Всякий раз, как Соня отходила от стола танцевать, Карел многозначительно поглядывал на Тину, Тина с той же многозначительностью — на Карела, и между ними завязывался совершенно прозрачный по умыслу разговор — о хороших чертах Сониного характера, о необычайном богатстве ее папеньки, — и они перебивали друг друга, спорили о подробностях с такой горячностью, что едва не вцеплялись друг другу в волосы.
Из бурного потока их слов я узнал, что мать Сони умерла очень давно и Соня ее совсем не знала, что воспитывали Соню отец и тетка, старая дева, и что дружба Сони с Тиной началась в монастырском пансионе, где обе проучились два школьных года.
Ах боже, как там было весело!
Отец Тины, лесничий, тоже-де очень любил Соню. Однажды она провела у них почти все летние каникулы. Соня ужасно милая и вовсе не задирает нос, несмотря на все свое богатство.
Славная девушка, — твердила Тина, — и пуще всего любит веселье!
Да я-то не больно веселый, — возразил я, и Донт принялся доказывать, что разные характеры сильнее притягиваются друг к другу, чем сходные.
Подошла Соня, запыхавшаяся, праздничная, довольная тем восхищением, которое внушала всем, и с невинным вызовом спросила, чего это я тут сижу так важно, словно какая-нибудь дуэнья, почему не танцую? Я поднялся, поклонился с серьезным видом, и она немножко смутилась, не готовая к такому обороту дела. И пока мы с ней шли к площадке для танцев, все оправдывалась, словно школьница, уличенная в шалости, а я улыбался и отвечал, что, правда, танцую редко, но это еще не значит, что я мизантроп и противник танцев.
Когда музыка смолкла, мы стали прогуливаться по залу, и я легким тоном, маскируясь улыбкой, стал расспрашивать Соню. Как выяснилось, она в самом деле обладала чувством юмора. Своих домашних она описала мне с поразительной точностью. Представила мне Филипа и Кати, кухарку Анну и старика Паржика, который был одновременно садовником, дворником и сапожником. По ее словам, семейство ее, живущее на севере Чехии, в области, заселенной немцами, было чудесной маленькой компанией. Тетя — обожаемое пугало, отец — ее балованный пай-мальчик, у кухарки одна забота — о желудках хозяев. А вообще их городок Есенице — невероятно смешное и при этом скучное гнездо. Соня бывает страшно рада, когда попадает в Прагу. У Тины она, собственно, гостит впервые — обычно же ездит к Фюрстам. Нет, пан Фюрст не родственник, просто хороший папин знакомый. Она должна сказать, что у них гостить еще приятнее, чем у Донтов, хотя Карел такой милый и комичный. Сыновья Фюрста готовы исполнить все ее желания. У них огромный сад в Голешовицах[3], в саду масса фруктовых деревьев…
Я подумал, что Фюрстовы мальчишки, верно, знают, зачем ублажают Соню. Но я понял также, что Соня еще не чувствует себя взрослой барышней. Скорее всего по милости ее послушного папеньки, который до сих пор любил качать ее на коленях.
Мне показалось, что ей будет интересно узнать кое-что о моей работе: она ведь с малых лет жила среди людей сходной с моей профессии. Я ошибся — Соня воротила нос от моей учености. Этого следовало ожидать — какой же я осел! Она была очень далека от всего того, что ее кормило и одевало. Жила, как птичка небесная. А впрочем, почему бы и нет? Ей всего-то было двадцать два года.
Тина следила за нами взглядом и матерински кивала головой. Всего досаднее было мне то, что теперь я уже не смогу отговориться, придется мне танцевать и с ней. Безмозглая чувственность Тины, то, как неприлично прижималась она к моей груди, были мне в высшей степени противны.
Донт, этот сентиментальнейший олух, требовал, чтоб я ему передал дословно все, о чем мы с Соней беседовали во время танца. Я с несколько преувеличенной презрительностью ответил, что меня познакомили с жилищем миллионера и со всеми его домочадцами.
— О, Соня на это мастер! — вскричал Донт. — Она все видит как художник! Чертовски умная девчонка!
— Если она так исключительно одарена, — поддразнил я Карела, — то, право, удивляюсь, как это она до сих пор не замужем. Полагаю, в претендентах на папенькин завод нет недостатка.
Карел даже остановился (мы с ним курили, прохаживаясь по коридору) и объяснил мне как некий секрет, что Соня — девушка прекрасно воспитанная и далека от того, чтоб хвататься за первого встречного.
— Ты, брат, провинции не знаешь. Там не всякий позволит себе ухаживать за барышней из хорошей семьи! Никто не посмеет, понимаешь? Для них она больно высоко. А здесь, в Праге, Соня редкий гость.
— Ну да, и как раз ждет Петра Швайцара из захолустья, — сыронизировал я.
— Ты, Петр, — возразил он с неподдельным восхищением, — ты, с твоей фигурой, как раз и добился бы ее, если б захотел!
Как только мы вернулись к Тине, снова начались несносные разговоры о вреде холостой жизни да о преимуществах супружеской. Меня выручила Соня, подошедшая к нам после танца. Тут я подметил, что наших дам связывает не такая уж трогательная и преданная любовь, как мне это изображал Карел. Многословные излияния Тины Соня выслушивала со страдальческим видом. Она не принимала участия в болтовне о браке. И я понял еще нечто важное: Соня не из тех барышень, которые мечтают выскочить замуж.
Время шло, Донт все больше пьянел, он уже еле ворочал языком и делался все смешнее и жальче. А мы с Соней все лучше понимали друг друга. Когда Тина уговаривала Карела не пить больше или пыталась придать какую-то осмысленность его разбредающимся речам, мы с Соней заговорщически переглядывались. Под конец ей тоже стало тошно от общества Донтов, и она давала мне почувствовать нечто вроде благодарности всякий раз, как я уводил ее танцевать. Нет, Соня была не из тех, кто легко знакомится. Вероятно, она вела себя со мной так непринужденно просто по избалованности, по привычке сразу подчинять себе всех и каждого. Она тащила меня за рукав, куда ей хотелось, заставляла говорить о вещах, суливших случай посмеяться, и вызывающе хохотала в глаза тем из окружающих, кого я касался язвительной насмешкой. Не думаю, чтоб она была так уж хорошо воспитана, как то утверждал Карел.
Когда я провожал Донтов и Соню домой, Карел старался держаться с Тиной позади, будто у них были бог весть какие секреты, только бы оставить нас с Соней наедине. А Соня, немного усталая и сонная, находилась в том перенасыщенном впечатлениями настроении, которому недалеко до разнеженности. Прижимая к себе ее локоток, я говорил с ней тем приглушенным голосом, который так приятно слушать тихой летней ночью, когда, мирные и далекие, сверкают в небе звезды.
У подъезда дома Донт, без конца подмигивая и покашливая, пригласил меня на завтра в гости.
— Приходи обязательно, покажу свою новую картину. Ты ее еще не видел! Хочу знать твое мнение…
Это была ложь. Все, что Донт мог мне показать, было написано им более года назад. Со времени женитьбы он не создал ничего.
Я крепко, по-дружески, пожал Соне руку.
Я шагал домой по пустынным улицам, обдумывая этот вечер. Болтовня Донта все еще звучала в моих ушах, и я старался выловить из нее крупицы мудрости. А они были, эти крупицы, и было их даже больше, чем я мог предположить! Например: жалованье, которое я получал на заводе как инженер, было не бог весть что. Добьюсь ли я вообще когда-либо хорошо оплачиваемого места? Даже если я теперь уеду за границу, приобрету там кучу ценных сведений — всегда из моих знаний, из моего усердия будет извлекать выгоду тот, кто даст мне работу. Где-то далеко, в тумане весьма отдаленного будущего лежит конечная моя цель: стать самостоятельным. Между нынешним днем и' этим будущим — бесконечная вереница дней, заполненных тяжелым трудом. Что, если одним удачным скачком перенестись над всем этим, завоевать заслуженную награду более простым и куда более приятным способом?
«Инженер Петр Швайцар» звучит неплохо, но «зять Хайна» — гораздо лучше. А если еще — «владелец предприятия Хайна»?.. Нет, было бы несправедливо так вот, с маху, отмести идеи Донта. Тут бесспорно подвертывается редкостный случай. Жениться я все равно собираюсь, раньше или позже. Удачный брак, украшенный благосостоянием, входит в мои планы. Зачем же колебаться? О чем раздумывать? Соня хорошенькая. Правда, она немного взбалмошна, избалована, но в конце концов это неважно. Что же теперь нужно? А вот что: выработать разумный, хладнокровный план. Только, ради бога, никаких чувств, никакой любви! Этот сладкий сироп хорош для того разве, чтобы в нем размокнуть.
Если же действовать осмотрительно, не роняя достоинства, то в случае проигрыша всегда, по крайней мере, найдется способ выкрутиться без ущерба для себя.
В самом деле, не было никаких причин отказываться от попытки добиться успеха у Сони Хайновой. Но первым условием удачного развития событий было — как можно скорее избавиться от всего, что пахло Донтом и его Тиной. В присутствии этой парочки меня на каждом шагу подстерегала опасность, что мои ухаживания станут неприятны Соне.
Когда я на другой день явился к Донтам, мне просто тягостно было слушать, как беззастенчиво превозносит меня Карел. (А не принять его приглашения я не мог, у меня пока не было иной возможности видеться с Соней.) Донт хвастал моей судьбой — судьбой бедного малого. Соню она, видно, заинтересовала, однако нельзя было подносить это снадобье в таких лошадиных дозах, как это делал Карел. Он до того восхвалял мои выдающиеся качества, что это уже стало вызывать недоверие у Сони. Да и в эпизодах моего детства она находила неприятно смешные стороны.
Карел был настолько неделикатен, что предложил нам с Соней погулять вдвоем. Мне ничего не оставалось, как ухватиться за эту дурацкую уловку и применить обстоятельства к собственным целям. Соня хотела, чтоб гулять пошли все, но Донт вдруг сказал, что у него масса работы, а Тина просто-таки вызывающим тоном заявила, что без него не сделает и шагу. Соня явно обиделась, потащила меня за рукав к двери:
— Ну и пойдемте, не видите, они хотят от нас избавиться, мы им мешаем!
Карел хохотал как дурак. Все это было нелепо. Однако, хотя Соня чуть не хлюпала носом от обиды, мне показалось, что она вовсе не прочь выйти со мной.
Первое, что я сделал — еще на лестнице, — это извинился с серьезным и полным достоинства видом. Соня удивленно взглянула на меня. А я, с каменным лицом, сказал, что Карел Донт, женатый всего несколько месяцев, уже превратился в одного из той неприятной разновидности мужчин по названию «супруг», которая сродни старым свахам, готовым весь мир свести в законные пары. Я говорил все это возмущенным и язвительным тоном, для чего мне вовсе не нужно было делать усилий. И я с огорчением признался, что Карел вбил себе в голову женить меня, и вот теперь она, Сопя, стала объектом его неуемной страсти к сватовству. Я уверял Соню (это было, пожалуй, рискованно, но немедленно вызвало нужную мне реакцию), что такая манера знакомиться мне в высшей степени претит и я не такой человек, чтобы столь серьезное дело, как устройство моего брака, поручать постороннему человеку, каким бы добрым он ни был.
— К какой же манере прибегли бы вы? — с плутовским видом спросила Соня, которую начало забавлять то, как развивались события.
— К очень простой, — скромно ответил я. — Если встретится мне девушка, которая почувствует симпатию ко мне, а я — уверенность, что она станет мне доброй подругой, я попрошу ее стать моей женой. Но я не позволю женить себя, как какого-нибудь дурачка.
— Значит, меня вы не выбираете. Н-да, мне это не делает чести! — засмеялась Соня.
— Я так мало знаю вас, — полусерьезно, полушутя возразил я, — что вам показалось бы подозрительным, если б я выбрал вас. Вы, конечно, подумали бы, что я влюбился в состояние вашего отца, которое и сватает мне Донт.
— Какая низость! — возмутилась Соня.
Мы принялись дружно осуждать Донта с его оскорбительными стараниями, и вспоминать все смешное, что было в них, и смеяться. Мы бесцельно бродили по улицам, и тут я без всякого зазрения совести признался, что не люблю Прагу в июньскую жару и что ее пропыленные скверы отнюдь меня не вдохновляют. Соня согласилась со мной. Что бы нам такое предпринять? Я предложил зайти в первый же приличный и по возможности малолюдный ресторанчик, где было бы тихо и прохладно, посидеть, выпить гренадину или разбавленного вина со льдом. Соня признала, что мысль освежиться холодным напитком не лишена привлекательности.
Мы довольно скоро нашли прибежище, какое искали. Не сразу сумели мы попасть в нужный тон, чтобы вернуться к столь притягательной и при этом столь экстравагантной теме. Наконец я снова захватил инициативу, сказав, что прогулка с нею и то, что вот сидим мы и пьем вдвоем — нечто совершенно для меня новое. Пусть она извинит мне эти слова, но я ведь никогда не знал дружбы с женщиной. У меня такое чувство, будто мы с ней — как бы это сказать? — заговорщики. Против чего? Ну, скажем, против глупости, против условностей, против сентиментальности. Соня согласно кивнула. Я отважился пойти дальше.
— Знаете, — с меланхолическим видом сказал я, — до сих нор я был нелюдимом. Не в моем характере ухаживать за девушками. Этого плода я еще не пробовал.
— А вкусно? — опрометчиво спросила она.
— Очень, — ответил я серьезно. — И я бы хотел… Мне бы не хотелось, чтоб у меня слишком скоро отняли этот плод…
— Да кто его у вас отнимает? — кокетливо удивилась она.
Я подсел к ней ближе и заговорил терпеливо, вполголоса:
— Послушайте, мне в самом деле очень хорошо с вами, и я буду вам от души признателен, если вы не прекратите наши дружеские встречи… Но, честное слово, я сам откажусь от них, если нельзя будет осуществлять их иначе, как под хранительным крылом Донта. Понимаете? При нем это так гнусно… О, знаю, тогда вы слишком скоро почувствуете отвращение ко мне. Отвращение ко мне — по милости Донтов! Если вы согласитесь, мы могли бы завести маленькую безобидную тайну от Карела и Тины. А при них можно даже прикидываться, будто мы немножко в ссоре, правда? Будто не переносим друг друга…
Потом я осторожно осведомился, сумеет ли она находить предлоги, чтоб исчезать из дома этой наивной семейки. И вообще — сколько она собирается еще гостить в Праге?
Соня довольно долго думала, кусая мизинец и упорно глядя в окно. Видно, тайна и влекла ее, и немножко пугала. Инстинкт подсказывал ей, что все это пахнет чересчур уж большой близостью. Ведь я все-таки чужой. Почему бы нам открыто не вышучивать Донта и его жену в их доме, при них. И она не знала, что мне ответить. Она не была уверена, удастся ли ей каждый день уходить, не объясняя Тине — куда.
Но у меня уже готов был рецепт. Если ей хоть немножко хочется встречаться со мной, можно говорить Донтам, что она идет к Фюрстам, а там — что возвращается к Донтам.
— Понимаю, — быстро кивнула она, — только я не люблю врать.
Это было славно с ее стороны, но другого средства я предложить не мог.
— Надо выбирать меньшее из зол, — сказал я.
Она спросила, когда я бываю свободен в будни. Пришлось сознаться, что только после шести вечера.
— Ах, значит, только на час! — Она разочарованно пожала плечами. — В семь я привыкла ужинать…
Я осторожно предложил ужинать вместе в каком-нибудь ресторане.
— Я соглашусь на это, только если буду платить за себя сама! — поспешно заявила Соня.
Было в этом и самолюбие богачки, и недоверие — и еще, пожалуй, правильное понимание сути дела: необходимость избегать возможных осложнений.
Теперь уже я кивнул в знак того, что это мне нравится. Доверие снова начало укрепляться между нами. Следовало укрепить его еще больше.
И я сказал, что не имел бы права претендовать на ее дружбу, если бы потерпел, чтоб она принимала за чистую монету все, что наговорил ей обо мне Донт.
— Все это, — продолжал я, действуя, что называется, благородно, — все это он тенденциозно приукрасил, чтобы пробудить в вас интерес ко мне. В его описании я похож на героя романа для школьниц. И все это чепуха.
Тут я сообщил ей о моем детстве то, что почел уместным.
Из слов моих, примерно соответствующих истине, вытекало, что лишь счастливый случай поднял меня из швайцаровского убожества, но что нынешнего своего положения я действительно добился честным трудом и усердием. Я не утаил, что не поддерживаю связи с родными и собираюсь впредь по возможности избегать их. Это как-то не укладывалось у нее в голове. Она была воспитана на четвертой заповеди и верила, что мы при любых обстоятельствах обязаны относиться к родителям по меньшей мере снисходительно.
Тогда я с улыбкой рассказал ей, что во время моего последнего визита в родной дом: отец напился так, что мы уже сомневались, очнется ли он вообще, сестра Анна так уходила мужа Ферду палкой от метлы, что перебила ему носовой хрящ, а двое из моих племянников не так давно были пойманы при попытке очистить кассу лавчонки булочника. Я доказывал, что порой даже родители бывают до того неисправимы, что ничего более и не остается, как отречься от них. Соня в сомнении качала головой. Ей казалось, что многое можно исправить солидной финансовой помощью. Я объяснил ей, что достаток денег означал бы полное падение моего отца. Тогда, сказала опа, следовало бы помочь хоть детям. Я возразил, что для этого нужно сначала избавить их от родителей.
Тут Соня загорелась романтической идеей: выкупить невинных крошек у их мучителей и поместить в хорошем семействе или приюте. Я выслушал все это со скептическим видом, после чего вынужден был объяснить, что в деревне дети — помощники в семье, они нянчат младших, и родители не согласятся просто так отпустить их. Я рассказал, как мы ходили по грибы и по ягоды и как часто семья кормилась только тем, что мы выклянчили Христа ради.
Факт тот, что, когда мы возвращались к Донтам, Соня поглядывала на меня с какой-то почтительностью. Я видел, как она робко, потихоньку наблюдала за мной. И я знал — она думает, будто я этого не замечаю. Более того, я знал — она хочет, чтоб я заметил эту тихую дань ее почтения. Соня была из тех щедрой души девушек, которым кажется, что тот, кого следует осчастливить, должен получить награду как можно скорее, лучше всего сейчас же. К счастью, я слишком хорошо знаю людей. Знаю — требуется очень мало для того, чтобы иссяк родник такой мимолетной нежности. И нужно-то для этого всего лишь принять награду. У пчел не отбирают первый мед, им еще п сахару подсыпают, чтоб они не умерли голодной смертью.
Мы условились с Соней встретиться назавтра у моста Палацкого. Это место расположено не так далеко от района Нусле, где был мой завод, достаточно далеко от Донтов, живших в Старом Месте, и уж совсем на противоположном конце города от Фюрстов, которые якобы пригласили Соню к ужину.
При Донтах мы притворялись, будто неприятны друг другу. Соня, по-моему, даже переигрывала, и я боялся, как бы Карел или, еще скорее, Тина не заметили этого. Они наблюдали за нами сначала с любопытством, потом с разочарованием. Пригласили меня назавтра. Я, разумеется, отказался.
Соня оставалась в Праге только до воскресенья. Мы встречались каждый день. Выработался уже некий стандарт. Мы занимали столик в ресторане, где меня не знали, я галантно подавал Соне меню, мы съедали ужин, я выпивал большую, а Соня малую кружку пива, и потом мы вели беседу — корректно, как только и возможно в людном месте. Официанты называли Соню «милостивой пани», как замужнюю женщину, ко мне же относились со всей возможной предупредительностью. Я заметил, что это забавляет Соню. Я ни разу не вышел из роли приятного и ни на что не претендующего рассказчика. Соня платила мне воспоминаниями о своем детстве. Порой мне казалось, что она о чем-то умалчивает, о чем-то задумывается и колеблется. Это меня не удивляло: я полагал, что ей стыдно передо мной, бедняком, за то, что она-то — любимый баловень, которому никогда ни в чем не отказывали.
Вероятно, такое времяпрепровождение вскоре наскучило бы Соне, живущей по настроению. К счастью, время бежало, день ее отъезда приближался. Я слишком хорошо понимал, что все зависит от того, сохранится ли интерес Сони ко мне до конца. А уж какой-нибудь эффект я припасу на последний день.
Я узнал, что в Прагу за Соней приедет сам отец. Донты проводят их на вокзал в воскресенье днем. В этих семейных сценах для меня не было места. И я попрощался с Соней в субботу, в том ресторане, где мы с ней обычно ужинали. Прежде всего я попросил ее простить мне ту скромную роскошь, какую я позволил себе в ее честь. На столике стоял букет роз. Обычный ужин превратился в небольшое пиршество. Я наговорил официантам, что моя приятельница уезжает за границу, чтобы там выйти замуж. Все было чуть ли не… романтично.
Соня поддалась очарованию момента. Она была молчалива, немного грустна. Пришла она в самом нарядном платье из тех, что привезла в Прагу. Платье было зеленое, на шее — небольшое ожерелье из опалов.
После ужина я растроганно поблагодарил Соню за милое внимание, которое она уделяла мне целую неделю. Я говорил о том, что яркий образ ее ворвался в серость мелькающих дней, и так далее. Сами знаете, подобные вещи легче наговорить, чем написать. Сказанное слово, определенный тон, приглушенный голос — все это делает такие банальности довольно сильно действующим средством. Соня чуть ли не задыхалась, так она растрогалась. Она смотрела на меня большими, красноречиво говорящими глазами. Я знал — она обрадовалась бы, если б я попросил у нее поцелуй на прощанье. Но я был не так глуп. И не так глуп, чтобы просить о переписке. Я не лишен некоторой фантазии и могу себе представить, что творится в головке таких девчушек, когда им встречается первое в жизни серьезное приключение. Вернувшись домой, переменив декорации, они стараются стряхнуть с себя воспоминание о нем, как стрелу, застрявшую в шубке. Отчасти им это удается — но для того, чтобы полностью стереть из памяти недавнее приключение, достаточно, чтобы тень его слишком уж жадно протягивала к ним издалека свои призрачные руки. И потом, письма всегда лгут. Сочинять письма не рекомендуется. Мы в них всегда несколько преувеличиваем. И то, что ускользает от внимания, когда говоришь, предательски выпячивается в написанных словах.
Я проводил Соню почти до самого дома Донта и там молча поцеловал ей руку долгим поцелуем. И ушел с легким сердцем. Даже не оглянулся. Я знал, она стоит, прижавшись к углу дома, возле которого я ее оставил, и пристально смотрит мне вслед, близкая к тому, чтобы заплакать навзрыд.
Неделю спустя я послал ей обыкновенную открытку. Она ответила целым письмом. Целым письмом, слышите! Можно сказать, очень милым письмецом. Я перечитал его теперь, готовясь писать свою историю. И охватило меня точно то настроение, с каким я читал его впервые. То победное, ликующее настроение, когда мы между строк обнаруживаем поражение противника. Строго говоря, то было краткое сочинение на вольную тему «Вилла Хайна», с подзаголовком: «Как жаль, что тебя здесь нет со мной». Я поблагодарил за письмо снова открыткой, да и то лишь из вежливости. Нет, я не мог еще позволить себе писать ей. Я не знал ее отца и до сих пор не составил себе точного представления ни о его любви к ней, ни о том, какова мера его доброты и самоотречения.
Думаю, Соня немножко рассердилась за то, что я не ответил письмом на письмо. Или скорее обманулась в своих ожиданиях. Она замолчала. Меня это не тревожило. Потом вдруг — радостная открытка: Соня снова едет в Прагу в конце августа и остановится на сей раз у Фюрстов. Я тотчас ответил ей шуткой: «Отлично, значит, ужинать будете ходить к Донтам!» Она наверняка сообразила, что я имею в виду. А для прочих эти слова не значили ровно ничего. Я, видите ли, предполагал, что в семье Хайна никто еще и понятия не имеет о моем существовании.
В отсутствие Сони я много думал над тем, как нужно повернуть ход событий, когда Соня появится снова. Я понимал, что если я хочу заново привлечь к себе ее интерес, то должен подойти с другого конца. Я сказал себе, что теперь уже мне можно быть чуточку влюбленным. Отдаление поддерживает близость между теми, кто во время разлуки сумел остаться чужим друг другу, — и возводит препятствия перед теми, кому приходится при встрече продолжать линию чувств, излитых на бумаге. Я решил встретить Соню как некую драгоценность, которую недостаточно ценил, как жар-птицу, чье пение не понимал раньше.
Расчет мой на сей раз оказался неверным. Соня приехала, встретилась со мной, как с приятным знакомым — не больше. Ну да, я забыл учесть влияние фюрстовских мальчишек! Для Сони они были воплощением юности. И если я хотел теперь лучше и крепче привязать ее к себе, то должен был предпринять вылазку против этой юности, которая в ту пору была сильнее меня.
Я всегда добивался своего упорством. Моим лучшим оружием был трезвый и жестокий разум. Этого-то верного друга я и призвал на помощь. Предстоял второй раунд. Если я его выиграю, то против меня уже не будет ничего, кроме возможных предрассудков старого Хайна.
Нельзя сказать, чтоб я позволил себе растеряться, — я не гимназистик. И сохранил хладнокровие, когда на свидание, условленное между нами, Соня примчалась с обоими юношами. Старший из них уже сдал первый государственный экзамен, младший был студентом юридического факультета. Первого звали Феликс, второго Макс. Эти иксы в конце их имен дали повод к шутке, мол, каждый из них — уравнение с одним неизвестным. Шутка неплоха, но если вы слышали ее в десятый, в двадцатый раз, она переставала казаться остроумной. Оба были красивые ребята, стройные, веселые. У старшего, Феликса, уже намечалась плешь. И он картавил — скорее из кокетства, чем от природы. Оба гордились тем, что крещены влтавской водой, оба причисляли себя к золотой столичной молодежи. Манеры их, как и одежда, были изысканны. Братья дополняли друг друга. Светскость Феликса уравновешивалась юностью Макса. Оба носили одинаковые трости с серебряными набалдашниками и котелки, залихватски сдвинутые набекрень. Вышитые уголки платочков торчали из их нагрудных кармашков. Их остроты казались мне балаганными. Их гримасы — отвратительными. Что поделаешь? Соня любила обоих. Право, твердый мне попался орешек…
Соня представила им меня как старого товарища Донта, и ее ничуть не смутило, что я понял: она уже рассказывала этим хлыщам какие-нибудь невероятные истории обо мне. По их глазам я прочитал, что они считают меня этаким старикашкой, на чей счет можно как угодно проезжаться. Руку они мне подали с дерзким видом, как бы говорившим: знаем, знаем тебя, деревенщина, довольно мы похохотали над твоими жалкими похождениями! Их притворная вежливость была равнозначна вызову. Думаю, мы, трое мужчин, то есть все, кроме Сони, сразу разобрались в ситуации. Соня же была теперь ужасно довольна, что таскает за собой целый зверинец. Ей легко было держать при себе хотя бы и всех нас троих разом. В этом сказалась жестокость невинной девушки и непонятливость буржуазии.
В первые дни тон задавали Фюрсты. Они сознавали свое ' превосходство, а я не собирался им мешать. Я не был торопыгой. Сначала надо было прощупать почву, разглядеть слабые места противников. Я много думал. Признаюсь, частенько сиживал до глубокой ночи, сжав ладонями голову. Как-то вечером, возвратившись после одного из таких коллективных свиданий, с ногами, разбитыми от хождения по мощеным тротуарам, которые я ненавидел, с мозгом, отупевшим от невозможности понять зашифрованные намеки «Иксов», я уже было заколебался — не лучше ли бросить все, не подвергаться более опасности стать предметом насмешек. Их преимущество — преимущество юношей, проведших часть детства в обществе Сони, было огромно. Их разговор был остроумен и быстр, в высшей степени прихотлив и насмешлив — а я был страшно обидчив!
Мы вместе ходили в театр. Я сидел с ними рядом и недоверчиво следил за спектаклями, неприятными мне. Они знали всех актеров и их истории — я не знал даже, кто автор той или иной пьесы. Фюрсты болтали, передавая закулисные сплетни, они могли часами говорить о каком-нибудь певце, о том, как кто из них и когда исполнял ту или иную партию — а я слушал, не в состоянии принять участие в разговоре. Постепенно я превращался в существо, которое на жаргоне пражской молодежи называется слон.
Единственное, что еще доставляло мне какое-то удовлетворение, было то, что Соня по-прежнему испытывала чувство известной ответственности передо мной — да, вот верное слово! Старый Фюрст, по-видимому, очень любил сыновей. Он предоставлял им полную возможность веселиться с дочерью своего друга. Быть может, причиной тому было легкомысленное доверие к молодежи, а может, и убеждение, что там, где трое, один всегда следит за другим. Не исключено, однако, что старик рассчитывал и на то, что со временем Соня станет женой Феликса. Правда, они были почти ровесники. Но какой прок был мне тешить себя надеждой, что эта слишком незначительная разница в возрасте когда-нибудь в будущем сыграет против Феликса, если у меня сегодня, сейчас, не было еще ни профессии, ни работы, а меня уже выбивали из седла, и мне грозило, стараниями Феликса, навсегда потерять Соню? Утешаться тем, что и он, быть может, не получит ее? Утешение для мальчика, не для мужчины!
Они с Соней устраивали проделки, которые мне отнюдь не нравились. Раз как-то целый вечер учили ее курить. Мои попытки прекратить это ни к чему не привели. Я стал врагом из лагеря стариков. Человеком, которого, правда, нужно слушаться, но которого можно обманывать, а после этого презирать.
В течение какого-то времени я пытался поссорить братьев. Но если и была у них какая-то добродетель, то именно братская солидарность. Они могли спорить друг с другом до драки, но стоило вмешаться третьему и принять сторону одного из них — оба тотчас объединялись против общего неприятеля. Братья были проницательны. Они умели чуять противника и определять, каким оружием с ним бороться. Дополняя друг друга, они были почти неуязвимы. Принизить их в глазах Сони! Бог ты мой, сколько раз я тщетно пытался этого добиться!
Я носил за Соней ее сумочку, ее пальто, в кармане у меня всегда было какое-нибудь лакомство для нее — короче, я выступал в роли этакого доброго дядюшки, в то время как мальчишки Фюрста за моей спиной вели игру молодости — за мой счет. Я никогда им этого не простил. Никогда, говорю. Всегда я всей душой стремился отплатить им злом за то зло, которое они мне причиняли. Они же видели, что, хоть я и улыбаюсь, но себя не помню от ярости. «Петя, Петя, петушок, золотой гребешок, полно кипятиться, ведь можно обвариться», — напевал тогда Макс детскую песенку. В ней не было ничего обидного, но Соня начинала хохотать, а я приходил в замешательство и делался смешным.
Признаюсь, после того, как в мою жизнь вошли эти братья, интерес мой к Соне значительно повысился. Он стал почти страстью. Где была моя холодность времен ее гощения у Донтов! Хотел я того или нет, а приходилось страдать. Я и на самом деле страдал. Поняв, до чего я отстал в литературе, в искусстве, в умении вести беседу, я впервые в жизни ощутил себя по-настоящему бедняком. Я работал до одури, пока другие веселились. Я вынужден был серьезно относиться к жизни в то время, как другие позволяли себе легкомыслие. Как несправедлив мир, если те, другие, жили в радости и в роскоши, пока я перебивался с хлеба на воду; если эти другие витали в сферах приятных излишеств в то время, как я жилы из себя тянул в борьбе за кусок хлеба! И вот теперь я же расплачиваюсь за то, что жизнь моя более достойна уважения! Теперь я должен потерять то, что добыл с таким трудом, — только потому, что к другим жизнь была ласковее!
Какие у меня были козыри? Только мой труд. А в этом обществе никто не дал бы за него и ломаного гроша. Мудрено смотреть свысока, если противник твой всегда смеется. Я злился. Страдал. Следовало как можно скорее изменить это положение, если я не хотел утратить последней щепотки холодного рассудка. Не мог я выносить долее все эти невысказанные и неопределенные унижения.
Как-то «Иксы» похвастались, что дома они играют в карты на поцелуи. Соня слегка покраснела, когда Макс заявил об этом с невинной естественностью. Я с притворным безразличием пропустил его слова мимо ушей. Соня, кажется, подумала, что от меня ускользнул смысл сообщения. Во всяком случае, у нее могло сложиться впечатление, что меня это ничуть не задело. Несколько дней спустя она не явилась на условленное свидание, что было верхом бестактности. Так поступают с детьми, не со взрослыми. При следующей встрече она извинилась — довольно небрежно. Горе тебе, если обнаружишь свою досаду, назойливый старикашка! Я тщательно следил за своими словами и за выражением своего лица. Снисходительно улыбался ямочками на щеках. Через два дня она опять не пришла и даже не извинилась после. Дела мои были плохи. Соня целиком подпала под влияние Фюрстов. А для них, думаю, стало чем-то вроде спорта — мучить меня. Поначалу им, быть может, просто хотелось попробовать — удастся ли им вывести меня из равновесия. Злые дети, они не знали, что уже лишили меня моего притворного спокойствия!
Однажды, дождливым днем, сидели мы в пивной, которую выбрали «Иксы»; пиво там пили, сидя под фотографиями футболистов и прочих спортивных звезд; пивная была набита битком, хмельные голоса сливались в невообразимый гвалт. Никогда не казался я сам себе смешнее, чем в этой совершенно чуждой мне компании. Но в таком шуме чувствуешь себя примерно так же, как на необитаемом острове, можно делиться с собеседником самой страшной тайной с таким же успехом, как в дремучем лесу — даже отзвук сказанного не достигнет слуха непосвященного.
Во время войны Феликс провел несколько недель в армии и страшно гордился этим, а Макс этой весной прошел призывную комиссию. Феликс начал с шуток по поводу предстоящей военной карьеры брата и пустился ошеломлять Соню пошлыми солдатскими анекдотами, убогими историйками, какие все еще дюжинами рассказывают за пивом и трубкой. Мы сидели, сдвинув головы, — иначе ничего бы не расслышали, — и я делал вид, будто солдатские побасенки Феликса меня необычайно интересуют. Не знаю уж почему, только братья, видно, объяснили себе этот мой мнимый интерес тем, что я вовсе не был на войне, что я — из тех, кто, как тогда выражались, «окопался в тылу». Мысль эта пришлась по вкусу Феликсу, и он решил нанести удар вслепую. А во мне скопилось уже столько горечи, что выступление мое в тот вечер получилось почти театральным. Ну, ничего — тем сильнее оно подействовало. Под шуточки Феликса, допытывавшегося, какие такие мои болезни спасли меня от окопов, я расстегнул левый манжет, не торопясь засучил рукав и показал два шрама на предплечье.
— Что это? — недоуменно пролепетал Феликс.
— Так, пустяки, — ответил я с улыбкой. — Просто памятка от двух шрапнельных осколков.
Это было глупо до крайности, но — подействовало. Соня, которой я никогда и словом не упоминал о том, что побывал на войне, так и ахнула. И забросала меня нетерпеливыми вопросами. Она была из тех девушек, которые переживают боль мужчины чуть ли не как половой акт. Я отвечал скупо, словно нехотя, с той самой улыбкой, которая кажется прекрасной.
— Где я служил? Да в артиллерии.
— Э, пушкари! — Феликс попытался сбить мой повышающийся курс. — Им-то не так доставалось. А я вот — пехота, царица полей!
Я не возразил ни словом.
— Где же вы получили эти раны? — недоверчиво спросил он. — В самом деле на фронте?
Соня глянула на него нахмурившись.
— Да, — просто ответил я, — в самом деле на фронте. Еще у меня прострелена нога, а на спине шрамы от камней, величиной с лесной орех, седьмая Сочская, знаете? Тальяменто. Меня унесли с батареи с сотрясением мозга — разрыв тяжелого снаряда.
— И у вас есть награды? — полюбопытствовала Соня.
Я перечислил их.
— Все эти signa laudis[4] привязывали после войны к собачьим хвостам, — презрительно заметил Феликс.
— Вы правы, — отозвался я. — Я поступил точно так же.
Макс понял, что пора выручать брата.
— Странно, — ехидно вставил он, — как это вы ухитрились заполучить все эти раны.
Я со скромным видом объяснил, что под Монте Граппо от всей моей батареи осталось одно орудие и четыре человека прислуги, а под Санто Микаэле мы, под градом снарядов, вели огонь тридцать шесть часов без передышки. Рассказывал о днях, проведенных на наблюдательном пункте в пехотных окопах, о налетах огромных черных птиц, несущих смерть — итальянских бомбардировщиков, об усеянных трупами горных дорогах, по которым мы отступали, о страшном разгроме на Пьяве[5].
Соня задумчиво опиралась подбородком на стол, рука ее теребила скатерть — так, чтобы все время касаться меня. Я знал, что эти прикосновения не случайны. Ну, сказал я себе, теперь или никогда. Я понял: наступил решающий момент.
На следующий день уже я не явился на свидание. Назавтра же Соня позвонила мне на фабрику. Я отвечал уклончиво: много работы, я устал…
— Но сегодня-то вы придете, — с какой-то робостью предположила она.
Я поколебался — совсем чуть-чуть, но эта пауза должна была дать ей понять, что я и сегодня приходить не собирался. В конце концов я сказал, что так и быть, приду, но она потребовала, чтоб я пришел не так, как я сейчас об этом сказал, а иначе. Я сделал вид, будто не понимаю. Соня понизила голос и застенчиво прошептала в трубку, что ей не хочется, чтоб я приходил неохотно.
— Господи, Соня! (Я впервые назвал ее просто по имени.) С вами мне всегда приятно встречаться!
— Да, да, — она топнула с досады, — и все-таки что-то такое случилось, отчего вам, кажется, не хочется приходить!
— Да нет, право, ничего такого нет, — ответил я тоном, каким отделываются от чересчур назойливых детей.
В трубке помолчали, потом — еле слышный шепот:
— А может… может, это из-за мальчиков?..
Теперь уж я выдержал паузу побольше.
— Да нет… — мой тон был довольно неубедительным, — этого нельзя сказать…
— Хотите, я приду сегодня без них? — сладким голоском пропела Соня.
Что ж, как ей угодно, хочет — пусть приходит одна, хочет с мальчиками, пусть и их приводит, мне это, в общем, безразлично.
— Лицемер! — вскричала она. — Это нечестно! Вы говорите не то, что думаете.
— Что вы имеете в виду?
Но Соня ничего больше не желала слушать.
— Значит, сегодня — наверняка, как всегда, в шесть! В шесть, и я приду одна, и точка!
Когда мы встретились, Соня ужасно смущалась. Она уже отвыкла быть со мной без свидетелей. Она краснела и хмурилась. Это могло быть и добрым и недобрым знаком. Она просила меня рассказать про войну.
— В прошлый раз там было так шумно, и потом — эти дураки мальчишки!
Но я рассказывать о войне не хотел.
— Понимаете, — сказал я, — это ведь только дети хвастают своим геройством. Вы любите вспоминать о страшном? Вот видите — я тоже не люблю. Война отвратительна. Лучше об этом не говорить. И по меньшей мере неделикатно радоваться тому, что ты вот жив, в то время как старые твои товарищи гниют на всех нолях сражений Европы. Вы ведь не любительница жестоких сенсаций? О войне любят говорить только те, кто не знал ее по-настоящему.
Затем, с грустной улыбкой, я стал описывать, как я, в своем покрытом славой офицерском мундире, замерзал в нетопленной студенческой комнатушке и протирал локти этого мундира об стол, а спину — об скамьи аудитории, хотя на мундире моем еще не стерлись ржавые кровяные пятна.
— Жизнь обыденна, — так я закончил. — Это только писатели романов изображают ее некоей патетической комедией. А смерть всегда только печальна.
Соня шла рядом со мной притихшая, слегка потупив голову. Потом вдруг спросила, что я против нее имею. Она уверена, мне что-то в ней не нравится. Не могу ли я сказать — что?
Да, могу, если она хочет. И я сказал ей самым легким тоном, что она еще ребенок, хотя другие в ее возрасте уже становятся женщинами. Я заметил ей, что одно дело смех, а другое — насмешка и что девушке тоже надо иметь характер.
— Разве я бесхарактерная? — удивилась она.
— О, конечно, нет, — просто вы не всегда тактичны. Но вы спросили меня, вот я и отвечаю.
Все свое недовольство она свалила на отсутствующих.
— Это все мальчики. Настраивают меня против вас. Но с ними так весело! Только, пожалуйста, не думайте, что я их люблю.
Теперь я мог бы спросить, а кого же она любит? И я знал, что она ответила бы. Но я не спросил. Я был не мальчик, чтоб упиваться словами. Я прекрасно видел, чего я в эту минуту добился, и этого было мне достаточно. Соня — как малое дитя. Ей хотелось каяться. Я вполне понимал, насколько опасно было для меня ее слишком уж глубокое смирение. Она заявила, что игра в поцелуи ей не нравится. Но ведь с ними играл и старый пан Фюрст! В этом ведь нет ничего дурного!
Каков папаша! II я подумал, что Соня — не в лучших руках. А вслух сказал, что, конечно же, ничего дурного в этой игре нет.
— Какой вы хороший! — Она так и ластилась ко мне, чтоб вознаградить за все, чего я был лишен в последние дни. Даже руку мне погладила.
— Вовсе я не хороший, — серьезным тоном возразил я. — Ни капельки не хороший. Я бы тоже играл в поцелуи, если б знал, что выиграю. Мне тоже порой хочется сделать что-нибудь такое, что не полагается, но я человек суровый, потому что жизнь моя была трудной, и я робок, потому что мне никогда ничего не давалось даром. Я не сержусь на тех, кто улыбается, только мне хотелось бы, чтоб меня извиняли, если я не в состоянии шагать в ногу с прочими.
Это ее тронуло. Она сказала, что ужасно хотела бы доставить мне радость. Сказала, что никогда больше не возьмет с собой мальчиков, если мне так больше по душе. Этого я, конечно, не мог от нее требовать. И стал уверять ее, что был бы сильно недоволен собой, если б она ради меня сделала то, что потом было бы ей неприятно. Тогда она захотела узнать, что я па самом деле думаю об этих ребятах. Я, разумеется, принялся расхваливать их.
— Славные мальчики — но всего лишь мальчики. И вы не должны удивляться, что они пробавляются все одними и теми же истрепанными шутками.
Тут я галантно спросил, всегда ли она столь терпеливо выносит их. Краснея, она отвечала, что часто они просто невыносимы, а в общем-то ничего ребята.
Я понял, что этак я ничего не достигну. Тогда я вынул из кармана клочок бумаги и написал: «Х + Х = 2Х = 0»
— Взгляните — вот их уравнение.
Она рассмеялась вместе со мной. Кивнула, радостно соглашаясь. Потом с запинкой попросила еще раз показать ей мои шрамы. Я с улыбкой исполнил ее желание. Она надавила пальчиком на один из шрамов и спросила — больно ли еще. Я взял ее руку и несильно сжал. Она вскрикнула.
— Видите, — сказал я. — Вам куда больнее, чем мне.
Право, Соня вела себя как влюбленная.
На другой день она пришла вместе с Фюрстами, но все время обрывала их, насмехалась над ними, всячески выказывая им свое нерасположение — короче, привела она их только для того, чтоб принести в жертву мне. Такой оборот дел юнцы принимали с довольно глупым видом. Я, естественно, ковал железо, пока горячо. С побежденными старался обращаться по-рыцарски. В конце концов все равно моя победа была полной. Соня попросила меня пройти немного вперед и не оглядываться, и когда я уже было подумал, что дело начинает оборачиваться не в мою пользу, она догнала меня и со смехом уцепилась за мой локоть. На мой удивленный вопрос она ответила, чтоотправила их домой, этих сосунков, потому что они только мешают. Я счел своим долгом слегка пожурить ее за это, тем не менее минуту спустя мы уже дружно смеялись над таким событием.
В самом деле, я уже достиг почти всего, чего можно было достичь на этом этапе. Оставалось лишь закрепить положение поцелуем, чтобы, словно по мановению волшебной палочки, вызвать к жизни настоящую, как в романах, любовь.
Соня до тех пор не давала мне покоя, пока я не принес на одно из свиданий свой старый офицерский бинокль. Как-то чудесным вечером поднялись мы на башню собора святого Вита, чтоб полюбоваться открывающимся с нее видом.
Я показал Соне, как обращаться с биноклем, и смеялся, когда она жаловалась, что перед глазами у нее все время сплошной туман. Я посоветовал ей немного сдвинуть объективы, тогда она заявила, что от тяжести бинокля у нее дрожат руки. Я встал у нее за спиной, чтоб поддержать оба ее острых локотка, так что она, собственно, очутилась в моих объятиях. А она еще, не отрывая бинокля от глаз, нарочно откинулась, прислоняясь к моей груди.
Я примолк, как оно и полагается при таких обстоятельствах, и медленно отвел бинокль от ее глаз. Она была вся покорность; она упорно смотрела на далекий горизонт, приоткрыв губки, и я видел, как они вздрагивают под напором бунтующей крови. Какая мелочь! Все еще держа ее за локти, я медленно, с жестокой нерешительностью, все больше и больше прижимал ее к себе, потом потерся своей жесткой щекой об ее щечку и отпустил ее. Отошел за соседнюю колонну, нервически теребя бинокль. Такое странное поведение должно было изображать глубокое смятение.
Соня подбежала ко мне, задыхаясь, положила свою руку на мою, потупилась. Сцена подошла к своему апогею — теперь надо было воспользоваться положением и укрепить его страстью. Соня задала ненужный вопрос — все ли я еще сержусь на нее? Я покачал головой, словно вопрос ее был бог весть какой важности. Тогда — почему же я такой?
Я посмотрел на нее долгим — рассудительным — взглядом и осведомился, каким же я должен быть. На это она ответить не могла, только попеременно краснела и бледнела. Я взял ее за локоть и многозначительным тоном повторил вопрос: каким же мне следует быть? Она испуганно прошептала, что я знаю каким. Я удивленно промурлыкал что-то и, погладив ее по щечке, шутливо спросил:
— Вот таким?
Она повеселела, кивнула, кокетливо глянув на меня снизу.
— Или таким? — и я поцеловал ее в лоб.
Соня только того и ждала. Крепко прижалась ко мне и, прикрыв глаза, подставила губы.
Потом мы долго ходили по круговой галерее башни. Я говорил вполголоса, хотя мы были там одни. Я твердил, что произошло то, чего я не хотел, и вообще изъяснялся весьма сумбурно. Сумбур отлично подходит к удивительнейшему состоянию влюбленности. Соня со всем соглашалась, она была в каком-то блаженстве, первая серия поцелуев сделала ее безмерно счастливой. Я держал ее за плечо, как учитель ученицу, а она старалась ступать в ногу со мной.
Мы снова целовались, и тут я вспыхнул и стал грозить ей, что если она меня разлюбит, я сам не знаю, что сделаю. В доказательство своего исступления я схватил ее на руки и, подняв, перенес через перила и подержал над пропастью. Страшноватая шутка, она могла бы плохо кончиться для меня, если б кто-нибудь увидел это снизу; но эффект получился великолепный. Соню опьянили моя сила и мое признание. Она покоилась в моих руках над пропастью, как ребенок в материнских объятиях. Потом я поставил ее на ноги, а она обвила руками мою шею и прошептала:
— Петя!..
И прошептала она это только для того, чтобы почувствовать на губах сладость моего имени.
Теперь мы были влюбленной парой. Я знал, что при незрелом и ненадежном характере Сони мне следовало приложить все силы к тому, чтобы это рискованное состояние не слишком затянулось. Я растаял, я сделался доверчивым — и это было для нее чем-то новым, ведь она никогда еще не слышала, чтоб я болтал нежные пустяки. Она очень гордилась тем, как сумела переделать меня. Мы теперь ходили в кино, как солдат с горничной, — для того только, чтобы в темноте сжимать друг другу руки. Пользовались любым случаем сорвать торопливый поцелуй. Конечно, то была игра в ее масштабах, не в моих — я только приспосабливался, понимая, что с девушкой типа Сони нельзя миновать эту идиллическую лужайку.
Впрочем, этот этап не стоил мне больших усилий. Греться в лучах любви хорошенькой девушки — да это райское блаженство для тщеславия любого мужчины, хотя бы он и не принадлежал к числу чувствительных натур. Я сам себе удивлялся. Я и не подозревал, что окажусь столь изобретательным. И я весьма достойно поддерживал ее любовные фантазии.
Соня должна была прогостить у Фюрстов целый месяц. К тому времени, как я одержал полную победу, срок этот уже истекал. Стали поговаривать об ее отъезде. На сей раз я счел уместным устроить настоящее расставание влюбленных.
— Соня, — сказал я ей в один прекрасный день, — я уже довольно давно виноват перед вашим семейством. Я поступаю так, как не привык поступать. Теперь уже я стал этаким маленьким «иксом» в нерешенном уравнении. Я обязан что-то предпринять, чтобы выйти с честью из этого положения. Мой долг поставить в известность вашего отца о положении дел, просить его согласия — или подчиниться его приговору. Впрочем, я возлагаю надежды на его безмерную снисходительность и благосклонность, — поспешил я добавить.
Соня сильно приуныла. Игра в любовь доставляла ей куда больше удовольствия, чем такой почти торжественный тон. Между нами до сих пор не было ни слова сказано о браке. И она попросила не писать отцу до ее отъезда. Она-де хочет присутствовать при том, когда отец получит мое письмо. Он ведь станет расспрашивать, и Соня сама выступит адвокатом… Я ничего не имел против — но теперь, когда самое трудное было высказано, следовало поскорее сдвинуть нашу любовь с этой мертвой точки и представить будущий брак в привлекательном свете. Соне, конечно, п в голову еще не приходило, что за легкомысленные поцелуи она будет наказана моим обществом пожизненно. Надо было придумать новую приманку. Другими словами, полезно было разжечь в ней огонек чувственности.
Предстоящее прощание годилось для этого как нельзя лучше. Для тех отношений, какие сложились между нами, отношений целомудренной влюбленности, не было ничего странного в том, что речь зашла о моей квартире. Собственно, Соня сама пожелала увидеть ее прежде, чем уедет. Возможно, причиной тому и впрямь было только женское любопытство.
Однако все оказалось не таким простым, как она себе представляла. Лестница, наверное, напомнила ей страницы фривольных романов, прочитанных тайком, и она поднималась по ступенькам с таким видом, словно готовилась принести кровавую жертву Молоху. Только в выражении глаз ее еще сохранились остатки укрощенной дерзости, смешанной с доверчивостью. Губы ее были так красны, что казалось — капли крови выступят на них при поцелуе.
Я принял ее просто, как добрый сосед, как товарищ. Это ее так обрадовало, что она расшалилась без удержу. Я сказал ей, что ничего не приготовил, опасаясь напугать ее, но если она хочет, мы можем сейчас сходить, купить вина и каких-нибудь сладостей. Она радостно кивнула. И мы сбежали вниз, как озорные подростки. Теперь Соня хотела, чтоб все соседи видели, что она была у меня. Она очень гордилась своим отважным поступком.
Потом мы сидели у меня за столом и пировали, как студенты, получившие посылку из дому. Смеялись, ели и целовались, сознавая, что нас абсолютно никто не может увидеть! Только ведь в интимной обстановке, среди четырех стен, поцелуи сильно возбуждают. Они разожгли меня точно так же, как и ее. Я тихонько твердил про себя: «Хлеб, хлеб, хлеб…» — такой был у меня прием, чтоб успокоиться, призвать на помощь здравый смысл, логическую рассудительность.
Конечно, я пригласил Соню затем, чтобы дать ей урок любви — однако важно было даже при самых головокружительных пассажах оставаться артистом, не впадать в самую роковую из актерских ошибок — в непритворное переживание роли. Ласки — всего лишь украшение любви. И я занялся этим украшением: целовал сначала губы, потом через вырез блузки, — плечики Сони, а она вся сжималась, и кожа у нее покрывалась пупырышками. Когда же с треском отстегнулась кнопка на спине, у Сони застучали зубы. Она обессилела, она тяжело дышала. Медленно, бережно, как святыню, я обнажил одно ее плечо, потом другое. Ее девственная душа плакала. Но я не сжалился. Я знал, что произвожу необходимую операцию. Открылся торс ее, затянутый в батист. Я стал целовать ложбинку меж грудей, выступающие позвонки у затылка, потом, через батист, — соски ее маленьких грудей. Соня, одурманенная, позволила упасть и этой последней легкой преграде, и тогда я подвел ее к зеркалу, чтоб она увидела себя в моих объятиях полуобнаженной. Она же обхватила меня за шею и не желала ничего видеть, зато я так и пожирал глазами это дразнящее отражение, ибо — не забывайте, пожалуйста, — я никогда не был распутником и женщин в жизни своей знал очень мало.
Я носил ее на руках, как ребенка. Она молчала, не дышала даже. После короткой, незначительной борьбы я мог бы сделать с ней все, что захотел бы, — но это не входило в мои планы. «Хлеб, хлеб, хлеб…» — прошептал я снова и — овладел собой. Краснея, Соня снова натянула свою комбинацию и — поспешно — блузку, сдавленным голоском попросила застегнуть сзади. Ох, голосок ее звучал, словно его прищемили, в горлышке-то пересохло… А когда я, улыбаясь, выполнил обязанности горничной, она бурно кинулась мне на шею, стала целовать в приливе отчасти благодарности, отчасти же неудовлетворенного желания.
Результат опыта не замедлил сказаться.
— Петя! — жарко прошептала она мне на ухо. — Вот когда… когда мы будем с тобой опять вдвоем!..
Она начала мечтать о том, о чем несколько дней назад не осмеливалась даже упомянуть.
Она уезжала через два дня. Желал бы я, чтоб кто-нибудь видел вытянувшееся лицо Донта, когда он застал меня на перроне Вильсонова вокзала в интимном разговоре с Соней Хайновой! Ее сияющие глаза и разочарованные физиономии двух «Иксов» были слишком красноречивы.
Неделей позже я, как и обещал, отправил господину фабриканту Хайну в Есенице короткое, по-деловому сухое письмо и получил вежливый, но весьма уклончивый ответ. Хайн писал, что мое сообщение явилось для него неожиданностью. Он не подготовлен ни к чему подобному. «Лучше всего нам с вами потолковать, как мужчине с мужчиной. Я буду в Праге еще на этой неделе».
Мне и следовало предположить, что старый практик решит вопрос именно таким образом. Он хотел видеть меня прежде, чем начать обсуждение дела.
В гостинице меня ждал низенький бородатый человечек, которого скорее можно было принять за директора гимназии, чем за фабриканта. У него был высокий лоб, очень косматые брови, серые строгие глаза и густая, как мох, борода с проседью. На первый взгляд он производил впечатление человека не очень-то опрятного. Но причиной тому была только густая борода, изрядно искажавшая весь его облик. И косматые брови придавали неверное выражение его глазам. Приглядевшись, я увидел, что смотрят они добродушно и мягко. Скверно было только то, что у него дурно пахло изо рта.
Я скоро понял, что передо мной мягкий, даже робкий человек, держащий себя довольно неуверенно. Строго говоря, я с самого начала приобрел над ним явное превосходство. Мы сидели — не как претендент на руку барышни с будущим тестем, а как столичный житель с провинциалом.
Весьма близко к правде я рассказал ему, как мы с Соней познакомились. Хайн кивал головой — в этом он был осведомлен. Я заверил его, что вовсе не имел намерения жениться. Что хотел сперва повидать чужие страны, пополнить свои профессиональные знания практической работой за границей. Я с достоинством заявил, что я не юбочник, что не поддерживал ни в себе, ни в Соне усиливающееся чувство. Он признался, что Соня описала ему меня в самых светлых красках. И не стал отрицать, что очень мной заинтересован.
— Видите ли, — говорил он с горечью, — нам, отцам, остается только доверять. Доверять своему ребенку, который, получив хорошее воспитание, быть может, сумеет сделать хороший выбор, и доверять человеку, который ведь явился любить, а не воровать.
Конечно, при этих надрывающих душу словах мне пришлось изобразить глубочайшую растроганность и высшую степень почтительности.
Ответил я не менее красиво: я считаю естественным, чтобы он навел обо мне справки прежде, чем вообще приступить к обдумыванию моего предложения. Способом, который можно назвать деликатным, я сообщим ему источники, где он может получить информацию обо мне, и чуть ли не с жаром просил его сделать это без колебаний. Я сказал, что считаю это делом своей чести, так как мне было бы невыносимо думать, что его доверие ко мне не обоснованно. Я заметил, что прекрасно понимаю, как должны звучать для его слуха холодные слова «чужой человек». И чтоб выбить оружие у него из рук, признался ему — как когда- то Соне, — что отдаю себе отчет в том, что все дело должно показаться ему в высшей степени подозрительным.
— Ведь с моей стороны мог быть хитрый расчет, — говорил я, — в мире достаточно мужчин, опытных в обращении с женщинами и умеющих добиваться своего.
Хайн в ответ хвастливо заявил, что отлично разбирается в людях и видит, что у меня честное сердце.
Под конец он довольно неделикатно расспросил меня о родителях, о моей работе, о живущих ныне родственниках. И все время он то и дело нетерпеливо вытаскивал свои часы. Простился он со мной довольно холодно и небрежно, обещав сообщить свое решение письменно.
Хайн, без сомнения, тщательно наводил справки, ибо ответ его я получил только через полтора месяца. За это время мы с Соней обменялись по меньшей мере десятком писем (теперь переписка уже не могла мне повредить), и в каждом из них Соня сообщала, что дело подвигается хорошо. Последние письма звучали уже победно: «Я знаю, что задумал папа! Вы удивитесь! Мы будем счастливы!»
Послание Хайна смахивало по стилю на судебный протокол. В нем отец с волнением отдавал счастье своей дочери в мои руки, уверенный, что поступает самым лучшим образом. «Соня уже совсем не дитя, — писал он, — и мне, старику отцу, кажется, будто я проспал какую-то часть жизни и вот, проснувшись, увидел, что прошли годы. В самом деле, пора Соне, стать невестой. То обстоятельство, что у нас с вами общая профессия, убеждает меня, что судьба не хочет обойтись со мной круто, что она даже готова побаловать меня…» Тут он излагал всякого рода катастрофы, которые могли постигнуть его в образе других женихов: «Соня могла ведь влюбиться в учителя, врача, адвоката — что сталось бы тогда с моим предприятием? А теперь мне не придется разлучаться с Соней, и мысль эта — настоящий бальзам на рану, вся боль которой — исключительно от отцовской сумасбродной любви. Вы понимаете, о какой ране я говорю? О том, что Соня будет принадлежать не мне, а мужу».
В конце письма было самое важное: предложение занять должность на его мыловаренном заводе. «Вы приедете пока всего лишь в качестве нового сотрудника, — писал старик. — Мы успеем лучше узнать друг друга и лучше договориться. О свадьбе и обо всем, что предпримем в будущем. Еще раз заверяю вас, что питаю к вам совершенное доверие и что намерен принять вас как своего зятя».
Я никогда не был ребячлив, но теперь не мог отказать себе в роскоши обнаружить свою радость. Я становился фигурой! Я завоевал сердце хорошенькой и богатой девушки. Я добился положения! Завтра я управляющий крупного предприятия, послезавтра — владелец! Я бросился к Донтам — сам, незваный, — и там до ночи упивался своим великим счастьем.
На другой день я, конечно, отрезвился и не принял так, с ходу, предложение Хайна. Началась переписка. Я советовал отцу Сони еще подумать, так как ясно было, что мой приезд расценят в небольшом провинциальном городе как появление признанного жениха. Потом поздно будет отступать… Хайн ответил, что теперь это уже не моя забота, а его. Да и тетя очень хочет как можно скорее познакомиться со мной. Так что медлить не надо. А Соня сделала приписку: «Папочка золото, папочка ангел!» Да, сомневаться не приходилось — я уже обеими ногами стоял в доме богача! Я ответил, что связан на теперешней своей работе договором до конца года и вправе заявить об уходе только первого января. Это было не совсем так, зато имело свои выгоды: полезно немножко набить себе цену, скрыть нетерпение. И вовсе не вредно еще какое-то время поддерживать в Соне тоску по себе. Позднее выяснилось, что это был хороший ход.
Соня приглашала меня хотя бы на рождество — приглашала с упреком, что я не стремлюсь к ней, откладываю встречу; но я и тут отговорился, сославшись на необходимость уладить кое-какие семейные дела. Я и в самом деле съездил в деревню к своим и сообщил собравшимся Швайцарам о том, какое мне встретилось счастье. Одновременно я объявил им, что все попытки извлечь какую бы то ни было выгоду из моей будущей состоятельности будут напрасными. Весьма туманно я намекнул, что, может быть, по собственной воле и расположению я когда-нибудь и снизойду со своих высот до тех из них, кто и тени не положит на мою дорогу. Затем я уехал, обеспечив некоторый дешевый и ненадежный мир.
Первого января я за месяц заявил о своем уходе с работы.
Третьего февраля я выехал из Праги с двумя прорезиненными саками, в которых было уложено все мое движимое имущество — выехал в качестве нового инженера мыловаренного завода Хайна. Строго говоря, я ехал на свадьбу.
Есенице! Есенице… Я смотрел из окна купе, как приближаются ко мне огни этого города. Мне хотелось петь под перестук колес. На вокзале меня встречал малый в синей фуражке. Это был заводской шофер. Я сел в автомобиль.
Объехав вокруг вокзала и проскочив под путепроводом, мы выкатились на совершенно пустынное шоссе. Когда мы проезжали мимо первых редких домишек предместья, шофер замедлил ход и, высунувшись в окошко, показал:
— Вон там завод!
Я успел разглядеть только очертания большого строения, окруженного дощатым забором, расписанным рекламами.
Вверх по крутой улице, к площади, потом через узкий проезд вдоль каких-то домов со средневековыми сводчатыми аркадами, еще площадь, поменьше, с церковкой посередине, маленькой, словно из кубиков. Широкая, ярко освещенная улица с темным изваянием какого-то человека, простиравшего куда-то руку, затем вниз, снова в темноту предместья, и опять в гору — медленно, замедляя ход, по белой заснеженной дороге, окаймленной голыми деревьями.
Когда мы подъезжали к воротам, над входом в виллу зажегся сильный, резкий свет. Показался дом, отодвинутый в темноту сада — огромный, величественный. Какой- то человек спешил к воротам открывать. Это был мальчишка Филип.
В эту минуту внизу, в городе, начали бить башенные часы. Медленно, важно пробили они восемь. Бим-бим-бим-бим… Тишина зимнего вечера донесла до меня эти звуки с удивительной ясностью, я в эту минуту шарил в карманах, чтоб дать шоферу на чай, а Филип вытаскивал из автомобиля мои вещи.
Странное чувство охватило меня сегодня, когда я, обойдя дом, сел к письменному столу, чтобы сосредоточиться на изложении своей истории: ибо в эту минуту в гостиной начали бить часы рококо, они били тоненько, шепотом — как тогда — отбивая тот же час того же дня. Будто далекие бубенцы. Будто колокольчики призрачного прошлого.