Помню, я сказал тогда себе: «Петр Швайцар, это одно из величайших мгновений твоей жизни. Ты вступаешь в дом богача Хайна. Ты явился за наградой, которую честно заслужил. Теперь уже ничто не преграждает тебе пути к счастью, шагай бодро и уверенно!»
Когда я торопливо приближался к входной двери, из нее выскочила какая-то странная толстая фигура, замерла на миг, чем-то пораженная, в замешательстве пританцовывая, как бы на резиновых ногах, блеснула под лампой огромным голым черепом и скрылась в полумраке холла столь же стремительно, как и появилась.
Моя тень впервые распалась на неясные, туманные пятна под мрачным кладбищенским светильником. Где-то наверху хлопнула дверь, рассыпался трелью ликующий смех. Я поднимался по лестнице, глядя вверх, как нетерпеливый влюбленный. Но был-то я всего лишь нетерпеливым завоевателем. Через перила галереи на втором этаже перегнулась Соня. На ней было легкое вечернее платье с глубоким вырезом.
— Хэлло! Петя!
Я не думал, что она так смело подставит мне губы для поцелуя. Я привлек ее к себе, коснулся губами ее губ, лба. Филип стоял с моими вещами, ожидая конца процедуры.
— Папочки еще нет дома, — объявила Соня. — Его задержал на заводе какой-то посетитель. Он очень досадовал, что не мог вас встретить. Только что звонил… Спрашивал, приехали ли вы…
Я улыбался. Молча держал Соню за руку.
— Я тоже не могла поехать на вокзал, — извиняющимся тоном продолжала она. — Посмотрите, в каком я платье! Я бы замерзла в автомобиле. Сейчас наверняка градусов десять мороза, не меньше.
Я хотел было ответить, что это и не принято — девицам встречать своих женихов, но Соня уже тащила меня за собой в конец коридора.
— Вот здесь, Петя, отныне ваше жилье. Это гостевая, только гости редко к нам приезжают. Тут уже чуть ли не полгода никто не жил.
Меня овеяло сухим теплом. Прямо напротив двери находился калорифер центрального отопления. Вплотную к нему стоял деревянный простенький умывальник. Комната была обставлена примерно как в солидной гостинице. Дверцы пустого шкафа стояли полуоткрытые. Видно, только недавно освобождали его ящики и уносили ненужные вещи.
— Это все Кати, — сообщила Соня. — Она только к вечеру раскачалась убирать. Я ужасно злилась. Сказала, если б жених ехал к ней, она бы уж с утра занялась делом! Воды-то в кувшин она хоть налила? Вы, конечно, захотите умыться с дороги?
Я повесил пальто в шкаф и подошел к Соне. Прижавшись лицом к ее лицу, погладил по голове.
— Здесь очень мило, — похвалил я. — Мне нравится такая простая обстановка. Напоминает студенческие годы.
В действительности я не любил напоминаний об этих знаменитых студенческих годах. Нужда не бывает прекрасной, даже когда мы смотрим на нее как на прошлое.
— Нет, здесь отвратительно, — возразила Соня. — Но в этом виновата тетя Каролина. Она не позволяет покупать ничего нового и даже переставлять мебель. Она ужасно консервативная. Мы все ее слушаемся. Но скажите, вы рады, что наконец-то приехали?
— Рад ли я? — изобразил я мягкий упрек.
Мне приятно было играть роль укрощенного, мурлыкающего льва.
Соня вдруг забеспокоилась. Папа явится с минуты на минуту… Ей пора уходить отсюда. Да и мне надо поскорее привести себя в порядок. Директор Кунц и тетя уже ждут в столовой…
Об этом Кунце я довольно много слышал от Сони. Он заведовал чешской школой в Есенице и был единственным другом Хайна. Не проходило дня, чтоб он хотя б на минуту не заглянул на виллу.
Соня убежала, а я запер дверь на ключ и снял пиджак с жилетом: в самом деле, надо было умыться. И вообще как-то принарядиться. По туалету Сони я понял, что встреча предстоит торжественная. Намыливаясь мылом хайновского завода, я вдруг подумал, что в доме, вероятно, нет ванной. Если б она была, вряд ли мне поставили бы этот допотопный умывальник. Так, так — у них тут центральное отопление, а ванной нет… Видно, тоже тетя не позволяет. Почему? Старческий деспотизм. Интересно будет познакомиться с женщиной, взявшей такую неумолимую власть.
Я тщательно оделся: черные брюки, смокинг, пристегнул белоснежный тугой воротничок. Не беспокойтесь, на ужине в честь помолвки я не ударю в грязь лицом. Я был даже настолько предусмотрителен, что привез подарок Соне: изящное колечко с гиацинтом, камнем, соответствующим тому месяцу, когда она родилась.
Я был еще не совсем готов, когда перед воротами засигналил автомобиль: приехал Хайн. Почти одновременно зазвенел смех двух женщин и в мою дверь нетерпеливо забарабанили.
— Милостивый пан уже навел красоту? — Это Соня. — Скорей, сударь, скорей! Я хочу представить вас барышне Кати!
Снизу донесся мужской голос, дробившийся отголосками: Хайн спрашивал, приехал ли я.
— Приехал, приехал! — отозвалась Соня. — Здесь он, наш пленник! Мы его как раз осаждаем!
— Да оставьте его в покое, пусть отдохнет с дороги! — крикнул снизу Хайн.
— Я бы и рада, — шутливо захныкала Соня, — да уж есть больно хочется!
— Правда, дядя, — подтвердил другой девичий голос. — У нее животик уже совсем втянулся!
«Вот как, — сказал я себе, — Кати называет Хайна дядей? Стало быть, отношения в доме куда патриархальнее, чем я думал». Я наспех сунул снятое белье в сак, повесил костюм в шкаф и рывком распахнул дверь.
— А-ах! — девушки замерли в притворном восхищении. Оно относилось к крахмальным манжетам и манишке, к черной бабочке и к тщательно зачесанным волосам.
Кати без смущения, по-дружески протянула мне руку. Смерила меня критическим взглядом. На ней было слишком короткое платье, открывавшее икры ног, и белый фартучек, украшенный на лямке кокетливым бантом. Я шутливо спросил ее, правда ли Соня была мне «верна как собака», что она утверждала в одном из своих писем, и действительно ли Кати добросовестно отговаривала ее от несчастного знакомства со мной, советуя сохранить вечную свободу? Кати смеялась. Ее губы, формой напоминавшие губы сатира, открывали мелкие, ровные зубки, а чубчик над лбом имел почти вызывающий вид. Я понял, что с этой девицей нельзя обращаться как с простой служанкой, что мне придется приноравливаться к обычаям этого дома.
Кати убежала по своим делам, и я на минуту остался наедине с Соней. Тогда я с церемонным видом вынул из кармана коробочку и надел на Сонин пальчик золотое колечко с коричневым камешком. И при этом поцеловал ей руку. Она радостно вскрикнула и подбежала ближе к свету — разглядеть подарок. Покрутив колечко на пальце, она с непритворной радостью кинулась ко мне и обняла.
— Ну как, Соня? — весело спросил я.
Она изо всех сил обхватила меня за шею и выдохнула:
— Ты!..
Я понял. Это скрепляло наш союз. Соня задумала поразить нашей короткостью и отца, и Кунца, и тетушку. Я ничего не имел против. Наоборот, был очень приятно удивлен. И наклонился к ней с таким же важным и таинственным видом:
— Значит — «ты»?
Она дважды кивнула.
И мы поцеловались очень горячо.
Хайн обеими руками жал мою руку, растроганно и торжественно произносил слова приветствия. Мы стояли в холле. Пять закрытых белых массивных дверей, похожих на алтари в праздник тела господня, словно задавали мне загадку: «А ну, отгадай, за которыми из нас ждет тебя торжественный ужин?»
Почти все комнаты виллы выходили в этот холл. Впоследствии, когда я на собственном опыте убедился в чудовищном неудобстве такого устройства, мне часто вспоминались эти первые минуты на пороге воображаемого рая.
В столовой мне представили Кунца. Это был высокий, широкоплечий старик с густыми, еще черными бровями и длинной, холеной, начинавшей седеть бородой. Я подметил, что при ходьбе он ставит ступни параллельно и двигается с медвежьей неуклюжестью. Видно, красавец педагог страдал плоскостопием. Мне тотчас бросилось в глаза, что директор школы и фабрикант как бы поменялись ролями. Если б я не знал Хайна, то принял бы Кунца за могущественного промышленника.
Он и вел себя как подлинный хозяин.
— Сердечно приветствую вас, молодой человек! — Кунц благосклонно поклонился и повел меня к креслу, в котором сидела тетка Хайна. Обращения «молодой человек» было достаточно, чтоб навсегда отвратить меня от директора.
Я очутился перед старухой, восседавшей в своем кресле словно монарх на троне. Она не соизволила произвести ни одного движения, которое можно было бы принять за приветственное. На ней было какое-то черное, ниспадающее свободными складками одеяние, придававшее еще больше достоинства ее высокой, костлявой фигуре. Лицо ее было почти квадратным, на висках лепились белые кудряшки, жесткие, как проволока. На этом лимонно-желтом лице, окруженные веером морщин, выступали огромные, темные, выпуклые глаза. Шею ее охватывала бархотка, а под нею, в маленьком вырезе, вздувался и дрожал мешок дряблой кожи, посередине которого наискось проходила пульсирующая синяя жила.
Я приложился к ее холодной руке. В другой руке она сжимала своего рода скипетр — тонкую и длинную трость, к верхнему концу которой был привязан черный муаровый бант. Бант был похож на чудовищную мрачную бабочку, насаженную на булавку.
— Добро пожаловать! — прокаркала старуха. — Так вот он какой, жених нашей Сони. Поди, поди сюда, стань-ка возле него, хочу поглядеть, как оно вам пристало, рядышком-то…
Слова эти, по-видимому, были необычайно остроумны, потому что педагог погладил свою рекламную бороду и легонько рассмеялся.
— Это моя дорогая тетя, — торжественно произнес Хайн. — Она стала мне матерью, когда я потерял свою, а позднее заменила мать и Соне. Мы, три старика, да Соня — одна семья, в которой установились довольно сложные отношения. Моего друга Кунца вы могли бы принять за гостя — и ошиблись бы. Он член нашей семьи, хотя и не живет с нами.
— Милый Хуго, — возразил Кунц на такое признание в любви, — ведь это может произвести нехорошее впечатление, когда ты столь откровенно указываешь: вот человек, чье присутствие подчас в тягость…
Хайн пригласил всех к столу.
У стульев, обитых выцветшим красным плюшем, были слишком высокие спинки. Они годились для чего угодно, только не для того, чтоб сидеть на них. На каждом предмете обстановки красовалась какая-нибудь ненужная вязаная салфеточка. Зеркало увенчивало подобие шапочки из бумажных цветов. Возле двери пузатилась горка с серебром, на окнах висели гардины, поглощавшие свет и пыль. Дело старухиных лап, думал я. По желанию этой желтой мумии — декорация прошлого века. Ее величество, кажется, куда более зловеще, чем я предполагал. Нет, пожалуй, мы с ней вряд ли полюбим друг друга!
Появился Филип с суповой миской. Он двигался неловко — роль лакея, видно, ему не удавалась. Филип был миловидный подросток с девичьими голубыми глазами под сросшимися бровями и с курчавой шевелюрой. Он являл собой прямую противоположность своей сестре Кати, которая держалась в высшей степени уверенно и непринужденно.
Смотреть на «дорогую тетю» за едой было не очень приятно. Ее выпученные глаза грозили вывалиться на тарелку. Отхлебнув две ложки, она отодвинула суп. К мясу едва притронулась, поковыряла картошку. Позднее Соня объяснила мне ее поведение. Старуха необыкновенно упряма. Она одна занимает весь первый этаж. И вбила себе в голову, что не нуждается ни в чьей помощи. Сама себе стряпает, сама убирает. Никогда не ест за общим столом с племянником и внучкой. Приняв сегодня приглашение к ужину, она далеко отступила от своих правил. И слишком уронила бы свое достоинство, если б стала здесь есть.
Но благодаря этому у нее оставалось достаточно времени для разговоров. Чаще всего она обращалась ко мне, хотя я вовсе не домогался такой чести.
— Сознайтесь-ка, почему вы не приезжали раньше? — с упреком говорила старуха. — Вам бы следовало представиться еще полгода назад. — И чтоб смягчить тон своих слов, добавила: — Ведь это я вас приглашала.
Я ее отлично понял. Она желала увидеть меня до того, как будет сказано решающее слово.
— Я бы хотела, чтоб мы стали друзьями, — строго заключила она.
Ясно, ясно — это не просьба, это угроза. Смысл ее был такой: или старайся угодить мне — или!..
Служа мишенью столь сладостных намеков, я несколько скис.
— Петя, Петя, — тревожно шепнула мне Соня, — что-то ты сегодня слишком серьезный!
Хайн расслышал это «ты», удивленно поднял брови, но тотчас снисходительно улыбнулся. Взгляд его с любопытством задержался на новом колечке у дочери.
Филип долго нащупывал локтем дверную ручку, пролез в конце концов в полуоткрывшуюся дверь и пошел по ковру мелкими, осторожненькими шагами. На подносе в его руках угрожающе звенели высокие стаканы для пива.
— Эх ты, — добродушно усмехнулся Хайн. — Несешь, будто динамит!
Кунц, беззвучно похохатывая, откинулся назад вместе со стулом.
Первый стакан директор поднял бравым жестом, многозначительно возвел очи к потолку, потом обвел взглядом старуху, Хайна, Соню, удостоив под конец и меня, после чего снова поднял стакан. Хайн встал, словно загипнотизированный. Загремели отодвигаемые стулья. Все протягивали свои стаканы к старухе.
Кунц произнес тост.
Ровно в половине десятого тетка удалилась в свою берлогу. Директор остался.
Хайн говорил о заводе. Кунц о патриотизме. Это был его конек. Есенице расположено в небезопасной области. Три четверти населения, а может, и больше — немцы. Господин директор школы был одновременно старостой местной сокольской[6] организации, библиотекарем «Беседы»[7] и деятельным членом всех прочих основных чешских обществ. Я скоро догадался, какова роль Хайна в этих благородных трудах: он был карманом, Кунц — рукой. У Хайна были деньги, Кунц их раздавал.
Я отлично понимал испытующие взгляды, которые бросал на меня педагог. В них был вопрос: «В моем ли ты вкусе, малый? С тобой приходит к нам новый режим. Каким-то он будет?» Мне было бы нетрудно дать ему точный ответ. Я всегда держался подальше от всякой политики. Национализм, социализм — до всего этого мне не было никакого дела. Я понимал одно: собственное преуспеяние. Однако в данный момент выгоднее было не раскрывать своих карт и многозначительно улыбаться.
Господин директор доблестно пил. Филип то и дело бегал в погреб за новой бутылкой. Он только что, в очередной раз, вошел в столовую, неся, как и подобает, бутылку на подносе, который судорожно сжимал обеими руками. Дверь он открывал локтем, а закрывал ногой, но на этот раз забыл это сделать, и тогда случилось нечто такое, что нарушило мое приятное спокойствие. Следом за Филипом вошел тот самый толстяк, который промелькнул на пороге дома, когда я впервые переступал его.
Вошел! Вряд ли можно так выразиться. Держа руки за спиной и надув щеки, как человек, собирающийся сделать что-то смешное, он большим, упругим прыжком вскочил в столовую… Еще прыжок — и настороженный взгляд на сидящих за столом. Во всем его загадочном поведении была одна ясная цель: остаться незамеченным. И это ему удалось. Кунц, сидевший лицом к двери, ни одним движением бровей не дал знать, что увидел его. Хайн сидел спиной к двери. Соня, прильнувшая к моему плечу, вовсе не смотрела на то, что делается вокруг.
Странный человек забежал в угол рядом с дверью. Потоптавшись, словно курица на насесте, он застыл и стал смотреть на нас — без движения, без слова. Творожисто-бледное лицо, обросшее клочковатой, очень реденькой бородой, невыразительные, чуть раскосые глаза, под ними синие мешки. Лысая голова казалась слишком большой при его низком росте, огромный живот выпирал под несвежим жилетом. Он разглядывал мою особу с безудержным любопытством.
Я смотрел на него в изумлении и тоже до некоторой степени вызывающе — его поведение казалось мне безгранично дерзким. Кто бы это мог быть? Соня подробно рассказывала мне обо всех обитателях дома, но ни разу не упомянула о странном толстяке. А тот, я заметил, был очень недоволен тем, как я его разглядываю. Он беззвучно шевелил губами, словно шепча про себя ругательства, и злобно помаргивал.
Филип, выходя из столовой, бросил на него быстрый, но совершенно равнодушный взгляд. Он хотел было закрыть за собой дверь, да вдруг раздумал и оставил ее открытой. Это было сделано, несомненно, нарочно. Когда в комнату забредет через приоткрытую дверь старый добродушный пес, ему вот так же оставляют возможность выбраться вон.
Признаюсь, все это несколько обеспокоило меня. Я взглянул на Кунца, лицо мое выражало немой вопрос: «Скажите на милость, что это значит?» Кунц, поймав мой взгляд, прервал свою речь, и в его глазах мелькнуло удивление. Он посмотрел на Хайна столь же многозначительно, как только что я смотрел на него.
Теперь настала некоторая психологическая паника. Соня, подсознательно уловив перемену настроения, сильно вздрогнула, покраснела до ушей и вытащила руку из-под моего локтя. Хайн пробежал взглядом по лицам собравшихся, вопросительно остановил его на мне, потом глянул на странного человека в углу, мгновенно — на Соню… Он что-то понял. Недовольно нахмурил свои профессорские брови.
— Соня! — произнес он с упреком.
Девушка отвернулась, смущенно теребя бахрому скатерти. Хайн наклонился ко мне и доверительно шепнул мне на ухо:
— Послушайте, разве Соня никогда не рассказывала вам о Кирилле?
Я отрицательно мотнул головой.
— Так, так, — расстроенно буркнул он и снова обратился к дочери. — Что же ты ничего не сказала? Я ведь говорил тебе — это твоя обязанность, не моя! Что поделаешь? — это относилось уже ко мне. — На женщин нельзя положиться…
Он выдавил снисходительную улыбку, не сумев, однако, скрыть свою досаду.
Как только мы заговорили шепотом, сдвинув головы, странный гость обнаружил детское любопытство. Он вытягивал шею, поднимался на цыпочки, не покидая, впрочем, своего угла. Очень ему хотелось уловить хоть что-то из разговора — так маленькие дети любопытно прислушиваются к тому, что говорят между собой взрослые.
— Прошу вас, не смотрите на него, — подумав немного, попросил Хайн. — Держите себя так, как если бы его тут не было. Он насмотрится и сам уйдет. Он совсем не опасен.
Затянувшись сигарой, он поднял глаза к потолку, словно искал там нужные слова, потом вдруг как-то торопливо проговорил:
— Понимаете, это мой брат. Рассудок у него… Я все объясню потом.
«Так, — с горечью подумал я, — таково-то мое торжественное вступление в семью, таков этот ужин, почти помолвка! Сначала тетка капнула дегтем в бочку меда, а теперь ко всему еще и это! Какую же нечистую семейную тайну придется мне проглотить вместе с Сониными миллионами?»
Соня робко дотронулась до меня.
— Прости!.. — чуть ли не смиренно шепнула она.
Я досадливо пожал плечами, но поспешил мило улыбнуться.
Когда я меньше всего ожидал, толстый человек выскочил из своего угла и такими же странными прыжками, как и вошел, удалился из столовой. Филип, словно только того и ждал, тотчас захлопнул за ним дверь.
— Филип, — строгим тоном обратился к нему Хайн, — неужели ты не мог за ним последить?
— Я не знал, что он идет за мной, — пробормотал подросток.
— Но ведь ничего особенного не случилось, — примирительно сказал Кунц.
— Конечно, — смущенно улыбнулся фабрикант, — только я думаю, Кирилл как-то не подходит к программе сегодняшнего вечера.
Навязчивый педагог отправился восвояси только к одиннадцати часам. Кати, помогая ему одеться в прихожей, шептала ему на ухо всякую чепуху. Кунц хохотал, гладил ее по щечке. Как видно, эти двое в отличных отношениях. Филип услужливо подал Кунцу его черную широкополую — как у художников — шляпу.
— Ах вы, детки, детки, — с довольным видом промурлыкал Кунц. Видно, любил изображать этакого доброго дядюшку.
Когда Кунц ушел, Хайн повернулся ко мне и резким тоном, каким говорят очень добрые люди, когда им не по себе, сказал:
— Я обещал вам объяснить… Если вы еще не хотите спать, не лучше ли развязаться с этим делом прямо сейчас? Я предпочитаю поскорее отделываться от неприятного.
Я заверил его, что весь к его услугам.
— В таком случае прошу ко мне.
— А Соня? — спросил я, с участием глядя на удрученную девушку.
— Соня пойдет спать.
Однако Соня спать не пошла. Она терпеливо дожидалась конца нашей беседы, и когда через час мы с Хайном расходились, то нашли ее в коридоре; маленькая любопытная, кающаяся, она плакала от одиночества и едва держалась на ногах — так смаривал ее сон.
Стены Хайнова кабинета были безвкусно расписаны широкими вертикальными полосами. У единственного окна, в углу, помещался письменный стол, над которым, в массивных золоченых рамах, висели два портрета маслом. На первом была изображена очень худая женщина неопределенного возраста. Она сидела на подушке, положенной на стул, и держала в руке небольшую чайную розу. На ней была прилегающая темная кофта, на шее красовалась костяная брошь. Со второго портрета смотрел молодой человек, почти юноша, со смелым лбом, блестящими глазами и кудрявой шевелюрой; одетый в голубой сюртук, он опирался на трость. Я без труда угадал родителей Хайна.
— Отец здесь изображен молодым, а мать уже в пожилом возрасте, — охотно пояснил Хайн. — Портрет матери написан в восьмидесятых годах, тогда мне было лет четырнадцать.
Он стал рассказывать о своих предках. Его прадед варил мыло еще в деревянном домишке, стоявшем в глухом переулочке. Домик каким-то чудом сохранился, несмотря на ветхость и частые пожары по соседству. Соня как-нибудь вам его покажет. Дед выстроил дом уже на площади и стал членом магистрата. Он был состоятельный человек, но жил скромно. Еще и при отце Хайна семья жила очень просто.
— Господи, как вспомню нашу мастерскую, смех берет! Кирпичная пристройка во дворе, в ней два котла, склад на втором этаже, в подвале топка. Мыльную массу разливали по ящикам, потом проволокой разрезали на куски и сушили на полках над кухонной плитой…
Я проклинал себя в душе, зачем выказал такой интерес к портретам. Было ясно — если Хайн продолжит в том же темпе, мы и до утра не кончим. А он рассказывал, как ездил с отцом на ярмарки…
— Больше всего мы выручали в Рогозце. Рогозец — горное местечко, туда часов пять езды. Там, на ежегодных ярмарках, горцы закупали мыло на весь год. Живо помню площадь в Рогозце, мощенную булыжником, палатку отца, помню, как я принимал деньги, пока отец взвешивал на безмене куски мыла. Отец был очень добрый человек. Слишком даже, знаете ли, добрый… Когда все шло хорошо, он так п искрился весельем, шутил… Зато когда его одолевала какая-нибудь забота, он становился невыносимым. Страшно горевал, что детей у него мало. Любопытно, сударь мой, что и у деда было только двое: мой отец да сестра его, тетя Каролина. А я до шестнадцати лет оставался единственным сыном! Отец же обожал детей. Можете себе представить, как был он счастлив, узнав, что матушка снова понесла…
Хайн помолчал, задумчиво затянулся сигарой, потом вдруг выпалил:
— Слушайте, вы правда не имели понятия о существовании Кирилла?
— Ни малейшего, — ответил я по возможности легким тоном.
Хайн нахмурился. Он вдруг как-то утратил спокойствие, в голосе его зазвучала грусть.
— Не покажется ли и вам каким-то странным, трагическим стечением обстоятельств, что катастрофа случилась с отцом неожиданно и как раз в то время, когда он был так счастлив, так ждал рождения второго ребенка? Мне было шестнадцать лет, я учился в пятом классе реального. Отец хотел дать мне специальное образование. Он был дальновиден и понимал, что если наше предприятие не разовьется, то оно погибнет. Мыловаренные заводики, оборудованные машинами, в ту пору начали расти, как грибы после дождя, а все свои познания бедный мой отец получил только от деда, да еще из опыта своего двухлетнего учения у разных мастеров.
Несчастье произошло вот как. Отец — как и много раз до того — собрался ночью, в час пополуночи, с возом товаров в Рогозец. На Гампашском холме — это примерно в получасе езды от Есенице — лошади чего-то испугались, сильно дернули, отчего сорвался большой тяжелый ящик с мылом и свалился на голову отцу, который сидел, подремывая, на задке телеги. Теперь представьте: глухая ночь, матушка, проводив отца, только что заснула каким-то тяжелым сном, — короче, она никак не могла сообразить, почему телега снова оказалась у дома. Скорее всего подумала, что отец еще не уезжал. И в таком полусонном состоянии беременная женщина, и без того несколько нервная, видит, как вносят мужа с размозженным черепом. Да еще возчик бормочет что-то о белой фигуре на дороге, о том, что это наверняка был призрак покойного хозяина, моего деда… Я уверен — возчик был пьян. Впрочем, что толку — последствия были ужасны. Мать упала в обморок, а когда очнулась, мы поняли, что она сошла с ума. Это случилось в тысяча восемьсот восемьдесят втором году…
Тут мне следовало изобразить взволнованность. Я встал с кресла и принялся молча расхаживать по комнате. По-моему, такой прием выглядит убедительнее прочих. Хайн тоже поднялся, то ли взяв пример с меня, то ли просто потому, что сидящему труднее разговаривать с тем, кто ходит. Голос его дрожал от переживаний.
— Поймите меня, сударь: я любил учиться и безгранично обожал родителей. Я был так молод, а на меня свалилось сразу три тяжелых удара: смерть отца, безумие матери, необходимость бросить училище и взять дело в свои руки… Нелегко было справиться со всем этим! Я тоже едва не лишился рассудка. Когда мое первое страшное горе несколько притупилось, тут-то и начались настоящие беды. Производство и торговля требовали опытной руки, а я был зеленым юнцом…
Дней через десять после несчастья безумная мать моя родила сына. Возникли новые заботы: мать и видеть не желала ребенка. По каким-то причинам она его невзлюбила. Отказывалась его кормить. Пришлось искать кормилицу. Вы не представляете, друг мой, что я перенес! Поведение матери было невыносимым. Она то впадала в буйство, то стонала дни и ночи напролет… Окровавленное лицо отца не выходило у нее из головы. Поверьте, я мог бы по пальцам пересчитать часы, когда мне удавалось уснуть. Я всерьез помышлял о самоубийстве. Жизнь уже не привлекала меня. Что ожидало меня в будущем? Вечная усталость, бесконечная печаль, безрадостная работа… II тут, в такой беде, нежданная, без предуведомления, как ангел с неба, явилась тетя Каролина.
Простите мне некоторое отступление, без него рассказ мой будет не полон. Отец и тетя, — я уже упоминал об этом, — были единственными детьми у деда и очень любили друг друга. Нечто вроде разрыва между ними произошло лишь когда отец женился против воли своей сестры. Деда и бабушки к тому времени уже не было в живых, и тетя Каролина жила в доме брата. Она всеми силами, всем своим влиянием противилась этому браку, потому что матушка моя была бесприданница. Когда же отец все-таки женился, тетя уехала в Вену к своей тетке, сестре нашего деда, и долго жила там веселой жизнью, окруженная поклонниками и предаваясь развлечениям. Ее доля наследства была довольно значительна, она могла себе многое позволить. К ней не раз сватались, но ее требования к будущему супругу превосходили желание выйти замуж. Она появилась в Есенице уже в таких годах, когда женщины прощаются с молодостью.
В один прекрасный день она вышла из коляски у нашего дома на площади — красивая, стройная, вся в драгоценностях, раздушенная, с вуалеткой на глазах, — а я стоял перед ней, пряча за спиной руки, испачканные мылом, которое я резал, и ошеломленно взирал на это волшебное видение. Она поцеловала меня в лоб, расплатилась с кучером, вынув деньги из мешочка, расшитого бисером, и, к моему глубочайшему изумлению, объявила, что останется здесь, пока я не справлюсь с самым трудным. Она сделала гораздо больше, чем тогда обязалась. Она осталась навсегда…
Я промямлил вежливые фразы насчет того, что, мол, со стороны тети это действительно большая жертва. Молодая дама оставила приятную жизнь в столице и посвятила себя сироте-племяннику. Благородно явилась служить женщине, которая в известном смысле была ее соперницей…
— Да, но, видите ли… — смутившись, перебил меня Хайн. — Я еще не сказал вам, что настало время, когда меня поставили перед выбором: или тетя — или больная мать. Заклинаю вас, будьте теперь объективны, рассуждайте вместе со мной: тетя, женщина строгая, порядколюбивая, — и мать, совершенно безудержная, порой злая озорница. Она делала все, только бы нарушить заведенный тетей распорядок жизни, приличествующий барскому дому. Вечно выходили неприятности… И тетя сказала мне: «Или ты отправишь мать в дом умалишенных, где ей и место, или я брошу тебя одного». Да, так сказала она в один прекрасный день, едва я начал приходить в себя от горя. Поймите, друг мой, сделать первое было легче, хотя и кажется жестокостью. Нет, не думайте, что я слабовольный человек или что это было актом низкой мести со стороны тети. С разумной точки зрения это было даже желательно, и в самом деле — результат оказался превосходным. Как только матушку удалили, в доме наконец воцарилось полное спокойствие. Я мог теперь весь отдаться работе. Дело наше росло…
Я сам повез матушку в лечебницу — ах, это был один из самых тяжелых моментов в моей жизни! Она не согласилась бы поехать ни с кем, кроме меня, только мне она доверяла. Я повез ее под предлогом прогуляться в коляске. Как я лгал! Долгие годы потом я не мог вспоминать об этом без слез. На козлах рядом с кучером сидел один из моих рабочих — на всякий случай. Но такого случая не произошло, мать вела себя отлично. Радовалась прогулке, как маленькая. Хлопала в ладоши, бросала в прохожих косточки черешен…
Хайн помолчал. А я в это время думал, что ничуть не ошибся в милейшей тетушке. До чего остроумно свела она счеты с невесткой! Да, да, конечно, она ведь приняла на свои плечи все бремя домашнего хозяйства. Способствовала успеху племянника своими великосветскими манерами. Питала его честолюбие. Но — была ли это жертва? Вряд ли. Постарела, женихов больше не предвиделось, — как удобно найти приют у несовершеннолетнего племянника! Недурно она присосалась к мыловаренному заводу. Видно, и деньжонки поистратила на блестящую венскую жизнь. Но Хайн не мог прочитать подобный ход мыслей по моему лицу. Оно выражало чуть ли не благоговение.
— Ваша матушка долго еще прожила после этого? — тихо спросил я.
— Ах нет, — печально ответил Хайн. — Три года промучилась и умерла. Похоронили ее на здешнем кладбище. Соня сводит вас к ее могиле. Но скажите честно, мой рассказ вас не утомил? Не умею я рассказывать… Я слишком многословен. Еще раз прошу, скажите, только откровенно — вы не хотите спать?
Теперь-то уж я ни за что не согласился бы перенести продолжение на другой день.
— Стало быть, ваш брат получил в наследство болезнь вашей матушки? — осторожно стал я спрашивать. — И скоро это узналось?
— Видите ли, если смотреть с сегодняшней точки зрения, то должен сказать, что он всегда был со странностями. Но тогда мы считали его нормальным. У нас не было оснований думать иначе. Самое большее, что могло прийти нам в голову, — это смутное подозрение. В те времена еще и слыхом не слыхали о наследственности, не то что теперь.
— Значит, сначала он был, как все дети? — допытывался я.
— Да… Но, пожалуйста, имейте немножко терпения. Знаете, тетя Каролина все-таки не сумела подавить в себе психологию старой девы. При всем своем желании она плохо воспитывала Кирилла. Она перенесла на него всю свою потребность в романтической любви. Она тряслась над ним, баловала его, изнежила вконец. Ему не позволялось играть с другими детьми. Все время она, что называется, держала его у своей юбки. Одевала роскошно, так же как и сама одевалась. Спала с ним в одной кровати. Портила ему желудок сладостями. Несмотря на все это, Кирилл был задумчивым ребенком; а может, именно поэтому. У него были все мыслимые игрушки, но ему не хватало игр со сверстниками. Одинокий среди взрослых, он и забавлялся, как одинокий ребенок. Строил поезда из катушек, коробочек п чурочек. Тетя говорила, он будет изобретателем. В известном смысле бедняжка угадала…
Маленький Кирилл страшно дичился других детей, — наверное, просто потому, что не привык к ним. Когда он подрос, тетя — отчасти по моему настоянию, — решила допустить его в общество детишек из «лучших семей», по большей части девочек. Отправляясь в гости, она стала брать с собой Кирилла. А он капризничал. Все время, пока сидели в гостях, держался за рукав тети. На девочек смотрел с ненавистью, смешанной с восхищением.
— Все мы таковы в детстве, — почел я за благо вставить. — Мальчишкой и я совершенно не интересовался девчонками. Я презирал их за то, что они такие мягкосердечные и трусливые.
— Возможно, — согласился Хайн, — но у Кирилла это чувство было почти болезненным. Видели бы вы его среди девочек! Глаза его горели тогда темным лихорадочным огнем, руки дрожали. Как-то раз при мне одна из девчушек, в игре, поцеловала его. Он побелел как стена и долго не мог выговорить ни слова. Другой раз он устроил в чужом доме небольшой скандал: прокрался в детскую и растоптал куклу, любимицу хозяйской дочки. Такой поступок вряд ли объясняется простой детской злостью. Но Кирилл отличался и другой особенностью: он питал непреодолимое отвращение к животным. Он терпеть не мог ничего, что было теплым и мохнатым. Он ни за что не взял бы в руки даже маленького голого птенчика. Как-то, не помню уж по какому случаю, ему дали подержать котенка. С ним случился настоящий нервный припадок, понимаете вы это? А ведь его просто хотели порадовать. Он вскочил, помчался, зажмурив глаза, только бы прочь, прочь, — бежал, пока не наткнулся на забор и не набил себе изрядной шишки. Понимаете, он брезговал животными, как некоторые люди брезгуют пауками или как женщины боятся мышей. Но я, кажется, слишком отклоняюсь?
Я отрицательно покачал головой.
— В школе Кирилл учился очень хорошо, но не снискал ни дружбы товарищей, ни любви учителей, а все из-за своего странного, порой отталкивающего поведения. Как сейчас вижу его… Он был красивый мальчик! Тетя гордилась его мягкими длинными локонами. Ножницы не смели их касаться… Алые девичьи губы и большие, всегда расширенные зрачки. Он страстно любил читать. Когда он погружался в чтение, то не видел, не слышал ничего — зажмет уши ладонями, щеки горят… И как легко выходил он из себя! Если с ним тогда заговаривали, он отвечал грубостью. И ему это разрешалось — повторяю, его никогда не одергивали за невоспитанность.
Конечно, его послали учиться дальше. Цель его жизни была ясна, — он должен был стать химиком, инженером, каким я не мог стать. Злосчастная химия! Она-то лишила его рассудка… Но не буду забегать вперед. Еще в гимназии Кирилл вел жизнь богатого барича. Тетя ездила к нему по меньшей мере раз в месяц. Возвращалась всегда ликующая, в приподнятом настроении. Она была без ума от племянника, больше, чем любая мать от сына. Можно сказать, тетя была единственное существо женского пола, которое брат терпел. Он отдавал ей предпочтение перед всеми остальными. Отвращение к лицам другого пола у него осталось, с женщинами он держал себя неприступно и надменно. Так, например, никто не мог уговорить его посещать школу танцев. У него никогда не было девушки. За это тетя безмерно уважала его. Пророчила ему блестящее будущее. Это оказало дурное действие на его характер. Он сделался заносчивым.
Знаете, — признаюсь без угрызений совести, — я не очень его любил. Вдумайтесь в мое положение. С утра до вечера я работал как лошадь, на мне был весь дом, весь завод. Юность моего брата была совсем иной! Я немножко завидовал ему. Да и он относился ко мне не так, как я того желал в своем тщеславии. Видите, я совершенно откровенен с вами. Преждевременная зрелость привела к тому, что я стал гордиться своими успехами. Я считал себя кормильцем семьи. И мне хотелось, чтобы мной восхищались. Кирилл же никогда не признавал моего авторитета. Он полагал, что источник его счастья — тетя. Как-то мы с ним поссорились, и он бросил мне это в глаза. Впрочем, довольно об этом, а то еще покажется, будто я и теперь ревную к несчастному…
— Вы рассказываете о юных годах Кирилла. Тогда он был еще здоров? — оторвал я Хайна от нахлынувших дум.
— Да. Конечно. В тысяча девятисотом году я женился, он в том же году окончил гимназию. Тогда он еще не был болен, он был только несколько странен. Так, вдруг он стал носить на рукаве черную повязку. Напрасно допытывался я о причине. Он отвечал, что носит траур, а по ком — не имеет права говорить. Тетя заклинала его прекратить это. Ей это казалось кощунством, она твердила, что этим он призывает ее смерть… Знаете, она всегда ужасно боялась за себя. Кирилл не послушал даже ее, которая так его любила! Другой раз он решил научиться балансировать стулом на подбородке. Ах, друг мой, у молодых людей всякие бывают причуды, и я сначала вовсе не смотрел на это занятие косо, но когда Кирилл стал посвящать этим упражнениям все свое свободное время, мне это показалось довольно странным. По утрам, позавтракав, он тотчас брался за стул — и без конца, без конца тщетные попытки, день за днем, все каникулы напролет. Затем, на рождество, началась эпопея со скрипкой. Он, видите ли, прочитал что- то о Паганини и решил ему подражать. Играл он, конечно, примитивно, фальшиво, так и не научился как следует! Но старался играть с чувством. Он хотел стать сатанинским скрипачом. Дергался, подпрыгивал, кривил губы в странной ухмылке, выкатывал глаза… Сижу я, скажем, в своей комнате, вдруг он входит на цыпочках — и начинает играть со всеми этими жуткими ужимками. Я злился, просил его уйти — с него как с гуся вода. Может быть, он меня и не слышал, поглощенный своей комедией…
В тысяча девятьсот третьем году он держал первый государственный экзамен. В ту пору он стал более замкнутым, чем когда бы то ни было. Последние университетские каникулы он проводил в основном в долгих, одиноких, утомительных прогулках. Как он тогда исхудал, вы не можете себе представить! Кожа да кости! Огромные, почти коричневые круги под глазами. И волосы его начали заметно редеть. Тетя плакала ночами, боялась, что он схватит чахотку. Обычно он бывал угрюм, но иногда внезапно разражался смехом. Смеялся каким-то своим мыслям, а когда мы спрашивали, о чем, — принимал оскорбленный вид.
В феврале мы получили от его квартирной хозяйки тревожное письмо. Она писала, что ей давно не нравится то, что происходит с Кириллом. Она, конечно, не хочет нас пугать, ведь мы с ним виделись совсем недавно, на рождество, но ей кажется, более того, она уверена, что с ним неладно. Он держит дома кучу всяких химикалий и без конца приносит новые. На лекции перестал ходить. Запирается в своей комнате и с чем-то там возится, смешивает что-то, кипятит. Когда его зовут к столу, отвечает грубо. Еду глотает, не прожевав, а взглядом так и сверлит сидящих за столом. Испортил много вещей. Прожег скатерть, облил кислотой ковер. Одним словом, охи да вздохи, похоже было — хозяйка намекает на вознаграждение за испорченные вещи. Да и кто бы принял всерьез причитания старой вдовицы. Все мои мысли тогда были заняты маленькой дочкой, я был счастлив и хотел быть счастлив. Тетя тоже трезво приняла письмо. В Прагу она поехала, собственно, только для того, чтоб заплатить хозяйке за нанесенный ущерб да образумить парня. Ах, как страшно мы оба ошибались! Еще в тот же вечер пришла телеграмма: «Приезжай немедленно. Кирилл болен. Каролина».
Я, конечно, поехал. Тетя встретила меня на вокзале, глаза ее опухли от слез. Кирилла она еще даже не видела. Он и не подумал открыть ей дверь, он слышать о ней не хочет! Заперся, из комнаты его пахнет паленым, слышно, как разбивается что-то стеклянное… Он в бешенстве! Хозяйка согласилась подождать до моего приезда, но если мы с ним не сладим, она вызовет полицию. Насколько тетя могла понять из его выкриков и бормотанья, Кирилл бьется над каким-то необычайно важным изобретением. У него ничего не выходит, вот он и бесится. В доме действительно творилось черт знает что. Хозяйка сдержала свое обещание, но мы никакого толку не добились. На улице уже стала собираться толпа — Кирилл ломал все, что ему под руку попадало, драл книги, бил химическую посуду и все швырял за окно. Напрасно взывал я к его благоразумию. Явилась, конечно, полиция, взломали дверь… Кирилла связали и отправили в больницу. Он пробыл там восемь месяцев. Восемь месяцев прошло, сударь, пока нам милостиво разрешили забрать его домой.
— На сей раз тетя согласилась? — вежливо заметил я.
— Согласилась? — взволнованно повторил Хайн. — Что вы! Сама пожелала этого, сама умолила меня! Поверьте, она, быть может, руки бы на себя наложила, если б я воспротивился. Я понимаю — вы хотите сказать, что судьба сыграла мстительную шутку. Мать пришлось удалить из дому ради тетки, а Кирилла, ради нее же, взять домой. Вы правы — здесь есть какой-то элемент расплаты. Я верю в бога, друг мой! Не спрашиваю, верите ли вы, это не мое дело. Но если хорошенько подумать, то во всем случившемся можно увидеть некий замысел или, по крайней мере, логику. Никому на свете не дано быть слишком счастливым, запомните это раз и навсегда! Мы жили слишком хорошо. Вот почему на нас навалилось несчастье.
— К тому времени у вас уже, вероятно, был завод. И эта вилла, — предположил я.
— Да, да, я забыл об этом сказать. Завод построен в тысяча восемьсот девяносто пятом году — этим летом мы отметим его тридцатилетие. А виллу выстроили за год до моей свадьбы, то есть в тысяча восемьсот девяносто девятом году. Из этого вы можете заключить, насколько успешно шли дела, если всего через четыре года после пуска завода я мог себе позволить такую роскошь, как виллу. Впрочем, то была тетина идея.
— Интересно, что же явилось непосредственной причиной припадка, так сказать, последним гвоздем в гроб здравого рассудка?
— Да, этого я вам еще не сказал, — с усталым видом ответил Хайн. — Как нам сообщили в больнице, Кирилл вбил себе в голову, что откроет секрет невидимости. В сумасшедшем доме он этот секрет нашел, — и, значит, успокоился.
— Ах, так он воображает себя невидимым! — с интересом воскликнул я.
Теперь мне все стало ясно. Вот откуда это бесцеремонное разглядывание, это хождение на цыпочках, это упорное молчание, таинственное проскальзывание в открытую дверь! Дядюшка Кирилл исчез. А он между тем, хитрец, живет себе в доме незримым гостем! Но боже мой, если он последовательно предается этому виду спорта, то, значит, он вообще ни с кем не общается, живет совершенно одиноко! Интересный помешанный — целые годы пребывает в состоянии столь странной мании…
— Когда-то читал я одну книгу, — вслух проговорил я, — там было нечто в этом роде, конечно, из области фантастики.
— Таких книг — не одна, — поспешил вставить Хайн. — Не исключено, что какая-нибудь и повлияла на него.
— Стало быть, в сумасшедшем доме выяснили его пунктик. Сказать по правде, меня удивляет, что они с ним считались. По-моему, с этим связана необходимость во многом уступать его требованиям, а персоналу лечебницы, пожалуй, некогда заниматься подыгрыванием помешанным.
— Ну, там-то с ним вряд ли нянчились. — При этих словах Хайн усмехнулся чуть ли не злорадно. — У них было испытанное средство против его упрямства. Вот почему так спокойно совершилась его перевозка домой. Он сидел в купе как пай-мальчик, тише воды. Боялся, что здоровенные молодцы, сопровождавшие его, увезут его обратно при малейшем проявлении недовольства. Как видите, — с мрачным юмором добавил Хайн, — в дороге никто и понятия не имел о том, что он невидимка. Но едва он немножко привык к дому, как начались трудности. Теперь это тихий человек, к которому мы относимся с невольным состраданием, но тогда — о, вы и представить себе не можете, что мы тогда пережили!
— Я как раз хотел спросить вас, — нерешительно начал я, — как же вы устроили ему невидимое существование, как приспособили домашний распорядок к его причудам? Думаю, это не всегда было просто сделать.
— Конечно, непросто, — утомленно ответил Хайн. — Но рассказывать об этом подробно — долгая история…
— Сначала мы не знали, что делать. Надо было решить множество задач. Ко всему прочему тетя вбила себе в голову, что вылечит его. Она горячо его уговаривала, плакала, на колени перед ним становилась, как идолопоклонница… Он, разумеется, приходил в ярость. Он не хотел, чтоб с ним носились, — он хотел быть невидимым. Чтоб никто его не замечал. Тогда-то директор Кунц и выказал себя верным и умным другом, тонким наблюдателем п советчиком. Это ему удалось убедить тетю оставить тщетные попытки — в интересах самого больного да и всех нас. Это он посоветовал отвести Кириллу мансардную комнатку и таким образом удовлетворить его стремление к уединению. Судите сами, как трудно понять желания человека, который ни с кем не разговаривает! Сколько мы ломали голову, прежде чем придумали, как его кормить! Сначала служанка носила ему наверх завтраки, обеды и ужины. Ох, как он бесновался! Что он вытворял! Он выходил из себя — ведь мы этими услугами показывали, что знаем, где он прячется!
— Занятно, — вставил я, — в лечебнице ему наверняка тоже приносили еду?
— Вот именно, — оживился Хайн, — вы рассуждаете точно так же, как и я. Видите ли, какая-то доля рассудка у него сохранилась. И полностью сохранилась хитрость. В лечебнице он не мог позволить себе роскоши требовать слишком многого, но стоило ему очутиться дома, как он тотчас воспользовался своим положением. Только тут и начал он со всей последовательностью практиковать культ невидимости.
— А может быть, голод заставил бы его образумиться?
— Может быть, — допустил Хайн. — Но могли ли мы ждать, пока иссякнет его ярость? Мы пробовали и так и этак — все не по нем. И опять нам помог Кунц. По его предложению мы завели такой порядок: например, позавтракав, уходим из столовой, но забываем на столе порцию кофе с булочками. Кирилл где-нибудь за дверью ждет, пока мы уйдем, и тогда осторожно, очень осторожно открывает дверь, садится, завтракает и с теми же предосторожностями исчезает. Он воображает, будто украл еду. То же самое и с обедом. Пробирается в столовую после нас и доедает как бы остатки. Еду и питье он находит всегда в определенном месте. А комнату его убирают, когда он выходит погулять в сад. Чистое белье ему приносят, когда он спит. Тем же манером заменяем мы старое платье новым — надо только, чтобы новая одежда по возможности была сходна со старой. Он очень упрям. Одевается только в черное, другого не возьмет. Наверное, это как-то связано с его невидимостью.
— Ясно, — сказал я, — но не может же быть, чтоб он не понимал все эти мелкие хитрости. Не может же он думать, будто одежда его никогда не изнашивается, а комната убирается сама собой!
— Совершенно верно. Конечно, он понимает — и соглашается. Нечто вроде игры с обеих сторон. Более двадцати лет, сударь мой, живет больной Кирилл в моем доме — и живет по-своему счастливо. Каждое утро он выпивает свой волшебный эликсир, который делает его невидимым на весь день. Это безвредный напиток: немного сахару да поваренной соли на стакан воды. Воду для умыванья он приносит себе сам, сам тщательно застилает кровать. Потом отправляется в обход по дому. Бродит, подглядывает за нами, мурлычет что-то под нос, грезит… Да, грезит — выдумывает всевозможные романтические истории о себе, о своей грядущей славе. Он, видите ли, уверен, что благодаря своей невидимости совершит когда-нибудь великие подвиги, достойные памяти людей. И эти свои мечты он излагает в письменном виде. Пишет он на всем, что под руку попадает. Порой его идеи довольно занимательны.
— А как он бреется, как вы ему стрижете волосы?
Хайн улыбнулся:
— Да ведь волос-то у него нет! А что до бритья, то… одним словом, он не бреется. Не можем же мы дать бритву сумасшедшему!
— Он никогда не пытался убежать?
— Пытался, как же. Несколько раз ему удавалось предпринять этакую недозволенную прогулку. Однако у людей вне нашего дома он не встретил такого понимания, как здесь. Детишки бегали за ним, дразнили его. Там он уже не был невидимым. А он желает им быть! Как ребенок — ведь в каждом помешанном есть что-то детское — он остается там, где играют в его игру, и избегает того общества, где уже не чувствует себя уверенно. Впрочем, за ним хорошо присматривают. Вот зачем в нашем доме столько слуг. Филип живет в комнатушке рядом с ним только ради того, чтобы знать о каждом его шаге. Посмотрите завтра, какой высокой оградой обнесена вилла. Перелезть через нее не под силу пожилому тучному человеку. А ворота всегда на запоре.
— И у вас никогда не бывало с ним никаких серьезных неприятностей? — полюбопытствовал я. — Я имею в виду — за то время, когда он, по вашим словам, успокоился. Можно ведь представить себе, что из всех ваших ухищрений, как бы остроумны они ни были, что-нибудь да не сработает. А интеллект помешанного так ненадежен… Неужели он действительно ни разу не вышел из роли?
— Серьезные неприятности… — вздохнул Хайн. — Конечно, у нас нет полной гарантии. И не всегда жили у нас Филип с Кати. Когда рассчитываешь слугу за небрежность, он обычно вымещает злобу на домашних животных, как вам, вероятно, известно. У нас плохие слуги мстили всегда бедняге Кириллу. Прежде чем уйти, подстраивали ему какую-нибудь каверзу. Злые ребяческие проделки, которые могли, однако, иметь ужасные последствия. Нет, сударь, не всегда нам было легко с Кириллом. Но вот уже долгое время не случалось ни малейших неприятностей.
Помолчав немного, фабрикант снова заговорил:
— Остается объяснить, каким образом мы сообщаем ему новости о делах, о которых ему по тем или иным причинам следует знать. Обычно довольно того, что мы нарочно при нем заводим об этом разговор. Если же надо довести до его сведения событие более серьезного характера, — как, например, ваш приезд, — мы посылаем к нему Филипа и Кати, и они при нем подробно обсуждают это событие, причем в такой форме, чтоб ему стало понятно то, что ему следует понять. Вы не представляете, как он бывает доволен, узнав таким путем нечто новое. Он принимает хитрый вид, усмехается, радуется как ребенок, появлению нового человека. Разглядывает его, изучает, вновь и вновь проверяет на нем свою невидимость… Конечно, всякого, кто впервые приходит к нам, следует заранее научить, как себя с ним вести. Эта задача была возложена на Соню. Как видите, она справилась с ней из рук вон плохо.
— Да… понятно, — неуверенно протянул я. — Только почему именно Соне поручили рассказать мне о Невидимом?
— Почему? — с какой-то неопределенной усмешкой ответил Хайн. — Видите ли, у Сони есть свои капризы, о которых я говорю с большой неохотой. Она почему-то стыдится этих двух случаев помешательства в нашей семье. Вот и весь секрет. Поэтому она и не сказала вам о больном дяде. Тут она просто неисправима. Для нее Кирилл — какое-то нечистое существо. Из-за него у Сони было много неприятных столкновений с тетей, которая не дает в обиду племянника. Впрочем, у Сони есть какие-то незначительные причины не доверять дяде, но мне не хотелось бы распространяться о них. Я уверен, она сама вам скажет. Причины эти столь же нелепы, как и ее физическое отвращение к несчастному. К сожалению, ей попали в руки книги, из чтения которых она вынесла неверное представление о наследственности. И теперь никто не разубедит ее в этой чепухе. Ведь все так ясно: мать моя сошла с ума от внезапного ужаса. Кирилл родился вскоре после такого потрясения, он — дитя больной женщины. Я же родился шестнадцатью годами раньше. Соня — из здоровой ветви, не затронутой роковой трагедией. Друг мой! — голос Хайна дрогнул. — Я человек порядочный и добросовестный. Уверяю вас, я консультировался у врачей. Обращался к специалистам. Знаете, что они мне ответили? Высмеяли в глаза!
Мне показалось, что Хайн уклоняется от того, что он хотел бы сказать. Погоди, подумал я, постой, не беги, не петляй! Ты уже совсем близко подошел — ну же, выкладывай!
— Но я все еще не понимаю, — осторожно возразил я, — почему же все-таки именно Соня должна была рассказать мне о больном.
Хайн стал очень серьезным, шея у него побагровела.
— Ну посудите сами! — чуть ли не набросился он на меня. — С какой стати мне заводить разговор с будущим зятем о вещах, которые я не считаю важными? Есть у меня хоть какие-то опасения? Нет! Сколько раз она ко мне приставала! И если, несмотря на мои трезвые объяснения, она держится своего упрямого подозрения — пусть сама о нем и говорит. Могла бы избавить меня от этого. Для меня это слишком тяжело, слишком больно. Ей следовало собраться с духом и спросить честно и прямо — раз уж это засело у нее в голове, — хотите ли вы… — Тут старик раскашлялся, голос у него задрожал. — Хотите ли вы даже после такого признания просить руки девушки… как бы это выразиться? — В общем, девушки из семьи с нездоровой наследственностью…
Медленно и грустно прогуливались мы с Соней по саду. Ликующее, самодовольное настроение, с каким я несколько часов тому назад входил в этот дом, улетучилось. Я чувствовал себя как купец, который, только получив товар, увидел, что его малость обманули на качестве. О такой важной вещи я узнаю после того, как мы, выражаясь языком торговцев, ударили по рукам! Я думал о том, как повел бы я себя, если б узнал о Невидимом полгода назад. Не утверждаю этого с уверенностью, но скорее всего я не стал бы так усердно домогаться союза с Соней. Ведь в своих мечтах о будущем я, помимо богатства, видел прежде всего счастливую и здоровую семью. И меня глубоко огорчало, что эта в высшей степени важная опора счастья несколько пошатнулась.
Проклятая история с сумасшедшим! До сих пор мне и в голову не приходило, что моя женитьба на мыловаренном заводе обернется такой чертовщиной… А она — вот она, и нечего закрывать на это глаза. Хайн, правда, опровергал опасения дочери, но тон, каким он это делал, звучал весьма неубедительно.
Да, у меня было достаточно оснований хмуриться и досадовать. А я, как назло, должен был изображать беззаботность. Соню, конечно, ни в чем нельзя винить. Бедняжечка, она и сама-то совсем себя измучила. В сущности, она славная девушка. Вопреки ожиданиям, она проявила высокую добросовестность: сама пожелала, чтоб я узнал о ее сомнениях.
Я решил отнестись к ее слабости снисходительно. Более того, я положил выбросить из головы неприятное сообщение Хайна. Строго говоря, мне ничего иного и не оставалось. Какой прок был бы в том, если б я, как Соня, начал страшиться теней? Я не из тех, кто всюду видит опасность. В жизни можно делать ставку в лучшем случае на правдоподобную возможность — но никогда на уверенность. Если рассудить трезво, ничего конкретного в Сониных страхах нет.
Соня, закутавшись в шубу до самого подбородка, шла, повиснув на моей руке. Я успокаивал ее как мог.
— До чего же безрассудно выводить ложные заключения из несчастья, случившегося рядом с нами! Если соседа поразила молния — значит ли это, что я всю жизнь должен бояться грозы? Если мой товарищ заболел тяжелой ангиной — неужели я буду портить себе жизнь, без конца обследуя свои миндалины? Известно ли тебе, что нет на свете семьи, в которой время от времени не появлялся бы хотя бы один душевнобольной?
— Да, да, — благодарно поддакивала Соня, однако успокоить ее мне не удалось.
Я попытался обратить все в шутку и стал фантазировать, как было бы мне плохо, если б и она решила сделаться невидимой. Я болтал и болтал на эту тему, но такой способ утешать совсем не нравился Соне. Она была сама не своя. Тогда я поспешил вернуться к доводам разума.
— Твой отец такой умный и честный человек, — с жаром говорил я, — и ты ведь его дочь, а не дядина!
Тут я вспомнил, с каким трудом сходило с языка Хайна тягостное признание, и усмехнулся про себя столь необычайному мужеству. Ох, думал я, значит, не одному только Швайцару неприятно рассказывать о Швайцарах — бывает, что и почтенному Хапну неохота говорить о Хайнах!
— Знаешь что, лучше оставим это сегодня, — предложила Соня.
Смерзшийся снег хрустел у нас под ногами. Была ясная ночь, светила луна. Наши длинные тени ползли то впереди, то позади нас. Вилла стояла темная, свет горел только в трех окнах.
— Вон то окно — папино, — показала Соня. — Ему тоже еще не хочется спать. А огонек в другом крыле — видишь, слабенький такой? Это кухарка пристроила лампу возле самой кровати и читает роман из газеты «Политика»[8]. Она обожает такие романы.
— А третье окошко, на самом верху? — спросил я.
— Это дядино, — неохотно ответила Соня.
— Разве и он еще не спит? — удивился я.
— Он всегда поздно ложится. Расхаживает по своей комнате, заложив руки за спину. Наверное, старательно обдумывает все, что случилось с ним за день. Видишь, ходит? Сейчас прошел мимо окна. Его тень мелькнула по занавескам… Вот опять! У него такая маленькая комнатка…
— Хотелось бы мне как-нибудь заглянуть в нее.
— О, это можно, — поспешно ответила Соня, — только я с тобой не пойду.
— Из упрямства? — улыбнулся я.
— Да нет, просто боюсь, что мне там сделается дурно.
— Предвзятость? — предположил я.
— У меня на то серьезные причины, — возразила она.
Я спросил какие.
— В другой раз, Петя, в другой раз…
— Завтра? — настаивал я, потому что мне было любопытно.
Соня кивнула, но я не знал, можно ли полагаться на столь неопределенный знак согласия.
В конце концов мне надоел этот предмет разговора, к которому мы все время возвращались. Я был сыт по горло и Невидимым, и Сониной меланхолией. Вдобавок начинало казаться, что наша бесцельная прогулка никогда не кончится. А было уже наверняка за полночь. Мне хотелось спать, я с трудом подавлял зевоту. Но сонливость и скука мало подходят к образу влюбленного, который давно не видел свою невесту…
Я рассудил, что настроение этого незабываемого дня еще можно, пожалуй, спасти поцелуями.
Мы молча остановились у скамейки, утонувшей в снегу. Я наклонился, легонько коснулся губами Сониного лба, губ, глаз — этакий мечтатель, упивающийся одним только ароматом любви. Соня, закрыв глаза, принимала эту тихую дань.
Постепенно блаженная истома убаюкала ее.