XX


Реджинальд Блэк потрясал газетой.

— Он умер! — воскликнул он. — Ускользнул! — Кто?

— Дюран-второй, кто же еще…

Я облегченно перевел дух. Ненавижу траурные известия. Слишком много их было в моей жизни.

— Ах этот, — сказал я. — Ну это можно было предвидеть. Старый человек, рак.

— Предвидеть? Что значит «предвидеть»? Старый человек, с раком и неоплаченным Ренуаром!

— А ведь верно! — ужаснулся я.

— Еще позавчера я звонил ему. Он мне заявил, что, вероятнее всего, картину купит. А теперь вот оно! Как же он нас провел!

— Провел?

— Конечно! Даже дважды. Во-первых, он не заплатил, а во-вторых, картина теперь числится в наследственном имуществе, и государство наложит на нее арест, пока не будут урегулированы все наследственные претензии. Это может тянуться годами. Пока не улажены все дела по наследству, портрет для нас, считайте, потерян.

— За это время он только поднимется в цене, — мрачно пошутил я. Это был аргумент, в котором Блэк, благодетель человечества, вероятно, сам нуждался при каждой сделке.

— Сейчас не время для шуток, господин Зоммер! Надо действовать. И притом быстро! Пойдете со мной. Вы даже представить не можете, на что иногда способны наследники. Стоит кому-то умереть — и перед вами стая пятнистых гиен. Вы мне понадобитесь как свидетель. Я совершенно не исключаю, что наследники заявят, будто картина уже оплачена.

— Скажите, а его уже похоронили?

— Понятия не имею. По-моему, нет. Сообщение было в сегодняшней утренней газете. Но, может, его уже отвезли в похоронное бюро. Здесь это мгновенно — как бандероль по курьерской почте отправить. А с какой стати вас это интересует?

— Если гроб с телом уже установлен дома для торжественного прощания, нам, возможно, стоит приличия ради надеть черные галстуки. У вас не найдется лишнего для меня?

— За неоплаченную картину? Дорогой…

— Всегда лучше соблюсти пиетет и изобразить фальшивое соболезнование, — перебил я его. — Галстук не стоит ничего, но настраивает на миролюбивый лад.

— Ладно, мне все равно, — буркнул Блэк и скрылся в спальне. Вернувшись, он протянул мне черный галстук из узорчатой парчи.

— Шикарная вещь! — похвалил я.

— Еще из Парижа. — Блэк окинул себя критическим взором. — С этой траурной тряпкой на шее я сам себе кажусь ряженой обезьяной. Не подходит она к костюму! — Он недовольно уставился в зеркало. — Ужас какой-то!

— Темный костюм подошел бы больше.

— Вы считаете? Вполне возможно. Чего только не приходится вытворять, чтобы заполучить свою же собственность из лап мертвеца и его наследников!

Реджинальд Блэк снова вышел и вскоре вернулся. На сей раз на нем был скромный костюм в тонкую белую полоску.

— На совершенно черный я все-таки не смог решиться, — загадочно заявил он. — У каждого свое представление о чести. В конце концов, я скорблю не о Дюране-втором, а хочу спасти свою картину.

Гроб с Дюраном-вторым был уже установлен для прощания. Правда, покойный лежал не в своей спальне, а в роскошном зале этажом ниже. Нам преградил дорогу слуга:

— У вас есть приглашения?

— Что? — переспросил Блэк растерянно, но надменно.

— Приглашения на гражданскую панихиду.

— А когда она начнется? — спросил я.

— Через два часа.

— Вот и хорошо. Экономка здесь?

— Она наверху.

В этот миг к нам приблизился мужчина, по виду смахивавший на быка, но в траурном костюме.

— Вы хотели видеть покойного? — спросил он.

Реджинальд Блэк уже открыл рот, чтобы отказаться. Но я вовремя подтолкнул его локтем и спросил:

— А мы еще успеем?

— Конечно. Времени вполне достаточно. — От мужчины попахивало хорошим виски. — Покажите господам дорогу, — приказал он слуге.

— Кто это был? — спросил Блэк слугу.

— Господин Расмуссен. Родственник господина Дюрана-второго.

— Так я и думал.

Слуга оставил нас перед большим, но почти безлюдным залом с двумя лавровыми деревцами у дверей. Внутри, у стен громоздились дюжины венков и стояли вазы с розами всевозможных цветов и оттенков, но с преобладанием белых. Мне вспомнился зеленщик-цветочник из магазинчика напротив гостиницы «Рауш». Если у него есть связи с похоронным бюро, которое переправит Дюрана-второго в крематорий, сегодня вечером у него будет много очень недорогих роз.

— С какой стати мне глазеть на труп, который хотел меня надуть? — шипел Реджинальд Блэк. — Я не молиться сюда пришел, а забрать своего Ренуара.

— Молиться необязательно. От вас требуется лишь дипломатично склонить голову и подумать о том, что портрета мадам Анрио нам больше не видать; тогда, быть может, вы даже сумеете заплакать.

В зале было человек двадцать. Почти сплошь старики и старухи, среди них несколько детей. На одной из женщин была черная тюлевая шляпа с черной вуалью. Она не спускала с нас недоверчивого взгляда и смахивала на билетершу при вратах смерти. Почему-то при виде ее я вспомнил новую любовь Лахмана — кассиршу из кинотеатра, любительницу шартреза.

Посреди этих явно скучающих людей Дюран-второй лежал с закрытыми глазами, точно восковая кукла, которой уже нет дела ни до чего. Он казался маленьким, куда меньше, чем запомнился мне при встрече, и был похож на старого, уставшего ребенка. В соответствии со странным ритуалом похорон в коротенькие пальцы почившей биржевой акулы всунули крест. Цветы благоухали одуряюще, словно их было вдвое больше, чем имелось на самом деле. Реджинальд Блэк внимательно смотрел на Дюрана-второго. Работал кондиционер, что придавало помещению еще большее сходство с моргом. Но ни одной из картин, собранных Дюраном-вторым, в зале не было — и я, и Блэк сразу же это заметили.

— А теперь в атаку, — пробормотал Блэк. — Вперед на Расмуссена.

— Сперва на экономку.

— Хорошо.

Никто больше не пытался нас останавливать. Откуда-то издали доносился звон бокалов. Где-то поблизости был бар. Мы направились вверх по лестнице.

— Лифт вон там, — показал уже знавший нас слуга.

На лифте мы поднялись на этаж, который был мне уже знаком. К моему изумлению, экономка встретила меня как старого друга.

— Он умер, — зарыдала она. — Опоздали вы! Не иначе вы хотели с ним насчет картины поговорить.

— Да, хотели. Картину я принес на просмотр. Она принадлежит господину Реджинальду Блэку. Мы хотели бы фазу же забрать ее. Где она?

— В спальне господина Дюрана. Там еще не прибрано.

Не говоря ни слова, я направился в спальню. Дорогу я помнил. Блэк решительно шагал рядом. Следом за нами, рыдая, следовала экономка.

— Вот и наша мадам Анрио, — сказал я в дверях. — Висит возле самой кровати.

Блэк сделал два больших шага вперед. Мадам Анрио встретила его своей нежной улыбкой. Я окинул взглядом опустевшую комнату, на стенах которой картины вели теперь свою странную, особую, полную радости и солнца жизнь, такую далекую от смерти.

Экономка следовала за Блэком. Внезапно она встала перед Ренуаром.

— Стоп! — сказала она. — Прежде чем мы ее снимем, надо спросить у господина Расмуссена.

— Но ведь это моя картина! Вы сами знаете.

— Все равно надо спросить у господина Расмуссена.

Реджинальд Блэк затрясся. У него был такой вид, что он вот-вот отшвырнет экономку в сторону. Но Блэк все же одумался.

— Хорошо, — кротко сказал он. — Зовите господина Расмуссена.

Словесная дуэль началась с притворных сантиментов. Расмуссен, благоухавший виски еще сильнее, чем прежде, пытался изобразить убитого горем близкого родственника покойного, который просто не в состоянии говорить о делах, пока незабвенный усопший еще дома. На подмогу ему кинулась мегера с горящими глазами и вставной челюстью, которая явно была ей велика, что напомнило мне адвоката Левина, и траурной вуалью, развевавшейся над ее головой как боевое знамя во время битвы. Но Блэк выдержал натиск противника. Он спокойно пропустил мимо ушей все упреки в душевной черствости и безбожных грязных делишках, продолжая твердо настаивать на своем праве. Он с первого взгляда заметил, что экономка была почему-то не на стороне якобы скорбящих. Вероятно, она была здесь единственная, кто воспринимал смерть биржевой акулы Дюрана как личную утрату, а кроме того, она, видимо, уже знала, что ее служба в этом доме кончилась. Поэтому, когда Расмуссен заявил, что картина принадлежит к наследственному имуществу, поскольку она, вероятней всего, куплена и уже давно оплачена, Блэк внезапно обрел в этой все еще рыдающей женщине верную союзницу. Расмуссен попытался отвести ее как свидетельницу под предлогом предвзятости. Экономку это страшно рассердило, а когда Расмуссен и вовсе приказал ей заткнуться, она заявила, что он ей тут не указ, ее не он, а господин Дюран-второй нанимал на службу.

Тут в спор резким пронзительным голосом вступила скорбящая наследница с вуалью, что повлекло за собой короткую и жаркую словесную перепалку между нею и экономкой. Блэк бросил в пекло сражения еще одного свидетеля, то бишь меня. Экономка поддержала меня без малейшего страха перед скорбящей наследницей. Она твердо заявила, что Ренуар провисел в доме никак не больше двух недель, а Дюран-второй сам ей сказал, что после его смерти картину надо отослать обратно. Тут Расмуссен на время лишился дара речи. Наконец, придя в себя, он заявил, что после вскрытия завещания все эти недоразумения, безусловно, выяснятся. Блэк настаивал на своем. Тогда Расмуссен извлек из кармана часы и дал понять, что после всей этой недостойной торгашеской сцены ему еще надо приготовиться к панихиде.

— Хорошо, — сказал Блэк. — Тогда ставлю вас в известность, что картина была предложена за пятьдесят тысяч долларов, и именно на эту сумму я и привлеку лично вас к судебной ответственности.

На мгновение воцарилась мертвая тишина. А затем грянула буря.

— Что? — завопила наследница. — Вы что, за дураков нас считаете? Да эта мазня и тысячи не стоит!

Реджинальд Блэк указал на меня:

— Господин Зоммер, эксперт из Лувра, предложил картину господину Дюрану-второму именно за эту цену.

Я кивнул.

— Надувательство! — визжала наследница. — Клочок холста в две ладони величиной! Даже углы не закрашены!

— Это картина для коллекционеров, — терпеливо пояснил я. — Это не товар повседневного спроса. Для коллекционеров она бесценна.

— Но если продавать, то цена-то будет, верно?

Реджинальд Блэк запустил руку в свою ассирийскую бородку.

— Цена — это совсем другое дело, — с достоинством заявил он. — Но вы продать ее никак не сможете. Картина принадлежит мне. Я потребую возмещения убытков через суд, если вы не вернете мне картину.

И тут Расмуссен вдруг пошел на попятную.

— Ерунда все это, — сказал он. — Пойдемте с нами в кабинет. Нам нужна по крайней мере расписка, что вы получили от нас картину.

Он провел Блэка в небольшой кабинет рядом, а я остался вместе с экономкой.

— Чем богаче люди, тем жаднее они становятся, — с горечью сказала экономка. — Они меня хотели выставить уже первого числа, а ведь господин Дюран распорядился оставить меня до конца года. Вот-то они удивятся, когда увидят, что он отказал мне по завещанию. Ведь я была единственная, кому он доверял, а их всех терпеть не мог. Они даже коньяк его и то норовили охаивать. Хотите рюмочку? Вы единственный, кто его оценил. Я этого не забыла.

— С удовольствием, — ответил я. — Коньяк был редкостный.

Экономка налила мне рюмку этого адского зелья. Я опрокинул ее залпом и по мере сил изобразил на лице восхищение.

— Превосходно! — сказал я.

— Вот видите! Потому-то я вам и помогла. Остальные здесь только ненавидят меня. Ну да мне все равно.

Блэк вернулся в спальню с какими-то бумагами в руках. Следом за ним молча шел Расмуссен. Он вручил Блэку прелестную мадам Анрио с таким видом, будто это была жаба, и запер двери спальни.

— Запакуйте! — буркнул он экономке и, не попрощавшись, вышел.

Экономка принесла оберточную бумагу.

— Может, и вы коньячку желаете? — спросила она Блэка. — Там в бутылке еще много осталось. А теперь все равно уже никто не придет…

Я подмигнул Блэку.

— С удовольствием, — обрадовался тот.

— Коньяк первоклассной марки, — в последний раз предостерег я.

Блэк сделал глоток, но выказал безупречное самообладание.

— Господин Зоммер рассказывал мне об этом напитке, — произнес он изменившимся голосом. — Я думаю, он с удовольствием выпьет еще, если у вас осталось. А мне, к сожалению, больше рюмочки в неделю нельзя. Врачи запретили. Зато уж господин Зоммер…

Со скрежетом зубовным я наблюдал, как экономка снова наливает мерзкое пойло в мою рюмку.

— Он и от двойной порции не откажется, — любезно добавил Блэк.

На горестном лице старой женщины пробилось робкое подобие улыбки.

— С удовольствием, — сказала она. — Я рада, коли вам нравится. Может, заберете бутылку с собой?

Я чуть не поперхнулся и замахал руками:

— Что вы, она вам еще пригодится. Жизнь научила меня: в самый неподходящий момент приходят самые неожиданные гости…

Мы покидали обитель скорби с мадам Анрио под мышкой с таким чувством, будто вырвали нежную, очаровательную рабыню из рук свирепых арабских работорговцев.

— Мне срочно нужно чего-нибудь выпить, — пропыхтел Блэк в свою бородку. — Это не коньяк, а разбавленная серная кислота. Что-то для чистки металлов, но уж никак не для питья. — Он озирался, высматривая бар. К счастью, показалось такси. — Ладно, берем такси! А дома забьем этот омерзительный вкус нашим лучшим коньяком. Но каковы разбойники! Смерть — и такая алчность, такая скаредность!

— Ваша идея насчет пятидесяти тысяч была просто гениальна, — сказал я.

— В нашей профессии надо уметь соображать быстро и идти на риск без страха. Отпразднуем сегодня вызволение мадам Анрио со свечами и нашим собственным «Наполеоном». — Реджинальд Блэк рассмеялся. — Вы понимаете людей?

— Вы имеете в виду Расмуссена и эту скорбящую гиену?

— Да нет. Эти ясны, как раскрытая книга. Но Дюран-второй каков! Вот скажите, почему он не купил этого Ренуара, раз уж знал, чего стоят его наследники? Мог бы подарить своей экономке. Я уверен, лет тридцать назад он с ней спал. И знаете почему? Ему так было дешевле.

В витрине магазина Сильверов появился плакат: «Распродажа! Магазин закрывается! Самые низкие цены!» Я вошел.

Александр Сильвер принял меня в клетчатых брюках и серых носках, но при черном галстуке.

— Что происходит? — спросил я.

— Все! — мрачно ответил он. — Самое страшное!

Я взглянул на его черный галстук и только тут вспомнил, что на мне такой же. Я забыл сменить его на обычный.

— Умер кто-нибудь? — осторожно поинтересовался я.

Александр покачал головой:

— Да нет, но все равно что умер, господин Зоммер. А с вами что? У вас кто-то умер? Вы ведь тоже при черном.

— И тоже нет, господин Александр. Это галстук вызван служебной необходимостью. А у вас? Сегодня, похоже, день черных галстуков.

— Мой братец! Этот вероломный нацист! Он-таки женился! Тайно! Неделю назад.

— На ком?

— На шиксе, конечно. На этой белобрысой, косматой гиене.

— Сегодня, похоже, еще и день гиен. С одной я сегодня после обеда имел удовольствие встретиться. Из-за этого и объявление в витрине? Продаете помещение?

Александр кивнул:

— Объявление висит, но никто не приходит. Все напрасно! Кому сегодня нужен антиквариат? Разве что только моему братцу, извергу. Вот он на ней и женится.

Я облокотился на голландский стул — подлинный, не считая, конечно, ножек.

— Хотите закрыть магазин? Жалко.

— Что значит «хотите»? Пытаюсь! Ведь никто у меня его не купит! Даже на распродажу покупатели не заходят!

— А сколько бы вы хотели за этот магазин? — спросил я.

Сильвер стрельнул в меня острым взглядом:

— Еще не знаю, — осторожно ответил он. — Вы хотели бы купить?

— Разумеется, нет. И даже не арендовать. У меня ведь нет денег.

— Тогда зачем же спрашиваете?

— Просто из сочувствия. Как насчет чашечки кофе в чешской кондитерской напротив? Могу ли я вас угостить!

Сильвер посмотрел на меня грустными глазами:

— Дорогой мой друг! Сегодня у меня не лежит к этому сердце! Это все прекрасные дни золотого прошлого. Теперь они позади! Знаете, чем мне братец пригрозил? Если я и дальше буду упрямиться как козел, он снова станет адвокатом. А я только защищаю память моей матери! Если бы она знала! Она бы перевернулась в гробу.

— Это еще как сказать. Может, она полюбила бы сноху.

— Что? Моя мать, правоверная иудейка, и полюбила бы шиксу?

Я направился к двери.

— Пойдемте, господин Александр! Чашечка кофе и разговор по душам вам сейчас не повредят. Доставьте мне удовольствие.

В эту минуту вид у Сильвера внезапно стал особенно беспомощным и несчастным. Борьба за веру не прошла для него бесследно — это был уже не представитель богемы былых времен. Даже походка Сильвера утратила прежнюю упругость: когда мы пересекали улицу, его чуть не сшиб велосипедист, что было немалым позором для человека, который прежде шутя лавировал между спортивными автомобилями и омнибусами.

— Ромовая баба совсем свежая, — встретила нас официантка. — Очень рекомендую, господин Сильвер.

Безрадостным взглядом Александр обвел витрину с выпечкой.

— Шоколадное пирожное с кремом, — выбрал он наконец. Очевидно, темный цвет шоколада больше всего подходил к его мрачному настроению.

Официантка принесла кофе. Александр немедленно обжег губы, настолько он оказался горячий.

— У меня сегодня одни несчастья, — пробормотал он. — Я от горя сам не свой.

Я завел разговор о бренности всего земного, надеясь тем самым настроить его на философски-меланхолический лад и слегка развлечь. В качестве примера я выбрал Дюрана-второго. Но Александр меня почти не слушал. Вдруг его шея вытянулась как змея. Он уставился на свой магазин.

— Вот они! — прошептал он. — Оба! Арнольд со своей шиксой! Стоят перед витриной! Наглость какая! Видите ее? Видите эту косматую, белобрысую стерву в парике и с полной пастью зубов?

Я увидел Арнольда в костюме для визитов — пиджаке цвета маренго и полосатых брюках, а рядом с ним тоненькую и на вид вполне безобидную девицу.

— Высматривает, как бы чего урвать, — прорычал Александр. — Видите этот алчный взгляд?

— Нет, — сказал я. — И вы его не видите, господин Александр. У вас просто не на шутку разыгралась фантазия. Что вы намерены предпринять? Съешьте еще одно шоколадное пирожное, это самое простое.

— Исключено! Я должен быть там. Иначе эта шикса вломится в магазин и его ограбит! Пойдемте со мной! Помогите мне!

Александр Сильвер ринулся через улицу почти с энергией былых времен. Очевидно, его окрыляла ненависть. Он проделал очень красивое полусальто, чтобы увернуться от автофургона, развозящего детское белье, и потом скрылся за омнибусом.

Я встал и пошел расплатиться.

— Он уже не тот, что прежде, — вздохнула официантка. — Никак не может пережить, что господин Арнольд женился. Как будто хуже беды не бывает! Когда вон война кругом! — Она укоризненно покачала головой.

Я нарочно приближался к магазину не спеша. Хотел дать Александру Сильверу возможность справиться со своим возбуждением в кругу семьи. В конце концов, Александр считал себя галантным кавалером, значит, он и в шиксе должен был увидеть женщину, а женщина заслуживает уважения.

Арнольд меня представил. Я поздравил молодых довольно сдержанно, опасаясь приступа ярости со стороны Александра. Потом стал слушать. Арнольд хотел убрать из витрины объявление о распродаже. Без его согласия такое объявление вешать не следовало, мягко объяснял он.

— Зачем тебе все продавать, Александр?

— Хочу снова открыть адвокатскую контору, — саркастически буркнул Александр. — По бракоразводным процессам! — добавил он.

Шикса, которую звали Каролиной, расхохоталась.

— Как мило! — сказала она. — И как грустно.

— К этому разговору мы еще вернемся, — сказал Арнольд, явно выросший за это время в собственных глазах. — А сегодня Каролина хотела бы взглянуть на наш магазин.

Александр бросил в мою сторону взгляд, который говорил о многом.

— Ты ведь не против, Александр? — защебетала Каролина.

Я видел, как от такого фамильярного обращения Сильвер-первый дернулся, будто ужаленный осой.

— Я так и думала, — с улыбкой продолжала Каролина. — Такой галантный кавалер, как ты!

Она открыла дверь и вошла в магазин. Арнольд, ухмыляясь, последовал за ней. Александр в эту секунду напоминал прусского генерала времен Вильгельма II, которому неожиданно прикоснулись к гениталиям.

— Пойдемте, — шепнул он мне сдавленным голосом. — Пойдемте вместе с ними!

Каролина как будто и вовсе не замечала его холодного взгляда. Она ворковала и щебетала вокруг него, находила все восхитительным, называла Александра «дорогим деверем», продолжала обращаться к нему только на «ты» и под конец пожелала увидеть «эти захватывающие дух катакомбы». Все с той же сытой улыбкой Арнольд повел ее по приставной лестнице в подвал.

— Ну что вы на это скажете? — простонал Александр, когда молодые скрылись под землей. — Ведет себя как ни в чем не бывало! Что мне прикажете делать? — Он жалобно смотрел на меня.

— Ничего, — сказал я. — Что случилось, то случилось, и на вашем месте я принял бы это со свойственным вам шармом. В противном случае вы рискуете заработать инфаркт.

Александр чуть не задохнулся от возмущения:

— И это мне советуете вы? А я еще считал вас другом!

— Я приехал из страны, господин Александр, где еврея убивают, если он вздумает не то что жениться на шиксе, а хотя бы прикоснуться к ней. Так что в данном случае моя позиция не будет объективной.

— Так и я о том же! — воодушевился он. — Как раз поэтому мы и должны все держаться вместе! Бедная моя мама! Сама была правоверной и набожной и нас так воспитала. Этот вероотступник Арнольд свел бы ее в могилу! Какое счастье, что она умерла раньше, не дожив до такого позора. Но где уж вам понять мои страдания. Вы ведь и сами атеист.

— Только днем.

— Ах, бросьте вы эти ваши шутки! Мне-то что делать? Эта скалящая зубы баба с ее мерзким дружелюбием совершенно неуязвима!

— Женитесь сами.

— Что? На ком?

— На девушке, которая порадовала бы сердце вашей матери.

— Потерять свободу? Только потому, что мой братец Арнольд…

— Тем самым вы сразу восстановили бы баланс в семье, — сказал я.

— Для вас нет ничего святого, — бросил Сильвер. — К сожалению.

— Есть, — возразил я. — К сожалению.

— Стойте! Эта охотница за наследством возвращается! — прошептал Александр. — Тише! У нее слух как у воровки.

Крышка подвального люка открылась. Первым вылез Арнольд, уже раздобревший от семейной жизни и от кулинарных искусств своей шиксы. Каролина выбралась следом, заливаясь счастливым смехом.

— Вы только взгляните, что я там нашла, Александр! — затараторила она. — Распятие из слоновой кости! Я ведь могу его взять, правда? Для вас ведь Иисус ничего не значит, верно? Вы его даже казнили! Смешно, что вы им еще и торгуете. Арнольд не против, что я его беру, ты ведь тоже, правда?

Александр снова чуть не задохнулся. Он выдавил из себя что-то невразумительное насчет искусства и свободы и вынужден был стерпеть от Каролины еще и поцелуй.

— Приходи сегодня ужинать! — пригласила она. — Сегодня у нас даже будет — как же это называется? — ах да, кошерное! На закуску рубленая куриная печенка с жареным луком.

Она просияла всеми своими зубами. Казалось, еще немного — и Александра хватит удар.

— У нас с господином Зоммером сегодня дело, — выдавил он наконец.

— А перенести никак нельзя? — кокетливо спросила она, стрельнув в меня глазками.

— Сложно, — ответил я, перехватив взгляд Александра, отчаянно моливший о помощи. — У нас в Гарлеме важная встреча. С выдающимся коллекционером.

— В Гарлеме? В этом негритянском квартале? Как интересно! Случайно не в танц-клубе «Савой»?

— Нет. Он миссионер с четырьмя детьми. Очень нудный, но очень богатый. Глава администрации района Гарлем-Юг.

— А что он собирает? — не унималась Каролина. — Негритянскую скульптуру?

— Совсем нет. Венецианские зеркала.

Каролина опять разразилась переливчатым смехом:

— Ну до чего странно! Чего только не бывает на свете! Пойдем, дорогой! — По-хозяйски уцепившись за Арнольда, она послала Александру воздушный поцелуй. — Вы оба такие странные! — щебетала она. — Такие серьезные! Но очень милые и странные!

Я смотрел ей вслед. Словечко «странные» в сочетании со смешком нечаянно разбудило мою память. Оно напомнило мне одного врача в концлагере, заключенные прозвали его Хохотунчиком. Этот всех больных тоже считал странными и, заливаясь хохотом, до тех пор стегал их кнутом, покуда те сами не заявляли, что совершенно здоровы. Такое вот медицинское обследование практиковал он.

— Что с вами? — теребил меня Александр Сильвер. — На вас лица нет. Значит, вас тоже тошнит от этой неистребимой бестии? Вот как, скажите, с ней бороться? Она кидается на тебя со смехом, поцелуями и объятиями, невзирая ни на что. Арнольд конченый человек, вы не находите?

— Он выглядит при этом вполне довольным.

— Со смехом можно и в ад въехать.

— Наберитесь терпения, господин Сильвер. Развод в Америке — штука очень простая и совсем не катастрофа. На худой конец, Арнольд всего лишь обогатится новым жизненным опытом.

Сильвер посмотрел на меня.

— Вы бессердечный, — заявил он.

Я не стал возражать. Смешно возражать на такое.

— Вы и правда надумали снова пойти в адвокаты? — спросил я.

Александр ответил каким-то нервным жестом.

— Снимите объявление о распродаже, — посоветовал я. — Все равно никто не придет. К тому же зачем продавать себе в убыток?

— Себе в убыток? И не подумаю! — встрепенулся Сильвер. — Распродажа вовсе не значит ниже себестоимости! Распродажа — это просто распродажа. Разумеется, мы не прочь кое-что на ней заработать.

— Тогда ладно. Это правильная мысль. Оставляйте объявление в витрине и спокойно ждите развода вашего Арнольда. В конце концов, вы оба адвокаты.

— Развод денег стоит. Выброшенных денег.

— Всякий опыт чего-то стоит. И пока это только деньги, ничего страшного.

— А душа!

Я глянул в озабоченное и добродушное лицо безутешного еврейского псевдонациста. Он напомнил мне старого еврея, которого Хохотунчик в концлагере регулярно избивал во время обследования. У старика было очень больное сердце, и Хохотунчик, стегая его кнутом, объяснял, что лагерный кошт для сердечников как раз то, что нужно: ничего жирного, ничего мясного и много работы на свежем воздухе. От одного из особенно сильных ударов старик молча рухнул и больше уже не встал.

— Вы мне, конечно, не поверите, господин Сильвер, — сказал я. — Но при всех ваших горестях вы чертовски счастливый человек.

Я зашел к Роберту Хиршу. Он как раз закрывал свой магазин.

— Пойдем поужинаем, — предложил он. — Под открытым небом в Нью-Йорке нигде не поешь, зато здесь первоклассные рыбные рестораны.

— Можно посидеть и на улице, — сказал я. — На узенькой терраске отеля «Сент-Мориц».

Хирш пренебрежительно отмахнулся:

— Разве там поужинаешь? Одни только пирожные и кофе для ностальгирующих эмигрантов. И крепкое спиртное, чтобы залить тоску по бесчисленным открытым ресторанчикам и кафе Парижа.

— А также по гестапо и французской полиции.

— Гестапо там больше нет. От этой чумы город избавили. А тоска по Парижу осталась. Даже странно, в Париже эмигранты тосковали по Германии, в Нью-Йорке тоскуют по Парижу, одна тоска наслаивается на другую. Интересно, каким будет следующий слой?

— Но есть эмигранты, которые вообще не знают ностальгии, — ни той, ни другой.

— Суперамериканцы и утомленные граждане мира. Да их тоже гложет ностальгия, просто она у них изжитая из сознания, невротическая и поэтому безымянная. — Хирш засмеялся. — Мир начал снова открываться. Париж свободен, да и Франция почти вся свободна, как и Бельгия, via Dolorosa снова открыта. Брюссель освободили. Голландия снова дышит. Уже можно опять тосковать по Европе.

— А Брюссель? — переспросил я.

— Неужели ты не знал? — не поверил Хирш. — Я еще вчера в газете прочитал подробный репортаж о том, как его освобождали. Я сохранил ее для тебя. Да вон она.

Он шагнул в темноту магазина и протянул мне газету.

— Потом прочтешь, — сказал он. — А сейчас мы с тобой отправимся ужинать. В «Морского короля».

— Это к омарам, распятым за клешни?

Роберт кивнул:

— К омарам, прикованным в витринах ко льду в ожидании смерти в кипятке. Помнишь, как мы в первый раз туда ходили?

— Еще бы не помнить! Улицы казались мне вымощенными золотом и надеждами.

— А теперь?

— И так же и иначе. Я ничего не забыл.

Хирш посмотрел на меня:

— Это большая редкость. Память — самый подлый предатель на свете. Ты счастливый человек, Людвиг.

— Сегодня я то же самое говорил кое-кому другому. Он меня за это чуть не прибил. Видно, человек и впрямь никогда не ведает своего счастья.

Мы шли к Третьей авеню. Газета с репортажем об освобождении Брюсселя жгла мне внутренний карман пиджака как пламя, прямо над моим сердцем.

— Как поживает Кармен? — спросил я.

Хирш не ответил. Теплый ветер рыскал вокруг домов как охотничий пес.

Прачечная духота нью-йоркского лета кончилась. Ветер принес в город запах соли и моря.

— Как поживает Кармен? — повторил я свой вопрос.

— Как всегда, — ответил Хирш. — Она загадка без таинства. Кто-то захотел увезти ее в Голливуд. Я всячески уговаривал ее согласиться.

— Что?

— Это единственный способ удержать женщину. Разве ты не знал? А Мария Фиола как поживает?

— Она-то как раз в Голливуде, — сказал я. — Манекенщицей. Но она вернется. Она там часто бывает.

Показались светящиеся витрины «Морского короля». Порабощенные омары молча страдали на льду, ожидая смерти в кипящей воде.

— Они тоже кричат, когда их в кипяток бросают? — спросил я. — Раки, я знаю, могут и кричать. Они умирают не сразу. Панцирь, который защищает их в жизни, в момент гибели становится для них сущей бедой. Он только продлевает их смертные муки.

— Лучшего собутыльника, чем ты, для ужина в этом ресторане не найти, — содрогнулся Хирш. — Пожалуй, закажу-ка я сегодня с тобой на пару крабовые лапки. Они, по крайней мере, уже мертвы. Твоя взяла.

Я уставился на черную массу заскорузлых омаров.

— Это самый безмолвный крик тоски по родине — открытому морю, какой мне когда-либо доводилось слышать, — сказал я.

— Прекрати, Людвиг, не то нам придется ужинать в вегетарианском ресторане. Тоска по родине? Это всего лишь сантименты, если ты уехал добровольно. Неопасные, бесполезные и, в сущности, излишние. Другое дело, если тебе пришлось бежать под угрозой смерти, пыток, концлагеря, вот тогда счастье спасения странным образом через какое-то время может обернуться чем-то вроде ползучего рака, который начинает пожирать твои внутренности, если ты не окажешься чрезвычайно осторожным, очень мужественным либо просто очень счастливым человеком.

— Кто же про самого себя такое знает, — вздохнул я. Газета со статьей об освобождении Брюсселя по-прежнему прожигала мне карман.

В гостиницу я возвратился довольно рано. Внезапно у меня оказалось полно свободного времени. Это было не то время, какое можно было бы чем-то заполнить, это была какая-то дыра, пустота, которая при попытке ее заполнить становилась только еще более пустой. Со дня отъезда Марии Фиолы я ничего о ней не слышал. Я и не ждал от Марии вестей. Значительная часть моей жизни прошла без писем и без телефона, ведь у меня почти никогда не было постоянного адреса. И я к этому привык — как привык не ждать от жизни ничего, кроме того, что уже есть. И все равно ощущал сейчас какую-то пустоту. Это не была паника, поскольку я не думал, что Мария никогда сюда не вернется — хотя знал, что с квартиры на Пятьдесят седьмой улице ей пришлось съехать, — а именно чувство пустоты, как если бы из меня что-то вынули. Несчастлив я не был; несчастлив бываешь только тогда, когда близкий человек умирает, но не когда он уходит от тебя — все равно, на короткое ли время или навсегда. Это я давно усвоил.

Тем временем наступила осень, а я ее не заметил. Как-то сразу улетучилась духота нью-йоркского лета, ночи стали ясными и высокими. Мое смутное существование продолжалось. На страницах газет гремело эхо войны, которая шла на другом краю света — в Европе, на Тихом океане, в Египте, — призрачная война, бушевавшая повсюду, только не на том континенте, который продолжал вести ее издали, не в стране, где я был всего лишь беспокойной тенью, человеком, которого терпели и даже одарили маленьким личным счастьем, незаслуженным, с привкусом вины и не всегда мне нужным, когда я думал о черной стене теней, которые медленно расступались передо мной, приближая меня к тому, что все эти годы скитаний помогало мне держаться за жизнь: к неотвратимости исполнения кровавого обета. Я остановился под фонарем и раскрыл газету с репортажем о Брюсселе. Вообще-то я собирался прочитать ее у себя в номере, но вдруг почти испугался при мысли, что останусь с этим наедине.

Прошло какое-то время, прежде чем я пришел в себя. В газете была помещена фотография и приводились многочисленные названия хорошо мне знакомых улиц и площадей. Они громко зазвучали в моих ушах сквозь уличный шум города, словно кто-то выкрикивал их в моем сердце, как объявление на некой станции из иного мира, серой, призрачной станции, где внезапно в сумеречном зале ожидания вспыхнула яркая электрическая лампа, — и эти улицы и площади осветились беловато-зеленым кладбищенским светом и заполнились голосами, беззвучными и полными почти непереносимой скорбью. Никогда бы не поверил, что вот так на улице, среди автомобильного шума, в свете сотен витрин можно застыть, ничего не замечая вокруг, ничего не чувствуя, и шептать имена пропавших без вести, а может, уже и мертвых, бесплотные имена, каждое из которых вонзалось в сердце шипами болью бесконечного отчаяния, а за ними всплывали лица, бледные, плачущие, но не обвиняющие, и глаза, которые все спрашивали и спрашивали, только вот о чем же, о чем? О своей жизни? О помощи? О какой помощи? О памяти? Памяти чьей, о ком? Или об отмщении? Я не знал.

Я стоял перед магазином кожаной галантереи. В витрине были выставлены дорожные чемоданы, уложенные в искусные пирамиды. Я смотрел на них, не понимая, откуда они появились, кто разложил их с таким искусством и старанием, словно только в этом и был единственный смысл человеческого существования. Кто эти люди, как они живут и где, в каких кельях уюта и мещанского покоя они пребывают, где такой прокаженный, как я, одержимый своей виной и своими воспоминаниями, мог бы встретить их и согреть свои руки над огоньком их блаженного неведения?

Я огляделся. Кто-то подтолкнул меня и сказал что-то. Я не понял слов. Я смотрел на чемоданы в витрине, эти символы беззаботных путешествий, оставшихся для меня далеко позади. Мои путешествия всегда были бегством, там кожаные чемоданы не нужны, да и здесь, сейчас, я тоже был беглецом, хотя бежать дальше не мог и не хотел. В этот осенний вечер я вдруг ясно осознал — я всегда буду бежать от самого себя, бежать от того запутавшегося и сломленного существа, что поселилось во мне, не знающего иной цели, иной задачи, кроме как разрушить то, что разрушило его жизнь. Я уклонялся от встречи с ним и буду и дальше избегать его, ибо знаю, что могу воспользоваться им лишь однажды, когда придет время, но никак не раньше, иначе он меня самого искромсает в куски. И чем шире вновь раскрывался передо мною окровавленный, раздавленный войною мир, тем неотвратимее приближался миг моей личной расплаты, погружая меня в темный мрак, где слились воедино бессилие и необходимость действия, о котором я знал только одно: оно неминуемо должно случиться, а погубит меня или нет — не имеет никакого значения.

— Тебя тут кто-то ждет, — сообщил Мойков. — Уже больше часа.

Я заглянул в плюшевый холл, но заходить туда не стал.

— Полиция? — спросил я.

— Да непохоже. Говорит, вы знакомы с незапамятных времен.

— Ты его знаешь?

Мойков покачал головой:

— В первый раз вижу.

Я помедлил еще какое-то время. Я был сам себе ненавистен из-за своего испуга, но знал: от этого проклятого эмигрантского комплекса мне уже не избавиться никогда. Слишком крепко он въелся во всех нас. Наконец я вошел в плюшевый холл.

Из-под пальм навстречу мне поднялась какая-то фигура:

— Людвиг!

— Бог мой! Зигфрид! Ты жив? Как теперь тебя зовут?

— Да все так же. А ты теперь Зоммер, да?

Обычные вопросы людей, встретившихся на кладбище и с изумлением обнаруживших, что обоим удалось уцелеть. С Зигфридом Ленцем мы повстречались еще в Германии, в концлагере. Он был художником и умел играть на пианино. Оба эти дара спасли его от выстрела в затылок. Он давал уроки музыки детям коменданта лагеря. Комендант экономил таким образом деньги на обучение своих деток, а Ленцу сохранял жизнь. Преподавал Ленц, естественно, в замедленном темпе, но так, чтобы не вывести коменданта из терпения, и ровно настолько медленно, чтобы продлить свою жизнь как можно дольше. Играл он и на товарищеских вечеринках эсэсовцев и штурмовиков. Разумеется, не партийные песни — это было бы оскорблением арийской расы, поскольку он был еврей, а марши, танцы, мелодии из оперетт, дабы лагерные охранники, получив свой даровой шнапс в награду за то, что они доблестно пытали и избивали евреев, могли напиться под музыку.

Коменданта перевели, на смену ему прибыл другой, уже без детей. Но Ленцу опять повезло. Новый комендант узнал, что он не только музыкант, но еще и живописец, и приказал заключенному написать свой портрет. Опять Ленц работал в замедленном темпе, стараясь продлить себе жизнь. Когда портрет был почти готов, коменданта повысили в звании. Он получил новый мундир, и Ленцу пришлось рисовать форму заново. Потом он писал всех охранников подряд, одного за другим, он запечатлел в красках жену коменданта и жен всей лагерной верхушки, он рисовал ради своей жизни, он рисовал врача, который должен был сделать ему смертельную инъекцию, рисовал еще кого-то, покуда его не перевели в другой лагерь, и уж с тех пор я ничего о нем не слышал. Я думал, что в этой — с кистью в руках — гонке со смертью он давно уже сожжен в крематории, и почти забыл о нем. И вот он стоял передо мной, изменившийся почти до неузнаваемости, толстый, с бородой.

— Зачем ты отрастил бороду? — спросил я, лишь бы спросить что-нибудь.

— Чтобы сбрить при надобности, — ответил он, удивляясь столь идиотскому вопросу. — Ты же сразу становишься почти неузнаваемым. Большое преимущество, если надо срочно бежать, скрываться. Разве плохо подготовиться заранее, как ты считаешь?

Я кивнул.

— А как ты выбрался? Из лагеря?

— Меня отпустили. Один комендант. Он хотел, чтобы я нарисовал всю его семью, включая деда с бабкой и близких друзей. Ну я и рисовал. А когда последний портрет был почти готов, удрал. Иначе они меня опять в лагерь упрятали бы. И бежал без оглядки до самой Франции.

— А во Франции?

— Рисовал, — невозмутимо ответил Ленц. — Я и в Германии людей, которые меня на ночь прятали, тоже рисунками благодарил. На настоящий портрет одной ночи мало, времени хватает разве что на акварель. А на границе увековечил французских таможенников. Удивительно, какие чудеса творит иногда плохое искусство. Художник из меня никакой, я просто мазила, способный рисовать с фотографическим сходством. Ван Гогу и Сезанну никогда не удалось бы перейти границу. А мне еще и бутылку божоле подарили и дорогу подробно объяснили. Я провел с этими таможенниками поистине трогательную рождественскую ночь. Они благодарили и радовались как дети, что принесут женам такие подарки.

Подошел Мойков и, ни слова не говоря, водрузил на стол бутылку водки и две рюмки.

— Если бы я мог купить божоле, я бы лучше его выпил — вздохнул Ленц. — Старые сантименты.

— Нет ли у нас божоле? — спросил я Владимира.

— У господина Рауля, кажется, есть. Могу позвонить и предложить ему обмен. Очень нужно?

— Да, — сказал я. — На сей раз очень. Думаю, даже шампанское нам не помешало бы. Это такая встреча, когда начинаешь верить в нормальные чудеса. Не только в средневековые. — Я снова обратился к Ленцу: — Ну а за время войны тебя во Франции, конечно, сцапали?

Ленц кивнул.

— Я как раз рисовал в Антибах, хотел заработать на испанскую и португальскую визу. Только я ее получил, тут-то меня и схватили. Но через пару месяцев выпустили. Я выполнил темперой портрет коменданта лагеря. Меня несложно было освободить, у меня ведь уже имелась виза.

Вернулся Мойков.

— С наилучшими пожеланиями от господина Рауля. Все мы только странники на этой кровавой планете, так он просил передать.

Владимир откупорил бутылку шампанского.

— Господин Рауль тоже эмигрант? — поинтересовался Ленц.

— Да, только весьма своеобразный. А как же ты сюда перебрался, Зигфрид?

— Из Португалии на грузовом корабле. Я…

Я махнул рукой:

— Нарисовал капитана, первого и второго помощника…

— И кока, — дополнил Ленц. — Кока даже дважды. Это был мулат, и он потрясающе готовил тушеную баранину с луком и картофелем.

— Американского консула, который выдал вам визу, вы тоже рисовали? — спросил Мойков.

— Его как раз нет, — с живостью возразил Ленц. — Он выдал мне визу, потому что я предъявил ему справку об освобождении из концлагеря. Я все равно хотел его нарисовать, просто из благодарности. Но он отказался. Он коллекционирует кубистов.

Мойков наполнил бокалы.

— Вы до сих пор пишете портреты? — полюбопытствовал он.

— Время от времени, когда нужда заставляет. Просто поразительно, сколь велика любовь к искусству в душах чиновников, таможенников, охранников, диктаторов и убийц. Демократы, кстати, тоже не исключение.

— А на пианино по-прежнему играешь? — спросил я.

Ленц посмотрел на меня грустным взглядом.

— Нечасто, Людвиг. По той же причине, по которой и рисую лишь изредка.

Было время, когда я всерьез надеялся кем-то стать. Был азарт, было честолюбие. В концлагере все кончилось. Не могу я теперь одно от другого отделить. Мое скромное честолюбие затоптано слишком многими жуткими воспоминаниями. Все больше смертями. У тебя этого нет?

Я кивнул:

— С этим у всех одно и то же, Зигфрид.

— Верно. А все-таки для эмигранта заниматься музыкой и живописью куда лучше, чем писать романы или стихи. С этим каши не сваришь. Даже если ты был хорошим журналистом, так ведь? Уже в Европе — в Голландии, Бельгии, Италии, Франции, — да повсюду, чужой язык становится непреодолимым барьером. И ты все равно что немой, верно? С тобой ведь тоже так?

— Со мной тоже, — согласился я. — Как ты меня разыскал?

Ленц улыбнулся:

— Старое правило via dolorosa все еще существует, даже здесь. Земля слухом полнится. Одна очень красивая женщина дала мне твой адрес. В русском ночном клубе. Хотя твоего теперешнего имени я не знал.

— Какая женщина, как ее зовут? На секунду у меня перехватило дыхание.

— Мария Фиола, — ответил Ленц. — Я рассказывал о тебе. С моих слов она догадалась, что это, наверное, ты и есть, и объяснила, где тебя найти.

А я как раз ехал в Нью-Йорк, такое вот удачное совпадение. Ну я тебя и нашел.

— Ты сюда надолго?

— Только на пару дней. Я живу в Вест-Вуде, в Калифорнии. Чем дальше от Европы, тем лучше. В абсолютно искусственном городишке, в искусственном обществе, среди людей, которые делают кино и свято верят, что это и есть жизнь. Одно правда: эта жизнь выносимей, чем настоящая. А настоящей жизнью я сыт по горло. А как ты?

— Не знаю. Как-то никогда об этом не думал. Но если та жизнь, которую мы изведали, и есть настоящая, то ты, наверное, прав.

— Ты даже и в этом не уверен?

— Сегодня нет, Зигфрид. День на день не приходится.

Снова появился Мойков.

— Полнолуние, — объявил он.

Ленц смотрел на него, ничего не понимая.

— Осеннее полнолуние, — пояснил Мойков. — Тревожная пора для эмигрантов. Они становятся беспокойнее, чем обычно.

— Почему?

— Сам не знаю. Вероятно, эмигранты как перелетные птицы, которых посадили в клетки. Осенью начинают рваться в полет.

Ленц огляделся и зевнул. Плюшевый холл и правда наводил изрядную тоску.

— Устал я что-то, — сказал он. — Разница во времени. Переночевать здесь можно?

Мойков кивнул:

— На третьем этаже, комната номер восемь свободна.

— Мне завтра нужно возвращаться, — сказал Ленц. — Хотел вот только на тебя взглянуть, Людвиг. — Он улыбнулся. — Как странно, встречаешься спустя долгое время, а сказать почти нечего. Вероятно, несчастье — жутко однообразная штука.

Я пошел с ним наверх.

— Ты считаешь, что это несчастье? Здесь, теперь?

— Нет. Но разве это счастье? Ждешь чего-то. Вот только чего?

— Вернуться хочется?

— Нет. Думаю, что нет. Не знаю. Помнишь, как мы в лагере говорили: пока ты жив, ничто еще не потеряно? Какие же мы были идиоты с этим нашим беспомощным, фальшивым героизмом. Правильней было бы сказать: пока ты жив, тебя еще могут подвергнуть пыткам. Пока ты жив, ты еще можешь страдать.

Спокойной ночи, Людвиг. Надеюсь, завтра утром мы увидимся?

— Само собой, Зигфрид.

Ленц снова улыбнулся. Улыбка была равнодушная, циничная и печальная одновременно.

— Вот и в лагере мы так же порой друг друга спрашивали. Только ответить с такой же уверенностью было нельзя. Ты знаешь, что мы с тобой, наверное, единственные из этого лагеря, кто до сих пор жив?

— Наверное.

— Тоже кое-что, правда?

— Не кое-что. Все, — сказал я.

Я снова спустился в плюшевый холл. Как раз в это время сюда уже залетела графиня. В дымчатом облачке кружев, белея лицом, она сидела перед большим стаканом водки.

— Я делаю все, что в моих силах, чтобы умереть пристойно и не попасть в богадельню, — прошептала она. — Сама себе положить конец я не могу, религия не позволяет. Но почему у меня такое железное сердце, Владимир Иванович? А может, оно у меня резиновое?

— Оно у вас из самого драгоценного материала на свете, — ответил Мойков почти с нежностью. — Из воспоминаний и слез.

Она кивнула, сделала большой глоток. Потом робко спросила:

— Но разве это не одно и то же?

Мойков кивнул:

— Пожалуй, что да, графиня. Даже если это счастливые воспоминания и счастливые слезы. Особенно если счастливые. — Он повернулся ко мне и раскрыл свою огромную ладонь. На ней лежала пригоршня снотворных таблеток.

— Сколько тебе? — спросил он.

— Две, — ответил я. — Или три. Ты ведь ясновидец.

— Полнолуние. Возьми три на всякий случай. А две я для графини оставлю.

Я заснул, но несколько часов спустя проснулся от собственного крика. Прошло какое-то время, пока мне удалось прийти в себя. Мне снилось бледное, безмолвное лицо Сибиллы и то, другое лицо, в Париже, застывшее, в рое жужжащих мух, а потом другие мертвецы, и среди них вдруг неожиданно Мария Фиола, и я сразу почувствовал себя обманщиком, обманщиком и живых, и мертвых. Уставившись перед собой, я механически судорожно одевался, намереваясь пойти блуждать по ночному городу, но потом снова разделся и стал смотреть вниз, во двор, мысленно оглядываясь на свою жизнь и свои дела, принял оставшиеся таблетки и подумал о Ленце, о графине, которая не может умереть, и о Джесси, которая умирать не хочет, а потом о многом другом, и принял еще несколько таблеток, теперь уже из своих запасов, и только после этого медленно, боязливо соскользнул в черное булькающее ничто, тени которого наводили на меня страх, потому что я был беззащитен перед ними и потому что мне нечего было противопоставить им, кроме моего собственного, истерзанного и презираемого мною, расколотого «я».


Загрузка...