«Когда я принялся писать мою книгу, я думал написать ее в форме воспоминаний, записей целого ряда фактов. Но встреча с товарищем Костровым, в бытность его редактором «Молодой гвардии», который предложил написать в форме повести или романа историю рабочих подростков и юношей, их детство, труд и затем участие в борьбе своего класса, изменила это намерение…»
И еще:
«О чем писать? Товарищи мне сказали: «Пиши о том, что сам видел, переживал. Пиши о тех, кого знаешь, о среде, из которой сам вышел. О тех, кто под знаменами партии боролся за власть Советов». С этого я начал…»
Он сказал себе:
«Писать можно не видя и не двигаясь…»
Текста уже не видел — писал, как получалось. А получалось так, что строка находила на строку, буква на букву, слово на слово. Разбирать написанное было трудно. Поэтому мы переписывали текст медленно.
Такие темпы не удовлетворяли Островского.
Однажды он предложил мне взять картонную папку и прорезать в ней полосы в размер строки.
— Ты понимаешь, что получится? Если положить в эту папку бумагу, то через прорези я буду писать прямые строчки.
Так родилась мысль о транспаранте.
Сперва это не очень получалось. Но техника пользования транспарантом совершенствовалась с каждым днем. Сначала в транспарант вкладывали по листику, потом стали вкладывать сразу пачку бумаги.
Транспарант лежал на коленях.
Колени не разгибались. Ужасная болезнь, которая привела к окостенению суставов, зафиксировала ноги в согнутом состоянии. Как это пи страшно, по именно это положение ног дало возможность Островскому писать самому.
Работал по ночам, когда во всем доме наступала тишина. Очередную исписанную страницу нумеровал и сбрасывал на пол. Утром пол нашей небольшой комнаты был засыпан исписанными листами.
Так он работал некоторое время. Потом рука стала болеть и отказала.
Теперь мне часто приходилось записывать под его диктовку — по вечерам, когда я возвращалась с работы.
Я пододвигала столик к изголовью кровати, чтобы Николай не надрывал голоса во время диктовки, садилась и ждала. Диктовал он медленно, неуверенно, отдельными фразами, с большими перерывами между ними. Продиктует три-четыре фразы, просит прочесть.
— Зачеркни… Перепиши… Это плохо…
И так по многу раз.
Время за полночь, пора кончать. Мой рабочий день начинается рано.
Только пошло дело — и надо прерывать работу…
Конечно, нервы у пего были напряжены до предела. Когда я переписывала написанное им самим и не могла разобрать чего-нибудь, он сердился.
Часто на память воспроизводил целые эпизоды. Иногда прерывал меня и тут же диктовал другой эпизод, который казался ему лучшим.
Позже Островский вспоминал:
«Когда я диктую, прежде чем рассказать о том или ином действующем лице, я мысленно в своем воображении представляю этого человека; этому мне помогает хорошая память. Я цепко запоминаю людей и через десяток лет могу вспомнить их. И вот, рисуя в своем воображении все действие, которое я диктую, я все время не теряю картины, созданной воображением. Когда картина обрывается, то обрывается и запись».
Писала я и переписывала готовый текст в самодельные блокноты.
Самодельные блокноты! Теперь это странно слышать. А в тридцатые годы страна еще не могла удовлетворить спрос на бумагу. Трудно было достать даже тетрадь! Поэтому приходилось просить друзей, живущих в разных городах, чтобы выслали бумаги.
С этой просьбой я обратилась к директору Пищевого комбината имени Микояна, куда входила и консервная фабрика, где я работала. Комбинат объединял три предприятия: консервную и кофейную фабрики и маргариновый завод. На кофейной фабрике расфасовывали чай, и оставались обрезки бумаги размером 14×25 сантиметров. Я получила разрешение на эту бумагу. Директор так и не узнал, какую помощь он оказал начинающему писателю Николаю Островскому.
Из этих-то обрезков мы и делали блокноты. Горевали об одном: откуда взять обложки? Удалось достать немного красной глянцевой бумаги. Ее хватило на две обложки. Сколько было радости! Николай тут же предложил из газетного текста вырезать буквы, из них составить фамилию автора, название произведения и наклеить на красную обложку.
Так впервые печатными буквами мы «набрали» слова: «Островский. Как закалялась сталь»[26].
На первой странице каждого блокнота писали название романа и номер главы. Мы не предполагали, что в будущем эти блокноты, исписанные различными почерками, будут бережно храниться. Их изучают сегодня исследователи творчества Островского: критики, диссертанты и просто читатели.
Весь 1931 год шла напряженная работа над первой частью романа «Как закалялась сталь». Примерно к маю вчерне было написано пять глав. Посылая друзьям главы для перепечатки, Островский просил прочесть и сказать правду о его труде.
7 мая 1931 года он писал Розе Ляхович:
«Я первые отрывки пришлю тебе для рецензии дружеской, а ты, если сможешь, перепечатай на машинке и верни мне…»
26 мая — Новикову:
«…Что, если бы мне понадобилось перепечатать с рукописи листов десять на пишущей машинке?»
В июне — Жигиревой:
«Я бы хотел, чтобы ты прочла хотя бы отрывки из написанного… Я хотел бы знать твой отзыв…»
И ей же:
«…Имеешь ли ты свободное время и желание, чтобы познакомиться с некоторыми отрывками моей работы, если да, то я тебе их сгруппирую и пришлю. Может, у тебя среди партийцев есть кто-нибудь вроде редакторов или что-нибудь в этом роде, — так дала бы им почитать, что они на этот счет выскажут».
И опять Новикову и Ляхович в июле:
«Почему вы о качестве ни слова? Жду вашего слова. Жду… Критикуйте, говорите о качестве. Почему ни слова?»
В августе — Ляхович:
«Ты ни словом не обмолвилась о своем мнении насчет работы. Из этого — логический вывод: настолько плохо, что и говорить не хочешь. Нет большевистской смелости это сказать. Эх ты, «самокритик»! Я же просил — говори, где плохо, что плохо, ругай, издевайся, язви, подвергай жесточайшей критике все дубовые обороты, все, что натянуто, неживо, скучно, крой до корня. А ты что?»
Через И. П. Феденева глава из романа послана одному его знакомому редактору. «Там и будет дана оценка качеству продукции», — пишет Островский Розе Ляхович 14 июня. Это был эпизод «Конец Фимки Черепа», который Островский написал весной этого года и который предназначался им для еще не написанной второй части романа.
Посылает готовые главы в Новороссийск своему другу Мите Хоруженко.
Хочет знать мнение украинского писателя Михаила Панькова. О нем он с сожалением пишет Жигиревой:
«О Панькове тоже ни звука! Этот парень мне очень нужен был бы сейчас. Когда-то он обещал мне оказывать всемерное содействие как редактор в отношении начатой работы…»
Островский пытается связаться с приятельницей Жигиревой Ольгой Войцеховской, с которой его когда-то познакомила Александра Алексеевна (в те годы Войцеховская работала переводчицей в Академии наук УССР). «…Она меня интересует со стороны редакционного порядка…» — пишет он Жигиревой.
Да, Островский был весь поглощен книгой! А жизнь вокруг шла по своим законам, каждый из его родных и знакомых имел свои обязанности, каждого отвлекали свои дела. Николай нервничал, требовал большего участия и помощи в записи текста.
«Я начал людей оценивать лишь по тому, можно ли их использовать для технической помощи», — признается он в письме к Новикову 26 мая 1931 года.
Надо сказать, что наша домашняя обстановка в ту пору мало способствовала работе. В комнате, длинной, похожей на коридор, собрались три родственные семьи: мы с Николаем, наши матери, сестра Николая о маленькой дочерью, мой брат с женой и маленький сын моей сестры. Девять человек, в числе которых двое детей дошкольного возраста, и два безнадежно больных молодых человека: сам Николай и мой двадцатичетырехлетний брат Володя, тоже прикованный к постели — тяжелым заболеванием сердца. Жизнь свела вместе двух матерей: Николая и мою. Обе в большом горе, у обеих неизлечимо больные сыновья. Естественно, нервы напряжены… А тут еще дети шумят. Мне часто приходилось сглаживать разногласия. Жалко мне было всех. Николай тяжело переживал семейные неурядицы. При его нетерпимости ко всему, что казалось ему чуждым, он иногда срывался.
7 мая 1931 года пишет Розе Ляхович:
«Сейчас у меня такая нехорошая обстановка, как никогда. Мне и Рае очень тяжело дышать… Ты понимаешь, что печем дышать не только из-за тесноты, но и морально чуждой психологии тех, кто сейчас у нас».
28 мая — снова Розе Ляхович:
«Работаю, девочка, в отвратительных условиях. Покоя почти нет. Пишу даже ночью, когда все спят — не мешают».
Да, нервы были страшно напряжены. Мысль Островского работала безостановочно, и невозможность быстро записать «наработанное» доводила его до исступления. Надо только представить все это, чтобы понять его, по-настоящему, по-человечески понять. Ведь никто из окружавших нас людей, конечно же, не был человеком «морально чуждой психологии».
Разве можно было укорить в этом мою мать, которая болела за своего сына или дочь? Или сестру Николая — за то, что она вернулась к мужу, чтобы сохранить семью.
А ведь именно это вызвало протест Николая: «В семье произошел раскол, — писал он друзьям в Харьков 25 января 1931 года. — Ушла Катя к своему обормоту, нечего говорить, что все это возмутило нас и заорало много покоя…»
Недобрые слова срывались у Николая и в адрес моего брата Володи. Но об этом я узнала после смерти Николая. А ведь Володя в ту пору больше всех нас писал под диктовку Николая и переписывал написанное. Он ведь не вставал с постели, и ему не надо было ходить на службу… Впрочем, писали все. Все, кто мог.
Недавно я посчитала страницы восьми блокнотов, где записаны и переписаны первые четыре главы романа. Там около 500 страниц. Моей рукой исписано около 100. Столько же — рукой Володиной жены. Остальное записал Володя Мацюк — более 300 страниц.
Вскоре народу в нашей комнатушке стало меньше. Володю поместили в больницу. Уехала моя мама с внуком, отбыла и Екатерина Алексеевна с дочкой, а за ней и Ольга Осиповна.
Мы остались втроем: Николай, я и Володина жена Елена.
Когда Володю выписали из больницы, они с Еленой сняли в этой же квартире, у наших соседей Алексеевых, темный угол за загородкой у кухни. Володя и теперь в свободное время помогал записывать текст, а по вечерам, до глубокой ночи — писала я.
Вернулась Ольга Осиповна и все заботы по дому взяла на себя. Работа над книгой пошла быстрее.
Кроме того, по совету Коли Ольга Осиповна обратилась к соседке по квартире восемнадцатилетней девушке Гале Алексеевой с просьбой помочь Николаю. Галя согласилась. Она вместе с нами писала под диктовку шестую, седьмую, восьмую и девятую главы первой части романа.
Готовые главы уже можно было перепечатывать на машинке. Но средств нет. Что делать?
Снова помогли друзья. Отдельными главами мы посылали рукопись в Харьков — Петру Новикову, Розе Ляхович, в Новороссийск — моей сестре, машинистке по профессии. Сколько было волнений! Мы боялись, как бы не повторилось то, что случилось с повестью о котовцах, которая в 1927 году затерялась в пути.
Двадцать месяцев писал Николай Островский первую книгу романа «Как закалялась сталь». Почти два года напряженного труда при тяжелейшем недуге! За это время он болел крупозным воспалением легких. Едва спадала температура, он снова весь уходил в работу. Мы советовали ему сделать перерыв, набраться сил, но он и слушать не хотел. Шутил:
— Я упрямый, как буйвол.
Работал он самозабвенно. Бывало, чтобы лучше прочувствовать тот или иной диалог, проговаривал реплики за каждого из персонажей, меняя голос, интонацию.
Я не ошибусь, если скажу, что из 24 часов иногда он работал 18–20: создавал и складывал эпизоды, делил главы, выписывал характеры, сочинял диалоги, и все это на память.
Каждый вечер я узнавала от него, какой новый эпизод прибавился, какой новый персонаж появился, как закончилась (или началась) глава.
В эти дни, когда вся энергия Островского сосредоточилась на книге, неожиданно произошло несчастье, надолго выбившее его из рабочего состояния.
У соседа нашего был сын, маленький Николка, лет четырех-пяти. Помню, однажды вечером он распахнул дверь к нам в комнату и, выйдя на середину ее, спросила.
— Можно войти?
— Можно, можно, заходи скорее!
— А я уже зашел.
Николай засмеялся и быстро сказал:
— Так чего же ты спрашиваешь, если уже зашел? Разрешения войти спрашивают за дверью.
Николка быстро повернулся и стремительно вышел из комнаты.
Николай расстроился:
— Вот тебе раз, что же это он, Рая, убежал? Какой обидчивый гражданин!
Но в эту же секунду за дверью раздался голос Николки:
— Можно войти?
— Пожалуйста, пожалуйста! Вот молодец, — похвалил Николай, — исправил свою ошибку.
Через минуту Николка уже сидел у кровати, и оба Николая вели следующий разговор:
— Что же ты раньше не приходил ко мне в гости? Я один, мне скучно.
— Да все некогда, — озабоченно вздохнул гость.
— A-а, ну тогда конечно… А по-моему, Николка, ты давно хотел со мной познакомиться. Кто это несколько раз у меня под дверью скребся и пыхтел?
— А это мыши, — не задумываясь, ответил Николка и, в свою очередь, спросил: — А ты почему не приходил ко мне?
— Да все некогда, — ответил Николай в тон своему гостю и тоже вздохнул.
Глаза Николки вдруг сощурились, лицо засветилось хитростью и лукавством;
— А это кто у нас под дверью скребся и… и все скребся?
Тут Николай не выдержал и расхохотался:
— Ну, уж этого я не знаю! Наверное, крокодил хотел с тобой познакомиться.
— Крокодилы в доме не ходят, а плавают. А мне папа говорил, что ты не ходишь, а только лежишь и никого не видишь.
— Это правда. А зачем же ты спрашиваешь, почему я к тебе не пришел познакомиться?
— А я нарочно. А почему ты стал слепой и стал не ходить, а лежать?
— Почему? Ну слушай, я расскажу тебе…
И Николай рассказал мальчику, как воевал, как бил буржуев и был ранен.
Николка слушал внимательно и потихоньку охал.
С этого дня между ними завязалась крепкая дружба.
Николай рассказывал своему маленькому другу интересные истории, а Николка делился всем, что происходило во дворе, на улице. Иногда он приносил в кулачке слипшиеся конфеты и угощал дядю Колю.
— Это я тебе купил! Мне мама дала пять копеек, а я тебе купил.
Николай так привязался к Николке, что в дни, когда тот почему-либо не приходил, волновался и вечером посылал меня узнать, здоров ли его приятель.
Однажды он встретил меня словами:
— Николка сегодня не был, сходи узнай, не заболел ли он.
Поскольку такие случаи уже бывали, я не торопилась. Но Николай добавил:
— Я слышал, что у соседей была какая-то тревога. Сходи сейчас же.
Я пошла. Николай оказался прав: Николка слег с высокой температурой. Я сказала об этом Николаю.
Утром, когда я уходила на работу, он просил:
— Раюша, узнай, как там Николка.
Мальчику стало хуже. Врачи поставили диагноз: аппендицит. Предполагалась операция. Николай просил сообщать ему о ходе болезни ребенка. Он переживал не меньше его родителей.
Придя домой с работы, я нашла Николая возбужденным и встревоженным. Оказалось, что операция будет сегодня поздно вечером.
Наступила ночь.
Николай не спал и жадно вслушивался в каждый шорох, доносившийся из соседней комнаты.
Примерно во втором часу ночи послышались торопливые шаги.
И вдруг в тишину ворвался полный ужаса и отчаяния крик, а затем плач. Это вернулась из больницы мать Николки.
— Рая, зажги свет! — крикнул Николай.
Я повернула выключатель.
Невидящие глаза Николая были широко раскрыты и устремлены куда-то в пространство, словно он удивился, что после того, как щелкнул выключатель, темнота продолжала стоять перед ним.
— Умер, — одними губами сказал он, — умер…
Николку похоронили. Островский долго не мог вернуться к работе.
Но он вернулся. И довел ее до конца.