской лепки голова, орлиный нос, раздвоенный подбородок? Будет ли он смеяться милыми ямочками на щеках, как умею смеяться я, или он унаследует нежное личико Сони и ее почти черные волосы? Теперь я знал, ради кого взбирался так высоко, ради кого трудился и для кого и впредь буду работать до упаду. Вся моя жизнь обретала новый, четко определенный смысл.

Я буду хорошим отцом своему ребенку. Я все принесу ему в жертву. Кати, ее высокая грудь, ее фавновский смех — все потеряло какое бы то ни было значение в этот священный момент. Как я его воспитаю! Сначала привью ему потребность в чистоплотности, утонченность чувств, затем — правдивость, гордость и честность, наконец — трудолюбие и любовь к знаниям. Постепенно, мудро стану передавать ему свой опыт. Сделаю его стойким и выносливым, как подобает мужчине!

Соня в эту минуту была всего лишь дрожащим, горько всхлипывающим комком плоти, сплошным воспаленным нервом, над которым с состраданием склонялись отец и врач, не умея успокоить это измученное, бьющееся в конвульсиях существо. Что мне было до этого? Я стоял, возвышаясь над ними, обратив взор в будущее, и улыбался.

Нет, детство сына пройдет не среди грязных стружек столярной мастерской, он будет расти не в нищете и пороке. Родители не будут пропивать бельишко, подаренное ему какой-нибудь сердобольной душой. Он не будет клянчить по домам куски хлеба для своих братьев и сестер, ему не придется, отстаивая свои права, драться с деревенскими мальчишками. Он будет учиться, станет на ноги не по милости провинциального мецената, ему не придется выдумывать целую цепь лжи, чтобы скрыть низость своей семейки, не придется выворачивать карманы в поисках последних медяков, выбирая между бережливостью и голодом. Не будет он гостем в состоятельных семьях, гостем, которого только терпят, и не придется ему за вознаграждение, равное подачке, делать по ночам чужие уроки и напрягать свой мозг ради ленивцев!

Глухой стон Хайна прервал мои грезы. Старик поднял голову, до этого склоненную к Сониным губам, и нежно зажал эти губы своей волосатой рукой. Вид у него был просто панический.

— Ах, пан доктор! — удрученно вымолвил он. — Она мне призналась!

— Ради бога, папочка, не говори им! — закричала Соня, протягивая к нему руки в стремлении защитить свою тайну (ладонь Хайна заглушала ее голос). — Я не хочу, чтоб они знали! Пусть никто на свете не знает! Пусть не знает Петя!

— Это так нелепо, — печально прошептал Ханн, — так ужасно и безосновательно, у меня не хватает слов разубедить ее… Снимите это с нее вы, пан доктор! Петр, попытайтесь вы ее успокоить! Нет, родная, я не имею права молчать!

Он отвернулся от дочери, которая приподнялась, напрасно стараясь помешать ему выдать ее тайну. Лицо Хайна исказилось от нерешительности и стыда.

— Она твердит… Она считает… что этот несчастный, что Кирилл — отец ее ребенка!

Соне положили на лоб холодный компресс; доктор Мильде взбалтывал пузырек против света; он налил лекарство в ложечку п поднес ко рту сопротивляющейся пациентки.

— Милостивая пани, именем разума заклинаю вас! Сейчас возбуждение — уже не ваше личное дело, вы должны думать о ребеночке! Неужели вы хотите нанести такой тяжкий вред этому крошечному созданию?

— Не хочу я этого ребенка! — выдавила Соня сквозь зубы.

— Господи! — Врач отер вспотевший лоб. — Ну, скажите сами, на каком языке мне с вами объясняться? В моем распоряжении только слова… Так выслушайте же их, по крайней мере, прошу вас! Вы обязаны успокоиться. Стоит вам только немножко захотеть. Отчаиваться всегда успеете! И мы ведь не враги вам! Мы отвечаем за вас, подумайте сами — отец, муж и врач! Допустите, что сейчас мы имеем перед вами преимущество: наш рассудок трезв и объективен, в то время как вы возбуждены. Признайте же это наше естественное превосходство! Исполните нашу просьбу! Прекратите этот крик, этот плач, который вам во вред!

— Не хочу ребенка, не хочу!.. — из глубин своей усталости жалобно выкрикивала Соня — уже тише, но по-прежнему неуступчиво, и губы ее кривились от отвращения. Ей было физически нехорошо, состояние ее было плачевным.

— Милостивая пани, — усердствовал врач, поставив все на одну карту — на убеждение логикой. — Я ведь не первый раз вас пользую, я знаю вас, вы знаете меня. У вас было достаточно случаев составить какое-то суждение обо мне. Скажите честно — когда-нибудь я обманывал вас? Применял по отношению к вам хоть какую-нибудь, самую невинную, врачебную хитрость? Не хотите отвечать? Ну, хоть головой кивните! И кивнуть не желаете? Что ж поделаешь, я отвечу за вас: нет, я никогда вас не обманывал, никогда вам не лгал. И вот стою я, человек, всегда бывший с вами искренним, и говорю — вы только слушайте, я скажу медленно, четко и серьезно: то, что вы вообразили, — просто исключено. Слышите? Вы обманываете себя, а следовательно, напрасно себя терзаете. Я клянусь вам честью мужчины и врача: ваши опасения необоснованны. Нет ни малейшего сомнения в том, что вы ошибаетесь!

Соня лежала на боку, вытаращив глаза, ладонями зажимая уши, и из груди ее исходил все один и тот же слабенький жалобный звук: неразборчивое бормотание и прерывистое «не хочу!» — без конца, без конца, упорно, строптиво… Слюна текла у нее из уголка губ.

— Соня, дорогая, встряхнись же! — молил Хайн. — Ну, немножечко мужества, соберись с силами, стань прежней умной девочкой! А то смотри, рассердишь пана доктора, который так хочет тебе помочь! Ты ведь всегда так заботилась о своем достоинстве… Неужели тебе уже совсем безразлично, что подумает о тебе пан доктор?

Мильде попытался мягко отвести ее руки от ушей.

— Я понимаю, вы просто шутите. Играете со мной в прятки. Делаете вид, будто не слушаете, а сами прекрасно все слышите… Так вдумайтесь же в то, что я вам говорю! Разумные люди не закрывают уши перед правдой! Особенно когда правда приятна…

— Нет у вас таких доводов, чтоб переубедить меня! Разве только заговорить сумеете, — усталым, несчастным тоном вымолвила наконец Соня. — Я помню такие подробности, что ошибки не может быть… Никого при этом не было, только он и я! Только он мог бы сказать, а он никогда не скажет…

— Да, — торжественно возразил Мильде, — он не скажет, но существует медицина, а она с легкостью опровергает ваши предположения. Во-первых, вы говорите, что помните… Но что значит память человека, теряющего сознание? Она столь же ненадежна, как горячечный бред. Ну вот, теперь вы мне уже нравитесь, наконец-то вы открыли ушки… Итак, я сказал — вы должны верить науке. А наука говорит нам, что по известным безошибочным признакам можно определить срок беременности даже в самом ее начале. Вы беременны восьмую неделю. А теперь возьмите ц посчитайте со мной на пальцах: когда произошел этот злополучный инцидент? Чуть больше четырех недель тому назад. Строя свои расчеты на недобром подозрении, вы ошибаетесь почти на месяц. Теперь-то вам ясно? Если бы к тому времени, когда произошел этот несчастный случай, вы не были еще беременны, то сегодня я не мог бы со всей определенностью заявить, что вы станете матерью.

— Все равно я вас не слушаю, — внезапно, решительно и грубо перебила его Соня. — Да если б и хотела, не могла бы… Ужасно болит голова…

Теперь по тону доктора было заметно, что он оскорблен. Но он все же овладел собой и сумел сохранить бодрый, шутливый тон:

— Ну что ж, стало быть, пока ничего не поделаешь. Не слушаете — вам же хуже. К счастью, ваш муж и ваш отец запомнили то, что я сказал. Потом вы их спросите, и они повторят вам…

— Не буду я спрашивать! Не хочу ничего слышать об этом! — сердито огрызнулась Соня.

— Вот и отлично, — саркастическим тоном отозвался врач, — спрашивать не будете, думать не будете, не будете терзать себя. Уже кое-что! Только я вам не верю. Одни лишь темные люди продолжают цепляться за свои заблуждения вопреки всем доводам разума. Знаю, сейчас у вас болит голова, — продолжал он, заметив жест бессилия и умоляющий взгляд Сони, — вы не в том состоянии, чтоб выслушивать ученые лекции. Мы вам уже и за то благодарны, что вы хоть немножко-то разговорились. Открыли нам причину вашего горя — так что теперь мы можем ее опровергнуть. Худшее позади. Завтра — да не завтра, а через час-другой, вам станет лучше. Не согласитесь ли вы — просто для контроля — ответить мне на один скромный вопрос? Скажите — вы начинаете верить мне? Есть у вас добрая воля искоренить в себе это нелепое подозрение?

— А мне уже все равно, — ответила Соня. — Не знаю я, чему верю и что будет потом… У меня голова раскалывается! Хоть бы уж раскололась наконец, чтоб мне навсегда успокоиться!

— Господа! — после некоторой паузы, убедившись, что сегодня от Сони уже ничего не добьешься, заговорил Мильде. — Одно я вам сейчас посоветую: уйдите. Я тоже не останусь, мне здесь пока нечего делать. Надо дать ей отдохнуть. Пошлите к ней ту девушку, которую она так любит.

Хайн крикнул в дверь, и Кати мышкой проскользнула в комнату. Оба господина не удостоили ее даже взглядом… Только доктор перестал говорить о беременности. Это было уже нашим внутренним делом — сообщать или не сообщать слугам такую новость.

Доктор с Хайном нерешительно двинулись к двери. Я полагал, что не могу уйти, не сказав или не сделав хоть что-то. Деревянной походкой приблизился я к больной (Кати с удивлением смотрела на мое серьезное и торжественное лицо) и самым трогательным тоном сказал Соне, как счастлив я был узнать такую новость, радость ошеломила меня, я с надеждой смотрю в будущее и благодарю ее. Тут я наклонился поцеловать Соню, но она в ужасе дернулась и отвернулась к стене. Я понял — она не хочет, чтоб я к ней прикасался. Вид у меня при этом был, наверное, невероятно глупый. Я погладил ее по головке и вышел.

В коридоре Хайн так и набросился на Мильде с расспросами. Видно, хотел хоть чем-то вознаградить его за упорство Сони. Он взахлеб восхищался профессиональной мудростью врача, его красноречием. А Мильде желал теперь только одного — поскорее выбраться из этого дома. Он слушал Хайна нетерпеливо, с досадливой покорностью, фамильярно придерживая меня за плечо. Я понял — он хочет еще что-то сказать мне одному.

Спускаясь по лестнице, он замедлил шаг и дал Хайну опередить нас. И сказал мне, что Соню теперь надо считать не больной, а беременной женщиной. Просил меня употребить все мое влияние на нее к тому, чтоб заставить ее выбросить из головы нелепый домысел, чтоб она снова обрела уверенность в себе и вернулась к естественному веселому расположению духа. Еще день-два пусть остается в своей комнате, но затем следует возобновить совместную семейную жизнь.

— Понимаете, ничто не подействует на нее благотворнее, чем возвращение в прежнюю колею. Человек становится бодрее, когда он чем-то занят. Мой совет — не позволяйте ей бездельничать. Праздность — отличная почва для развития опасных фантазий.

Я слушал внимательно, охотно соглашаясь с ним. Мне казалось невредным привлечь врача на свою сторону, обрести в нем до некоторой степени друга.

— Обращайтесь с женой бережно и очень снисходительно. И еще советую: хоть вы и будете снова жить вместе, пока еще воздерживайтесь от физического сближения. Надеюсь, я могу на вас положиться?

— О, конечно! — заверил я. — Само собой разумеется!

Едва доктор укатил, ко мне бросился Хайн, обрушив на меня кучу накопившихся упреков. Как мог я столь безучастно вести себя при Соне? Он просто не в силах понять этого. Такая незаинтересованность! Можно подумать, я только наблюдал, словно все это меня не касается! Прямо как посторонний человек! Он не приметил, чтоб я старался успокоить Соню. И даже сейчас — ну, кто по моему лицу догадается, что я стал отцом? Ох, он, Хайн, совершенно уверен, счастливые отцы ведут себя совершенно иначе! Да еще после таких волнующих, душу надрывающих сцен!

— Знаете, — растерянно заключил он свою тираду, — мне показалось даже, что вы язвительно усмехаетесь!

— В такие минуты лучше всего предоставить дело врачу, — рассудительно сказал я в свою защиту. — Вам бы уже следовало немного знать меня. Я не из тех, кто много кричит. Мне ближе трезвость, сдержанность, чем слезы счастья, целование пола и прочие безумства.

— Кто говорит, что надо целовать пол! — обиделся Хайн. — И слез счастья никто от вас не требовал. Вижу, вы просто не желаете меня понять!

А я подумал — до чего же хорошо, что он сам меня не понимает. Было бы куда как скверно, сумей он заглянуть ко мне в душу, когда мы были у Сони. Ох, какая гнусная мысль! Чтоб отцом моего ребенка был этот отвратительный толстобрюхий идиот! Я был зол на Соню. Зол? — Нет, мало сказать так! Я вполне мог утверждать, что она мне просто стала противна. Нет, я ни на единый миг не поверил ее вымыслу. Я был не настолько глуп, чтоб допустить подобное сумасшедшее подозрение. Но самообвинение Сони затрагивало моего сына! Он еще не родился, а мать уже оскорбила его. Это затрагивало нас обоих — его и меня. Нас с сыном бесстыдно, трусливо запачкали…

Нет, это счастье, что Хайн не мог читать в моем сердце. Не то он с ужасом увидел бы, что нет во мне жалости к убогому истерическому существу там, в кровати. В моем сердце было нечто иное. Я не преувеличу, сказав, что то была почти ненависть.

Загрузка...