Перед званым ужином у моего покровителя Танненбаума я заблаговременно зашел за Робертом Хиршем.
— Сегодня нас ждет не заурядная кормежка для бедных эмигрантов, — объяснил мне Хирш. — Нам предстоит нечто большее. Настоящий праздник! Прощальный вечер, поминки, рождение, начало новой жизни.
Завтра семейству Танненбаумов дают американское гражданство. Сегодня мы это отметим!
— Они так долго здесь прожили?
— Пять лет. Без обмана. Причем приехали они по настоящей квоте.
— Как же им это удалось? Ведь все квоты расписаны на много лет вперед!
— Не знаю. Может, они и раньше здесь бывали, а может, у них в Америке есть влиятельные родственники. А может быть, ему просто повезло.
— Повезло? — удивленно переспросил я.
— Везение или случай — чему тут удивляться? Мы же и сами все эти годы прожили на одном везении.
Я кивнул:
— Если бы только мы постоянно об этом помнили! Жить было бы гораздо проще.
Хирш рассмеялся:
— Как раз тебе не на что жаловаться. Благодаря твоим слабым познаниям в английском на тебя свалилась вторая молодость. Радуйся и не ной.
— Ладно.
— Сегодня вечером мы хороним еще и фамилию Танненбаум, — сообщил Роберт. — Завтра она канет в прошлое. В Америке при натурализации можно выбрать себе новое имя. Танненбаум конечно же этим воспользуется.
— Что ж, я его не осуждаю. Какое же имя он себе выбрал?
Хирш засмеялся:
— Он долго над этим раздумывал. Он столько натерпелся из-за своей старой фамилии, что был согласен разве что на самую красивую — в качестве компенсации. Что-нибудь схожее с величайшими именами в истории человечества. Вообще-то он сдержанный человек, но тут, как видно, прорвался его застарелый комплекс. Родственники предлагали ему Баум, Танн или Небау. Старую фамилию в сокращенном виде. Но Танненбаум встал на дыбы. Он был так возмущен, будто его склоняют к содомскому греху. Тебе этого наверняка не понять.
— Почему же? Только оставь при себе свои антисемитские шуточки! Я знаю, они у тебя как раз вертятся на языке.
— Конечно, с фамилией Зоммер жить куда как проще, — не унимался Хирш. — Тебе повезло с твоим еврейским двойником. Христиан по фамилии Зоммер на свете полным-полно. Быть Хиршем уже посложнее. А с фамилией Танненбаум само существование превращается в настоящий подвиг. И так до самой смерти.
— Так что же за фамилию он себе выбрал?
— Сначала он собирался сменить только имя. Его ведь, вдобавок ко всему, зовут Адольфом. Как Гитлера. Адольф Танненбаум. Но потом он припомнил все хамские выходки, которые ему приходилось терпеть в Германии, и решил взять себе какую-нибудь типично английскую фамилию. Но и эта фаза продолжалась недолго. Танненбаума потянуло к полной анонимности. Он выяснил по адресной книге, какая фамилия самая распространенная в Америке. И в итоге выбрал фамилию Смит. Смитов здесь десятки тысяч. Какой-нибудь там Фред Смит. Для него такая фамилия почти все равно что Никто. Он будет счастлив раствориться в безграничном море Смитов. Завтра его мечта исполнится.
Танненбаум родился и много лет прожил в Германии, но никогда вполне не доверял ни немцам, ни остальным европейцам. Он пережил немецкую инфляцию с 1918 по 1923 год и вышел из нее полным банкротом.
Как и многие другие евреи в империи Вильгельма II, Танненбаум был пламенным патриотом — в те годы антисемитизм считался вульгарным, а евреи могли пробиться в высшие слои общества. Все свое достояние он вложил в военный заем 1914 года. В 1923 году, когда инфляция наконец закончилась и курс новой марки к старой бумажной замер на уровне четыре за миллиард, ему пришлось объявить о банкротстве. Этой катастрофы он не забывал никогда и впредь вкладывал все свои сбережения только в американские банки. За инфляцией в Австрии и во Франции он осторожно наблюдал со стороны и не понес особых потерь. К 1931 году, когда за два года до прихода нацистов к власти была неожиданно введена блокада немецкой марки, Танненбаум уже благополучно переправил за границу большую часть своих капиталов. Свое немецкое дело он тем не менее не бросил. Блокаду немецкой марки так никогда и не сняли. Это обернулось гибелью для многих тысяч евреев, которые не могли перевести деньги за границу и вынуждены были оставаться в Германии. По злой иронии тот самый банк, крах которого и привел к блокаде, оказался еврейским, а ввело ее демократически избранное правительство. В результате путь к бегству немецким евреям был отрезан, а затем они были обречены на смерть в концлагерях. В высших кругах национал-социалистов этот парадокс считали одной из лучших шуток всемирной истории.
В 1933 году Танненбауму быстро дали понять, кто в стране хозяин. Все началось с обвинений во всевозможном мошенничестве. Потом какая-то женщина заявила, будто он изнасиловал ее несовершеннолетнюю дочь — практикантку в одном из его магазинов — и потребовала пятьдесят тысяч марок отступного. Танненбаум, даже в глаза не видевший эту девушку, понадеялся на остатки немецкой юстиции. Он предложил передать дело в суд. Однако ему быстро растолковали, что к чему. При второй попытке вымогательства он был вынужден уступить. Однажды вечером к нему заглянул секретарь уголовной полиции, присланный каким-то партийным бонзой, и в двух словах объяснил, какая судьба ждет Танненбаума, если тот вовремя не возьмется за ум. На этот раз у него потребовали гораздо большую сумму. За это Танненбауму и его семье предложили возможность бежать через голландскую границу. Этим обещаниям Танненбаум не поверил, однако другого выбора у него не оставалось. В конце концов он подписал все, что от него требовали. А потом случилось то, на что он никак не рассчитывал. Его семейство — жену и дочь — и в самом деле переправили через границу. Через два дня, получив от них открытку из Амстердама, Танненбаум передал вымогателям остатки своих немецких акций. Еще через три дня он и сам оказался в Голландии. Ему попались честные обманщики. В Голландии разыгрался второй акт этой трагикомедии. Прежде чем Танненбауму удалось получить американскую визу, срок его паспорта истек. Он попытался продлить его в немецком посольстве. Однако в Голландии у него почти совсем не было денег. Все свои средства он разместил в Америке таким образом, что выдать их могли только ему в собственные руки. Так и получилось, что в Амстердаме Танненбаум превратился в нищего миллионера. Деньги пришлось брать взаймы. Он получил их без особого труда. Ему удалось даже продлить свой паспорт и наконец получить американскую визу. Прибыв в Нью-Йорк, вынув из сейфа пачку своих акций и облобызав ее, он тут же решил стать американцем, сменить имя и навсегда забыть о Германии. Забвение было неполным — Танненбаум стал помогать эмигрантам, высадившимся на американский берег.
Он оказался человеком с изящной внешностью, тихим и скромным, — короче, совсем не таким, как я его себе представлял. Мою благодарность за поручительство он незамедлительно отверг.
— Мне это не стоило ни гроша, — улыбаясь, объяснил он. Он провел нас в салон, переходивший в громадную столовую. Я застыл в дверях.
— Боже мой! — вырвалось у меня.
Три больших стола были составлены в форме подковы. Они ломились от блюд, подносов и тарелок, так что под ними не было видно скатерти. На левом столе красовались всевозможные пирожные и в том числе два гигантских торта: один темный, залитый шоколадом, с надписью «Танненбаум», а другой розовый, увенчанный марципановыми розочками и надписью «Смит».
— Изобретение моей кухарки Розы, — объяснил Танненбаум. — Мы не смогли ее отговорить. Торт «Танненбаум» разрежут и съедят сегодня. А торт «Смит» — завтра, когда мы вернемся с церемонии получения гражданства. Вот такой символический акт замыслила наша кухарка.
— А почему вам пришло в голову назваться именно Смитом? — поинтересовался Хирш. — Фамилия Майер такая же распространенная. И как-то больше похожа на еврейскую.
Танненбаум смутился.
— Это никак не связано с нашей национальностью, — начал оправдываться он. — Мы и не думаем от нее отказываться. Но и носиться со своей нелепой фамилией, как с рождественской елкой, тоже не собираемся.
— На острове Ява люди меняют свои имена по нескольку раз в жизни, — подтвердил я. — Смотря по тому, кем они себя ощущают. По-моему, очень разумный обычай. — Свою речь я закончил, завороженно уставившись на курицу под соусом из портвейна, лежавшую прямо перед моим носом.
Танненбаум все еще был несколько обеспокоен, что задел религиозные чувства Роберта. Он кое-что знал о его французских подвигах в роли Иуды Маккавея и очень его уважал.
— Не желаете ли чего-нибудь выпить? — спросил он.
Хирш рассмеялся:
— Ну по такому случаю только шампанского. Самого лучшего. «Дом Периньон».
Танненбаум покачал головой:
— Такого у нас нет. Сегодня, во всяком случае. Сегодня у нас вообще не будет французских вин. Не будем вспоминать о прошлом. Нам предлагали раздобыть и голландского джина, и мозельских вин. Но мы отказались — слишком уж мы настрадались в тех краях. Америка нас приняла, так будем сегодня пить только американские вина и американскую водку. Вы же понимаете нас, не так ли?
Судя по всему, Хирш его не понимал.
— А что с вами стряслось во Франции? — недоумевал он.
— Меня не пропустили через границу.
— И теперь вы в отместку единолично объявили Франции блокаду? Винную войну? Оригинальная идея!
— Вовсе не в отместку, — заверил его Танненбаум. — Просто в знак благодарности стране, которая нас приютила. Вот вам калифорнийское шампанское, вот белое вино из Нью-Йорка и Чили, а вот и местный бурбон. Мы просто хотим забыть, господин Хирш! Хотя бы сегодня! Иначе как вообще дальше жить? Все забыть. И эту проклятую фамилию тоже. Мы хотим начать все сначала!
Я смотрел на этого маленького, немного трогательного человечка с всклокоченными седыми волосами. «Забвение, — думал я, — какое великое слово! И какое наивное. Вот только каждый понимает его на свой лад».
— Что за восхитительная выставка разных кушаний, господин Танненбаум, — вставил я. — Здесь хватит на целую роту едоков. Неужели все сметут за сегодняшний вечер?
Танненбаум облегченно улыбнулся:
— Наши гости всегда отличались здоровым аппетитом. Пожалуйста, не стесняйтесь. У нас здесь фуршет. Каждый сам берет то, что ему приглянулось.
Я тут же ухватил куриную ножку с желе и соусом из портвейна.
— Чем тебе Танненбаум не угодил? — спросил я у Хирша, пока мы с ним обходили обильно уставленные столы.
— Всем угодил, — ответил он. — Я сам собой недоволен.
— Да кто же собой доволен?
Роберт пристально посмотрел на меня.
— Все забыть! — сказал он с надрывом. — Если бы это было так просто! Просто забыть обо всем и радоваться мещанскому уюту! Нет, все забыть может только тот, кому нечего забывать.
— Может быть, с Танненбаумом все так и есть, — миролюбиво возразил я, прихватив еще и куриную грудку. — Может быть, кроме потерянных денег ему не о чем забывать. Деньги — не мертвые.
Хирш снова уставился на меня.
— У каждого еврея есть мертвые, забыл он о них или нет. У каждого!
Я огляделся.
— Роберт, — сказал я, — разве все это можно съесть? Что за расточительство?
— Не волнуйся, съедят, — ответил Хирш уже поспокойнее. — В две смены. Сегодня вечером угощают первую смену. Эмигрантов, которые здесь уже чего-то добились. А также профессоров, врачей и адвокатов, которые пока что ничего не добились. Актеров, писателей и ученых, которые все еще не освоили английский язык, а может быть, и никогда не освоят. Короче, бродячие пролетарии в белых воротничках, которые здесь по большей части голодают.
— А завтра? — спросил я.
— А завтра остатки передадут организации, которая помогает самым бедным беженцам. Такая вот примитивная, но действенная помощь.
— Что же тут плохого, Роберт?
— Ничего, — ответил он.
— Вот и я о том же! И что, все это приготовлено прямо здесь, в доме?
— Все, — подтвердил Хирш. — И как приготовлено! У Танненбаума еще в Германии была кухарка. Венгерка по национальности, и поэтому ей не запретили служить в еврейской семье. Когда он бежал из Германии, она его не покинула. Через два месяца она потихоньку перебралась вслед за ним в Голландию, с драгоценностями госпожи Танненбаум в желудке — превосходные камни без оправ, которые хозяйка заблаговременно отдала ей на хранение. Прежде чем перейти границу, Роза проглотила их, запив двумя чашками кофе со сливками и заев парой легких пирожных. В итоге оказалось, что особой нужды в этом не было. Пухленькая, голубоглазая блондинка с венгерским паспортом, все документы в порядке — никому и в голову не пришло ее досматривать. Теперь она готовит ему здесь. Без посторонней помощи. И как она только справляется? Золото, а не кухарка. Последняя представительница славных традиций Вены и Будапешта.
Я взял себе полную ложку румяного паштета из куриной печени. Она была поджарена с луком. Хирш принюхался.
— Перед этим запахом невозможно устоять, — признался он, навалив себе на тарелку большую порцию. — Однажды порция куриного паштета спасла меня от самоубийства.
— Паштет был с грибами или без? — поинтересовался я.
— Без. Зато лука было очень много. Ты ведь знаешь из «Ланского кодекса», что наша жизнь состоит из множества пластов, внутри которых обязательно есть разрывы. Обычно разрывы не совпадают друг с другом, и нижний пласт поддерживает слабое место. И только если все разрывы совпали, дело становится не на шутку опасным. Ни с того ни с сего люди вдруг начинают накладывать на себя руки. У меня однажды такое было. И спас меня запах жареной печенки с луком. Я решил перед смертью немного попробовать. Пока печенку жарили, пришлось немного подождать. Я выпил кружечку пива. Печенка оказалось слишком горячей — я подождал, пока она остынет. Ввязался в чужой разговор. Почувствовал сильный голод — заказал еще порцию. Сперва одно, потом другое, глядь — а я опять заработал как надо. Это не анекдот.
— Охотно верю! — Я потянулся за ложкой, чтобы положить себе еще паштета. — Мера предосторожности, — пояснил я, — для профилактики самоубийства.
— Я расскажу тебе еще одну историю, которая приходит мне на ум каждый раз, когда я слышу ломаный английский, на котором говорят многие эмигранты. Я вспоминаю одну старую эмигрантку, нищую, больную и беспомощную. Она собиралась покончить с собой и, конечно, привела бы свой замысел в исполнение, но, открывая газ, вспомнила, с каким неимоверным трудом ей давался английский язык и что только пару дней назад она впервые почувствовала, что понемногу начинает его понимать. Ей вдруг стало жалко бросить дело на полпути. Зачатки познаний в английском — вот и все, что у нее теперь было, и за них она уцепилась: мол, не пропадать же им! Так потихоньку и выкарабкалась. С тех пор я всегда вспоминаю о ней, когда заслышу этот невыносимый немецкий акцент: наши эмигранты, как ни старайся, не могут от него избавиться. От него меня тошнит, но он и трогает меня до слез. Смешное спасает от трагического, а трагическое от смешного не спасает. Ты только взгляни на этих несчастных! Вот они выстроились перед тарелками с селедкой, итальянским салатом и ростбифом — такие трогательные, с благодарными лицами, изрядно потрепанные, но все еще полные какого-то жалкого мужества! Они думают, что самое худшее уже миновало! Надо, мол, только как-нибудь перебиться, переголодать. А ведь худшее-то еще впереди!
— Это почему же? — удивился я.
— Сейчас у них еще есть надежда. На возвращение. Они мечтают о нем! Вот вернутся они — и справедливость тут же восторжествует. Они все так считают, даже если сами в этом не сознаются. На надежде все и держится. Но ведь это же иллюзия! На самом-то деле они даже не верят — только надеются. А когда они вернутся в Германию, о них никто и знать не захочет. Даже так называемые «хорошие немцы». Одни будут их ненавидеть открыто, другие — подспудно, чувствуя угрызения совести. Прежняя родина окажется гораздо хуже чужбины, где многое можно было стерпеть в надежде на возвращение и почетный прием, подобающий жертвам режима.
Хирш посмотрел на гостей, выстроившихся вдоль столов.
— Мне их так жалко! — тихо сказал он мне. — Они такие тихие, беспомощные! До того беспомощные, что хочется то плакать от жалости, то кричать от возмущения. Давай-ка уйдем отсюда. Нет сил смотреть — и так каждый раз!
Но уйти нам не удалось. Сперва я приметил венские шницели, которых не видел уже много лет.
— Роберт, — не выдержал я, — ты ведь помнишь первую заповедь «Ланского кодекса»: «Не дай эмоциям испортить твой аппетит. При должном навыке одно не мешает другому». На первый взгляд она цинична, но в ней скрыта глубокая мудрость. Позволь, я попробую шницель.
— Пробуй! Только быстро! — рассмеялся Хирш. — Сюда направляется госпожа Танненбаум.
Послышался шорох юбок — на всех парусах к нам неслась не женщина, а целая каравелла в красном наряде. Госпожа Танненбаум — высокая, полная дама — просто светилась от радушия.
— Господин Хирш! — начала она запыхавшимся голосом. — Господин Зоммер! Пойдемте со мной! Мы разрезаем торт. Тот, что из шоколада. Помогите нам его уничтожить!
Я беспомощно посмотрел на роскошный венский шницель у себя на тарелке. Хирш перехватил мой взгляд.
— Статья десятая «Ланского кодекса», — напомнил он. — «Все блюда сочетаются друг с другом». Стало быть, и венский шницель с шоколадным тортом!
Шоколадный торт был съеден почти моментально. Мне показалось, что после этого Танненбаум заметно повеселел.
— Чем вы сейчас живете, господин Зоммер? — робко поинтересовался он.
Я в двух словах рассказал ему о своей работе у Сильвера.
— Надолго устроились? — спросил Танненбаум.
— Нет. Наверно, еще недели две и закончу.
— В картинах разбираетесь?
— Не настолько, чтобы ими торговать. Так, немножко. А почему вы спрашиваете?
— Я знаю одного человека. Он ищет себе помощника. Что-то вроде того, чем вы сейчас заняты. Без официального разрешения. Как вам и нужно. Дело не срочное. Позвоните мне, когда будет известно, с какого дня вы освободитесь.
Я изумленно уставился на Танненбаума. Вот уже несколько дней я ломал себе голову над тем, что буду делать, когда работа у Сильвера закончится. Работать я мог только нелегально, а найти нелегальную работу было непросто, да и платили за нее гроши.
— Я уже свободен, — заволновался я. — У Сильвера я могу уволиться хоть завтра.
Танненбаум замахал руками:
— Что вы, это не к спеху! Позвоните через неделю — не опоздаете. Мне все равно еще надо поговорить с этим знакомым.
— Я бы очень не хотел упустить этот случай, господин Танненбаум.
— Я тоже, — с улыбкой подхватил он. — Я ведь за вас поручился.
Он поднялся со стула:
— Вы танцуете, господин Зоммер?
— Разве что от печки. А так нет. Я даже и не думал, что такой случай может представиться.
— Мы пригласили пару молодых людей. Знаете, в наше время как-то неловко устраивать веселые вечеринки. Сразу чувствуешь себя виноватым. Но мне все-таки хочется хоть раз устроить настоящий праздник для всей семьи. Особенно для моей дочери Рут. Не ждать же, пока найдется повод, который устроит всех?
— Безусловно. К тому же это ведь у вас своего рода благотворительный вечер. А их во время войны всегда устраивают. В одном Нью-Йорке они бывают пару раз в месяц.
С лица Танненбаума исчезло озабоченное выражение.
— Вы так думаете? Да, может быть. Конечно. Пожалуйста, угощайтесь. Моя жена будет очень рада. И Роза тоже, наша кухарка. В одиннадцать у нас будет ужин. К тому времени как раз поспеет гуляш. Он уже полдня как варится. Два сорта. Рекомендую сегедский!..
— Он пригласил тебя на гуляш? — спросил Хирш.
Я кивнул.
— Его готовят в больших котлах, — объяснил он. — А подают только в узком кругу. Друзьям семейства, кроме того, его выдают с собой в закрытых кастрюльках. Лучший гуляш в Америке, между прочим.
Вдруг он умолк.
— Видишь ту особу, которая набросилась на яблочный штрудель со сливками, словно не ела полгода?
Я посмотрел в указанном направлении.
— Это не какая-нибудь там особа, а необыкновенно красивая девушка, — возмутился я. — Какое удивительное лицо! — Я бросил еще один взгляд в ее сторону. — Что она здесь потеряла на этих поминках? Или у нее есть скрытые изъяны? Лодыжки как у слонихи? Таз обтянут кожей, как барабан?
— Ничего подобного. Подожди, пока она встанет. Она само совершенство. Лодыжки газели. Колени Дианы. Груди словно из мрамора. Любое избитое клише к ней подходит. На ногах ни намека на мозоли!
Я удивленно взглянул на Роберта. К таким дифирамбам из его уст я не привык.
— Что ты так уставился? Да, я точно знаю. Ну и в довершение всех клише: ее зовут Кармен.
— Ну и? — нетерпеливо спросил я. — Что с ней не так?
— Она глупа! Это прелестное создание полная дура! Не просто глупа, а феноменально глупа! Поглощение яблочного штруделя для нее уже выдающееся достижение разума — после такого умственного напряжения ей надо бы прилечь отдохнуть.
— Жалко, — огорчился я.
— Напротив! — возразил Хирш. — Это удивительно.
— Почему?
— Потому, что это так необычно.
— Статуя еще глупее.
— Статуя молчит. А эта разговаривает.
— О чем, Роберт? И откуда ты ее знаешь?
— Еще по Франции. Однажды я вытащил ее из западни. Ей нужно было срочно исчезнуть. Я решил увезти ее с собой. Приехал на автомобиле с дипломатическим номером. И тут ей втемяшилось, что сперва обязательно надо принять ванну и переодеться. Потом она битый час упаковывала свои платья. А в это время с минуты на минуту могли появиться гестаповцы. Я бы не удивился, если бы она собралась еще и к парикмахеру. По счастью, парикмахерских поблизости не было. Зато ей непременно надо было позавтракать. Она считала, что уходить из дома без завтрака — плохая примета. Я был готов запустить круассанами прямо в ее нежные щечки. Она все-таки позавтракала. Остатки круассанов и мармелада она тоже решила упаковать в дорогу. Меня уже била нервная дрожь. После этого она наконец неспешно погрузилась в машину и мы уехали. За четверть часа до появления гестаповского патруля.
— Это уже не просто глупость, — уважительно отметил я. — Это божий дар! Волшебный покров блаженного неведения!
Хирш кивнул.
— Позднее мне не раз доводилось о ней слышать. Она, как прекрасный парусник, лениво проходила через все опасности, словно между Сциллой и Харибдой. С ней случались самые невероятные вещи. Но каждый раз она выходила сухой из воды. Ее неописуемая непосредственность обезоруживала даже убийц. Ее даже ни разу не изнасиловали. Она, естественно, прибыла сюда самым последним самолетом из Лиссабона.
— Чем она сейчас занимается?
— С везучестью священной коровы она сразу получила место. В качестве манекенщицы. Она его не искала — это было бы ей чересчур утомительно. Ей его предложили!
— Почему бы ей в кино не сниматься?
Хирш пожал плечами:
— Ей неинтересно. Слишком сложно. Таких амбиций у нее нет. Равно как и комплексов. Прекрасная женщина!
Я потянулся за куском творожного штруделя. Я мог понять, почему Кармен так восхищала Хирша. То, чего он с трудом добивался своей отвагой и отчаянным презрением к смерти, было дано ей от природы. Этот дар влек его с неодолимой силой. Минуту-другую я внимательно разглядывал Хирша.
— Что ж, понимаю, — сказал я наконец. — Но как долго можно вытерпеть такую глупость?
— Долго, Людвиг! Глупость — самая увлекательная штука на свете. Интеллект слишком скучен. Все его пути известны наперед и все реакции предсказуемы. А вот выдающуюся глупость понять невозможно. В ней всегда есть новизна, непредсказуемость, тайна. Разве можно мечтать о чем-то лучшем?
Я не отвечал. Я не понимал, говорит ли он всерьез или пытается меня разыграть. Внезапно нас окружили близняшки, за которыми тянулись и прочие знакомцы Джесси Штайн. Все они так и сияли от какой-то натужной радости, которая буквально разрывала мне сердце. Здесь были и безработные актеры, которые дни напролет торговали чулками, а по утрам подолгу смотрелись в зеркало: не слишком ли углубились морщины для молодого любовника, в амплуа которого они покинули Германию десять лет назад? Они с таким видом беседовали о сыгранных ролях и о своей восхищенной публике, словно еще вчера выходили на сцену. Яркий свет танненбаумовских люстр пробуждал в них мимолетные иллюзии: они готовы были поверить, будто это и есть тот самый триумфальный прием, которым когда-нибудь встретит их родина. Здесь был и составитель пресловутого расстрельного списка — пылающий жаждой мести безработный бонвиван по фамилии Коллер. Он угрюмо стоял возле Равича, созерцая остатки угощения на обеденном столе.
— Вы, конечно, уже дополнили свой кровавый список? — иронически вопросил его Хирш. Коллер ответил энергичным кивком:
— Нужно расстрелять еще шестерых. Сразу по возвращении на родину!
— Кто же их будет расстреливать? — спросил Хирш. — Вы сами?
— Да уж найдется кто-нибудь. Суды об этом позаботятся.
— «Суды»! — презрительно фыркнул Хирш. — Вы говорите о немецких судах, которые вот уже десять лет творят одно беззаконие? Вы бы лучше отдали свой список в театр, господин Коллер. Выйдет отличная комедия!
Коллер побелел от ярости.
— Пусть лучше убийцы разгуливают на свободе, так по-вашему?
— Нет, да только вам их не поймать. Когда война закончится, нацистов вообще не останется. Останутся одни добрые немцы, которые всегда помогали евреям. А если кого-нибудь и разыщете, то и тогда его не повесят, господин Коллер! Во всяком случае, не вы с своим дурацким списком! Вместо того вы вдруг обнаружите, что можете всех понять. И даже простить.
— Как вы, что ли?
— Нет, не как я. Но как многие из нас. В этом вся наша еврейская беда, черт бы ее побрал! Все, на что мы способны, это понимать и прощать. Но не мстить. Вот потому-то мы так и будем вечными жертвами!
Хирш огляделся, словно пробуждаясь от сна.
— К чему это я? — смутился он вдруг. — Что за бред я тут несу? Простите, пожалуйста, — обратился он к Коллеру. — Я не имел в виду вас лично. Просто вспышка эмигрантского бешенства. Такое с каждым из нас иногда случается.
Коллер только смерил его презрительным взглядом. Я оттащил Хирша в сторону.
— Пойдем, — сказал я. — Танненбаум уже ждет нас на кухне. Там дают сегедский гуляш.
Он кивнул.
— Я просто не в силах вынести, как эта скотина с рожей комедианта будет еще разыгрывать сцену прощения.
— Я сам не знаю, что со мной, — пробормотал Хирш. — Наверное, меня просто сводит с ума весь этот треп: мол, все надо забыть, все начать сначала, а вот того-то и того-то забывать нельзя. Людвиг, они все размелют в щепки своими языками!
Снова появились близняшки Даль. У одной в руках был миндальный пирог, а у другой — поднос с чашками и кофейником. Я непроизвольно поискал глазами Лео Баха. Он и в самом деле сидел неподалеку, с жадностью пожирая глазами пританцовывающих двойняшек.
— Ну как, разобрались, какая из них праведница, а какая Мессалина? — спросил я у него.
Он покачал головой:
— Пока что нет. Зато я выяснил еще кое-что. После приезда в Америку они обе прямо с парохода отправились в клинику пластической хирургии и на последние деньги велели переделать себе нос, чтобы начать новую жизнь. Что вы на это скажете?
— Браво! — воскликнул я. — Похоже, воздух здесь просто пропитан новой жизнью, как весенней грозой. То Танненбаум-Смит, то близняшки Даль! Впрочем, я только «за». Да здравствует авантюризм, да здравствует новая жизнь!
Лео Бах непонимающе уставился на меня.
— От операции даже следов не осталось, — пожаловался он.
— Попробуйте выяснить адрес клиники, — посоветовал я.
— Кто, я? — удивился Бах. — Зачем? Со мной и так все в порядке.
— Замечательные слова, господин Бах. Хотел бы и я сказать о себе то же самое.
Между тем близняшки стояли уже прямо перед нами и, мило улыбаясь, предлагали нашему взору торты, кофейники и свои аппетитные задницы.
— Смелее! — шепнул я Баху.
Он стрельнул в меня гневным взглядом и взял кусок торта, так и не ущипнув ни одну из девушек.
— Ничего, подождите, вот когда-нибудь и вас прихватит, фригидный индюк! — пробурчал он.
Я оглянулся в поисках Хирша. Его уже осаждала госпожа Танненбаум. К ней подошел и сам Танненбаум.
— Эти господа не танцуют, Ютта, — обратился он к своей импозантной каравелле. — Танцам они не учились. На это у них не было времени. Как у детей военного времени, которые в глаза не видели шоколада. — Он робко улыбнулся. — А на танцы мы пригласили американских солдат. Они все танцуют.
Госпожа Танненбаум удалилась, шелестя юбками.
— Я это придумал для дочери, — пояснил Танненбаум. — Ей так редко удается потанцевать.
Я проследил за его взглядом. Дочь Танненбаума танцевала с Коллером, автором кровавого списка. В танцах Коллер был столь же неумолим. Он не провел, а силой проволок тщедушную девушку через весь зал. Мне показалось, что одна нога у нее была короче другой. Танненбаум вздохнул.
— Слава богу, завтра в это время мы будем уже американцами, — сказал он Хиршу. — Наконец-то я сброшу бремя трех своих имен.
— Трех? — с недоумением переспросил Хирш.
Танненбаум кивнул:
— У меня двойное имя. Адольф Вильгельм. Положим, Вильгельма я еще могу понять: дело было при кайзере, а дедушка у меня был большой патриот. Но Адольф! Да как ему только в голову могло такое прийти!
— У меня в Германии был один знакомый врач, — сказал я. — Его звали Адольф Дойчланд. Но он был евреем.
— О боже! — восхищенно воскликнул Танненбаум. — Да это еще похуже, чем у меня. Что же с ним стало?
— Его заставили сменить имя. И фамилию тоже.
— И все?
— И все. У него, конечно, отняли частную практику, но сам он благополучно сбежал в Швейцарию. Правда, было это еще в тридцать третьем году.
— Как же его теперь зовут?
— Никто, — сказал я. — Доктор Никто.
Танненбаум выглядел озадаченным. Я догадался, что он размышляет, не поторопился ли с выбором имени: должно быть, фамилия Никто показалась ему соблазнительной. Еще более анонимной, чем Смит. Однако тут он заметил сигналы, подаваемые с кухни: кухарка Роза размахивала громадной деревянной ложкой. Он сразу как-то собрался.
— Гуляш готов, господа, — объявил бывший Адольф Вильгельм. — Предлагаю отведать его прямо на кухне. Там он вкуснее.
Он двинулся вперед. Я собирался последовать за ним, но Хирш схватил меня за руку.
— Смотри, вот Кармен танцует, — сказал он.
— А вот уходит человек, от которого зависит мое будущее, — возразил я.
— Будущее может подождать, — заявил Хирш, не отпуская мою руку. — А красота не ждет. Статья восемьдесят седьмая дополненной нью-йоркской редакции «Ланского кодекса».
Я посмотрел на Кармен. Невозмутимая, как живое воплощение давно позабытых мечтаний, она с выражением всемирной скорби скользила по залу в обезьяньих объятиях рыжеволосого американского сержанта — дылды с двойным подбородком.
— Должно быть, задумалась над рецептом картофельных оладий, — проронил Хирш. — Впрочем, ее мозгов и на это не хватит. А я боготворю эту бессловесную корову.
— Не ной! — возразил я ему. — Действуй! Чего ты ждал до сих пор?
— Я не знал, где она. Вдобавок ко всему это волшебное существо обладает способностью бесследно исчезать на целые годы.
Я рассмеялся:
— Таких способностей нет даже у королей. Не говоря уже о простых женщинах. Забудь о своем несчастном прошлом и действуй незамедлительно.
Хирш нерешительно посмотрел на меня.
— А я пошел есть гуляш, — сообщил я. — Сегедский! А заодно закладывать фундамент своего будущего. Совместно с Адольфом Вильгельмом Смитом.
В гостиницу я вернулся за полночь. К своему немалому удивлению, я обнаружил там Марию Фиолу, они с Мойковым сидели в плюшевом салоне и играли в шахматы.
— У вас что, была ночная фотосессия? — удивился я.
Она молча покачала головой.
— Тоже мне вопрошатель! — отозвался вместо нее Мойков. — Невротик несчастный! Не успел появиться — и давай задавать вопросы. Все счастье испортил. Счастье — это когда тихо и никто не задает вопросов.
— Счастье для полных идиотов! — возразил я. — Сегодня я лицезрел его во всем совершенстве. Роскошнейшая красотка в состоянии блаженной расслабленности — и никаких вопросов.
Мария Фиола подняла глаза:
— Неужели?
Я кивнул:
— Принцесса с единорогом.
— Тогда нальем ему водки, — предложил Мойков. — Мы люди простые, сидим себе тут наслаждаемся своей меланхолией. Почитатели единорогов ее обычно страшатся. Для них это темная сторона Луны.
Он поставил на стол еще одну рюмку и наполнил водкой.
— Мировая скорбь, — пояснила Мария Фиола. — Настоящая русская, безграничная. Не то что немецкая.
— Вся немецкая скорбь вымерла с приходом Гитлера, — возразил я.
За стойкой пронзительно затрещал звонок. Мойков, кряхтя, поднялся из-за стола.
— Это графиня, — сообщил он, взглянув на табло с номерами комнат. — Должно быть, опять кошмары о Царском Селе. Захвачу-ка я сразу бутылочку.
— Отчего же у вас мировая скорбь? — спросил я Марию.
— У меня ее нет. Она у Владимира, поскольку он снова стал русским. Его родителей убили коммунисты. А пару дней назад они снова отбили у немцев его родные места.
— Я знаю. Но он же давным-давно стал американцем?
— Разве им можно стать?
— А почему нет? Как раз американцем проще стать, чем еще кем-то.
— Возможно. О чем еще вы хотели узнать, господин вопрошатель? Что я здесь делаю в такое время? В этой унылой лачуге? Вы это хотели спросить?
Я покачал головой:
— А почему бы вам здесь не быть? Вы ведь мне это уже объяснили. Гостиница «Рауш» находится как раз на пол пути от дома до работы, то есть до ателье вашего Никки. Последняя точка, где можно пропустить по маленькой до и после битвы. А водка у Мойкова превосходная. Кроме того, время от времени вы здесь жили. Так почему бы вам здесь и не быть?
Кивнув, она пристально посмотрела мне в лицо.
— Кое-что вы забыли, — сказала она. — Когда тебе все более-менее безразлично, тебе все равно и где быть. Разве не так?
— Ни в коей мере. Разница есть, и немалая. Я вот считаю, что лучше быть богатым, здоровым и молодым, чем старым, больным и лишенным всякой надежды.
Мария Фиола внезапно расхохоталась. Я уже часто замечал у нее такие резкие переходы от грусти к веселью. И каждый раз они восхищали меня — сам я не был на такое способен. В мгновение ока она превратилась в беззаботную, очаровательную девушку.
— Так и быть, я вам признаюсь, — сказала она. — Когда мне плохо, я всегда прихожу сюда, потому что здесь мне когда-то бывало гораздо хуже. Это немного утешает. А потом, для меня это место — как бы крошечный кусочек родины. Псевдородины, если хотите. Но другой у меня нет.
Уходя, Мойков оставил бутылку. Я налил нам с Марией по рюмке. Даже после сегедского гуляша, приготовленного кухаркой Розой, вкус водки показался мне настоящим откровением. Девушка опрокинула рюмку, откинув голову как пони — это движение я запомнил еще с нашей первой встречи.
— Счастье, несчастье, — сказала она. — Такие важные, громкие понятия прошлого века. Я даже не знаю, чем их теперь заменить! Может быть, одиночество и иллюзия неодиночества? Не знаю. Что еще?
Я не отвечал. О счастье и несчастье у нас с ней были разные представления: у нее, видимо, эстетическое, а у меня практическое. К тому же это был скорее вопрос личного опыта, а не способностей воображения. Воображение обманывает, меняет вещи местами, создает иллюзии. Кроме того, я не очень-то верил Марии — слишком она была переменчива.
Мойков вернулся.
— Графиня вновь переживает штурм Зимнего, — поведал он. — Я оставил ей бутылку водки.
— Мне пора, — сказала Мария Фиола. Она взглянула на шахматную доску. — Тем более положение у меня все равно безнадежное.
— Как и у всех нас, — возразил Мойков. — Но это еще не повод сдаваться. Напротив, это дает нам невиданную свободу.
Мария Фиола тихо засмеялась. К Мойкову она всегда относилась так, словно он был ее дальним родственником.
— Свободу? Не в моем возрасте, Владимир Иванович, — сказала она. — Я, может быть, женщина и отчаянная, но все еще верю и в Бога, и в черта. Проводите меня до дома? Не на такси. Пешком. Вы ведь тоже любите гулять по ночам?
— С удовольствием.
— Прощайте, Владимир Иванович! — Она осторожно поцеловала Мойкова в щетинистую щеку. Прощай, «Рауш»!
— Сейчас я живу на Пятьдесят седьмой улице, — сообщила она, когда мы вышли. — Между Первой и Второй авеню. Квартира временная, как и все у меня. Друзья уехали и пустили пожить. Вам это не слишком далеко?
— Нет. Ночью я часто брожу по улицам.
Она замерла перед обувным магазином. Он был ярко освещен. Внутри никого не было. Магазин был закрыт, но яркий свет все равно заливал неподвижные «натюрморты»: выложенные пирамидами туфли из кожи и шелка. Мария изучала их одну задругой, ее взгляд был напряжен, как у охотника, выслеживающего добычу, шея немного вытянута, губы слегка приоткрыты — казалось, она вот-вот что-то скажет. Но она ничего не сказала. Она лишь задышала чуть глубже, словно собираясь вздохнуть, подалась назад и с отрешенной улыбкой отправились дальше. Я молча шел за ней следом.
Мы прошли мимо целого ряда так же бесцельно освещенных витрин. Мария останавливалась только перед обувными магазинами, но уж зато перед каждым. Их она разглядывала внимательно и подолгу. Это было какое-то странное блуждание с одной стороны улицы на другую между сверкающими кавернами витрин бок о бок с молодой женщиной, которая, казалось, совершенно забыла обо мне и была целиком во власти своих таинственных законов, о которых я не имел никакого понятия.
Наконец она остановилась.
— Один обувной магазин вы пропустили, — сказал я. — Вон там, слева, на другой стороне. Он освещен не так ярко, как остальные!
Мария Фиола рассмеялась:
— Моя навязчивая идея! Вы очень скучали?
Я покачал головой:
— Великолепная прогулка. И очень романтичная.
— Неужели? Что же романтичного в обувных магазинах?
— Продуктовые лавки между ними. Не устаю ими восхищаться. На этой улице их очень много. А вы нашли то, что искали?
Она опять рассмеялась:
— Это нелегко. Мне кажется, я вообще ничего не хочу.
— Туфли нужны для того, чтобы в них убегать. Может, все дело в этом?
Она изумленно уставилась на меня:
— Да, может быть? А от чего убегать?
— Да от всего. Хоть от себя самого.
— Нет. И не так это просто. Попробуй сперва разберись, кто ты такой. Не разберешь, только всю жизнь проходишь вокруг да около.
Мы подходили к Пятьдесят седьмой улице. На Второй авеню гомосексуалисты выгуливали пуделей. Примерно полдюжины королевских пуделей рядком уселись над сточной канавой и справляли нужду. Они смотрелись словно аллея черных сфинксов. Их хозяева, гордые и взволнованные, стояли неподалеку.
— Вот здесь я пока и живу, — сказала Мария Фиола. Она в нерешительности остановилась в дверях. — Как хорошо, что вы не задаете всех тех вопросов, с которыми пристают остальные. Вы разве нелюбопытны?
— Нет, — ответил я, притягивая ее к себе. — Я принимаю все как оно есть.
Она не сопротивлялась.
— Значит, пусть все так и будет? — спросила она. — Будем принимать все как есть? Все, что приносит случай? И не больше?
— Не больше, — ответил я и поцеловал ее. — «Больше» значит боль и обман. Кому это нужно?
Ее глаза были широко распахнуты. В них отражался свет уличных фонарей.
— Хорошо, — согласилась она. — Если только это возможно! Хорошо, — повторила она. — D’accordo! [28]