Лика
Кошмары у Миши были особенные. Они не приходили с плачем и криками. Они приходили с тишиной. Он просыпался, и я слышала это по звуку — не по стуку в дверь, а по тому, как в соседней комнате наступала неестественная, густая тишина, нарушаемая только прерывистым дыханием.
Обычно он шёл ко мне. Забирался под одеяло, прижимался горячим лбом к моему плечу, и через какое-то время, после моих бессвязных шёпотов о том, что всё хорошо, что это просто сон, засыпал. Но в ту ночь что-то пошло иначе.
Я проснулась от другого звука — приглушённого разговора за стеной. Не за моей, а за стеной кабинета Демида. Я встала, накинула халат и бесшумно вышла в коридор. Свет под дверью кабинета горел. И оттуда доносился голос. Не Демида-начальника. Другого. Сорванного, почти срывающегося на шёпот, полного такой беззащитной боли, что у меня перехватило дыхание.
— …не мог, понимаешь? Я просто не мог быть там! — это был он. — Самолёт задержали, потом пробки… Ты не представляешь, как я…
Пауза. Он слушал кого-то по телефону? Или говорил сам с собой?
— …да, я знаю. Я знаю, что должен был. Каждый день об этом думаю. И теперь он здесь. И я не знаю, как… как сделать так, чтобы у него было всё. Всё, чего он лишился.
Я прижалась к холодной стене, чувствуя, как сердце бьётся в горле. Он говорил о Мише. О своей сестре. О том роковом дне, который, видимо, навсегда разделил его жизнь на «до» и «после».
— Нет, — его голос стал резче, снова вернув оттенок привычной твёрдости, но теперь я слышала за ней надлом. — Нет психологов. Они будут ковыряться в его голове. В моей. Это лишнее. У него теперь есть… есть няня. Она справляется.
«Справляюсь». От этого слова стало горько. Я была не психологом, не спасителем. Я была костылём. Удобным решением, чтобы не ковыряться в своей собственной ране.
Вдруг я услышала скрип. Не из кабинета. Из комнаты Миши. Дверь приоткрылась, и в щели показалась его перепуганная физиономия. Он тоже слышал. Услышал боль в голосе дяди, которого привык видеть только непоколебимой скалой.
Наши взгляды встретились в полутьме коридора. В его глазах был немой вопрос и страх. Не от кошмара. От того, что его опора, его грозный дядя Дема, звучал так, как будто он сам вот-вот разобьётся.
Я быстро подошла к нему, присела.
— Всё хорошо, — прошептала я. — Дядя Дема… он просто тоже иногда видит плохие сны.
Миша посмотрел на светящуюся полоску под дверью кабинета, потом на меня.
— Ему страшно? — шёпотом спросил он. — Взрослым иногда тоже бывает страшно, — осторожно сказала я. — Но они стараются этого не показывать.
В этот момент голос за дверью смолк. Потом раздались шаги. Мы с Мишей замерли. Дверь кабинета резко открылась.
Демид стоял на пороге. Он был бледен, на лице — следы усталости, а в глазах — та самая боль, которую он только что изливал в тишине. Но, увидев нас, он моментально надел маску. Его взгляд стал остекленевшим, отстранённым.
— Что происходит? Почему вы не спите?
Его тон был привычно жёстким, но в нём дрожала тончайшая, едва уловимая трещина.
— Мише приснился плохой сон, — быстро сказала я, поднимаясь и прижимая мальчика к себе. — Мы… вышли попить воды.
Я не стала упоминать, что слышала. Не стала показывать, что знаю. Это была его запретная зона. Его ночной кошмар наяву.
Демид перевёл взгляд на Мишу, который смотрел на него не с привычным озорством или страхом наказания, а с какой-то новой, детской жалостью.
— Иди спать, — сказал Демид, и его голос немного сдал. — Завтра… завтра будет новый день.
Он не сказал «хороший». Он сказал «новый». Это было всё, на что он сейчас был способен.
Миша неожиданно вырвался из моих объятий, подбежал к Демиду и обнял его за ноги, уткнувшись лицом в складки домашних брюк.
— Не бойся, дядя Дема, — прошептал он. — Мы с Ликой тут.
Демид застыл, как громом поражённый. Его руки повисли в воздухе, будто он не знал, что с ними делать. Потом, очень медленно, одна из них опустилась и легла на взъерошенную мальчишечью голову. Не погладила. Просто легла. Контакт. Признание.
— Иди, — снова сказал он, и в его голосе уже не было ни стали, ни льда. Была лишь бесконечная, невыносимая усталость. — Иди с Ликой.
Я взяла Мишу за руку и повела его обратно в комнату. Оглянувшись, я увидела, как Демид всё ещё стоит в дверном проёме, смотря в темноту коридора, в пустоту. Его фигура, всегда такая уверенная и мощная, вдруг показалась невероятно одинокой и сломленной.
Уложив Мишу (он заснул почти мгновенно, теперь, когда знал, что дядя тоже может бояться), я вернулась в коридор. Свет под дверью кабинета погас. Он снова заперся в своей келье. Но на этот раз он знал, что мы знаем. Что его ночные демоны были услышаны.
Я не пошла к нему. Не стала стучать. Что я могла сказать? «Я слышала, как вы страдаете»? Это было бы вторжением. Грабежом. Вместо этого я сделала единственное, что пришло в голову.
Я прошла на кухню, налила в ту самую, спрятанную в глубине шкафа «кружку-дядю» немного молока, поставила в микроволновку. Пока оно грелось, я намазала маслом кусок чёрного хлеба и посыпала его сахаром — глупый, детский рецепт от бессонницы, которому меня научила бабушка. «Сладость и тепло, дитя, прогонят любую тоску».
Я подошла к его двери, поставила поднос с кружкой тёплого молока и этим нелепым бутербродом на пол. Постучала один раз, легко, и быстро-быстро ушла в свою комнату, притворив дверь, но оставив щель.
Я слышала, как его дверь открылась. Долгая пауза. Потом звук, как поднос поднимают с пола. Ещё пауза. И тихий, почти неслышный щелчок — дверь закрылась.
Я не знала, выпьет ли он это молоко. Съест ли этот дурацкий бутерброд. Но я знала, что он увидел. Увидел знак. Не приказ. Не сочувствие. А простое, молчаливое признание: «Твою боль услышали. И она не пугает. Ты не один».
В ту ночь в пентхаусе на пятидесятом этаже не было начальника и няни. Не было тюремщика и пленника. Были три человека, каждый со своими ночными кошмарами. И впервые за всё время между нами не было стены. Была лишь тонкая, трепещущая нить понимания, протянутая сквозь темноту. И кружка с тёплым молоком у двери.