XVIII

— Мы, антиквары и торговцы искусством, живем благодаря одному простейшему, примитивному свойству человеческой натуры, — с удовольствием разглагольствовал Реджинальд Блэк. — Благодаря человеческой жажде собственности. Не существует ничего более удивительного, ибо ведь каждый знает, что рано или поздно умрет и ничего с собой туда забрать не сможет. И что вдвойне удивительно — ведь каждый знает также, что музеи сверху донизу завешаны замечательными картинами — картинами такого качества, какие появляются крайне редко. Кстати, вы бывали в музее Метрополитен?

Я кивнул:

— Даже два раза.

— Вам бы надо каждую неделю ходить туда, вместо того чтобы резаться в шахматы с этим русским сбытчиком разбавленной водки в вашем громовом отеле. Вы «Вавилонскую башню» видели? А толедский пейзаж Эль Греко? Все висит совершенно свободно, платить за осмотр не надо. — Реджинальд Блэк отхлебнул коньяку, предназначавшегося для клиентов, которые покупают больше чем на двадцать тысяч долларов, и погрузился в мечты. — Это же бесценные шедевры. Сколько на них можно было бы заработать…

— Это тоже человеческая жажда собственности? — ввернул я.

— Нет, — бросил он на меня уничтожающий взгляд и тут же отдернул руку с бутылкой, из которой совсем уже было собрался налить мне вторую порцию коньяка. — Это моя унаследованная от древних предков страсть торговца, та самая, которая вечно борется с моей любовью к искусству и, к сожалению, то и дело берет верх. Но почему же люди не идут в музеи, чтобы там беззаботно любоваться великолепными картинами, а предпочитают за огромные деньги приобретать несколько не вполне даже законченных Дега и развешивать их у себя в квартире, чтобы потом без конца трястись от страха перед ворами, перед горничными, с их швабрами, или гостями, способными загасить сигарету обо что попало? В любом музее картины гораздо лучше, чем у так называемых коллекционеров.

Я рассмеялся:

— Да вы просто враг всех антикваров. Если следовать вашим идеям, то все вскоре перестанут покупать картины. Вы Дон Кихот в своей корпорации.

Блэк, успокоившись, улыбнулся и снова протянул руку к бутылке.

— Сейчас столько разговоров о социализме, — продолжал он. — А между тем все самое прекрасное в мире и так открыто для каждого. Музеи, библиотеки, да и музыка… Вон какие замечательные передачи по радио — все концерты Тосканини и симфонии Бетховена каждую неделю в музыкальном часе. Не было в истории времени более благоприятного для комфортного отшельнического существования, чем нынешнее. Вы только взгляните на мою коллекцию альбомов по искусству! Когда есть такое, да еще музеи, зачем вообще держать картины дома? Нет, честное слово, иногда хочется просто забросить профессию и быть свободным как птица!

— Почему же вы этого не сделаете? — поинтересовался я, взяв рюмку, которую он успел мне налить.

Блэк вздохнул:

— Это все двойственность моей натуры.

Я поглядел на этого благодетеля человечества поневоле. Он обладал поистине драгоценным свойством свято верить во все, что произносит в данную минуту. При этом он, однако, на самом деле ни единому своему слову не верил, что не давало ему превратиться в хвастливого дурака и даже, напротив, окружало его ореолом переливающейся разными цветами славы. Сам того не зная или не желая признавать, он всю жизнь был артистом.

— Позавчера мне позвонили от старого Дюрана-второго, — продолжил Блэк. — У этого человека двадцать миллионов долларов, и он хочет купить у меня маленького Ренуара. При этом у него рак в последней стадии, о чем он прекрасно знает. Врачи дают ему всего лишь несколько дней жизни. Я взял с собой картину. Спальня старика пахла смертью, несмотря на все антисептики. Смерть, да будет вам известно, самый неистребимый запах, она просачивается повсюду. Сам старик уже просто скелет, с огромными глазами и коричневыми пятнами на пергаментной коже. Но в картинах разбирается, что большая редкость. А еще больше разбирается в деньгах, что совсем не редкость. Я запросил двадцать тысяч. Он предложил двенадцать. Потом, с невероятными хрипами в груди и приступами кашля, поднял до пятнадцати. Я видел, что он хочет купить, и не уступал. Он тоже. Можете себе представить: миллионер, которому осталось протянуть всего пару дней, как жалкий старьевщик торгуется за свою последнюю радость в жизни. При этом он ненавидит своих наследников лютой ненавистью.

— Бывает, что миллионеры внезапно выздоравливают, — заметил я. — С ними и не такие чудеса случаются. Ну и чем же дело кончилось?

— Я унес картину обратно. Вон она стоит. Взгляните.

Это был прелестный маленький поясной портрет мадам Анрио. Черная бархатная лента обвивала ее изящную шею. Портрет был написан в профиль и представлял собой воплощение юности и спокойного ожидания грядущей жизни. Неудивительно, что заживо разлагающийся престарелый Дюран-второй захотел обладать им, как когда-то царь Давид Вирсавией.

Реджинальд Блэк взглянул на часы:

— Так, самое время очнуться от грез. Через четверть часа к нам пожалует оружейный магнат Купер. Американские армии наступают по всем фронтам. Списки убитых растут. Для Купера это самая страда. Он поставляет товар безостановочно. Все его картины надо бы украсить траурными лентами в память о погибших, а между ними установить пулеметы или огнеметы.

— Это вы мне однажды уже рассказывали. Когда Купер купил у вас последнего Дега. Зачем тогда вы ему продаете?

— Я вам и это уже однажды объяснял, — сказал Блэк с досадой в голосе. — Все из-за моей проклятой демонической натуры Джекила и Хайда. Но Купер поплатится за все, что он творит! Я запрошу с него на десять тысяч больше, чем запросил бы с оптового торговца удобрениями или шелковыми нитками! — Блэк прислушался, глядя на входную дверь. Тут и я услышал звонок. — На десять минут раньше, — буркнул Реджинальд. — Один из его излюбленных трюков. Либо раньше, либо позже. Если раньше, начнет объяснять, что как раз проходил мимо, что в его распоряжении буквально несколько минут, ему срочно надо в Вашингтон или на Гавайи. Если позже, значит, решил растянуть пытку и ослабить мое сопротивление. Я запрошу с него на одиннадцать тысяч больше и даю вам руку на отсечение, если уступлю хоть цент! А теперь живее! Наш личный коньяк убрать, давайте бутылку для среднего клиента. Эта гиена мировых побоищ лучшего коньяка и не заслуживает. К сожалению, в коньяке он смыслит больше, чем в живописи. Так, а теперь марш на наблюдательный пункт! Когда понадобитесь, я вам позвоню.

Я устроился на своем наблюдательном посту и раскрыл газету. Блэк был прав: американские войска наступали повсюду. Заводы и фабрики Купера должны были работать на полную мощность, чтобы производить быструю смерть. Но разве неправ по-своему был этот стервятник, считая себя благодетелем человечества, как и Реджинальд Блэк, считающий себя благодетелем миллионеров? И разве не массовое убийство освобождает сейчас Европу и весь остальной мир от величайшего убийцы, задумавшего поработить весь континент и истребить целые нации? Вопросы, на которые, по сути, нет ответов, а если и есть, то лишь безысходно кровавые.

Я бросил газету и стал смотреть в окно. До чего же быстро убийство умеет менять имена! И быстро прикрываться великими понятиями чести, свободы, человечности. Каждая страна взяла их на вооружение, и чем свирепее диктатура, тем гуманнее лозунги, под которыми она убивала. А само убийство! Что такое убийство? Разве кровная месть не убийство? Где тут начинается путаница и где тут право? И разве само понятие права уже не прикончено его бдительными стражами? Преступниками из германских канцелярий и их продажными судьями, что послушно поддерживали преступный режим? Какое же тогда еще возможно право кроме права мести?

Внезапно резко затрезвонил звонок. Я спустился по лестнице. С порога меня окутало ароматным облаком гаванской сигары.

— Господин Зоммер, — спросил Реджинальд Блэк сквозь голубоватый дым, — вы действительно заявили господину Куперу, что эта картина хуже того Дега, которого он недавно у нас купил?

Я бросил на Купера изумленный взгляд. Эта гиена врала и знала это; она прекрасно понимала, что я в безвыходном положении, поскольку никогда не осмелюсь назвать его лжецом, не вызвав его гнев.

— Говоря о таком мастере, как Дега, я бы никогда не стал оперировать понятиями лучше или хуже, — сказал я. — Это первейшее правило, вынесенное мною из Лувра. Просто одна картина может быть более закончена, другая менее. Это и составляет разницу между эскизом, этюдом и картиной, на которой поставлена подпись мэтра. Ни один из тех двух Дега не подписан. Это сообщает им, по мнению профессора Майера-Грэфе, истинное величие той незавершенности, которая оставляет простор для любой фантазии.

Реджинальд Блэк глянул на меня ошарашенно, потрясенный моими познаниями. Цитату я вычитал пять минут назад на своем наблюдательном посту, где была маленькая библиотечка.

— Вот видите, — только и сказал Блэк, поворачиваясь к Куперу.

— А-а, ерунда! — пренебрежительно отмахнулся человек с лицом цвета сырого бифштекса. — Лувр-шмувр! Да кто этому поверит! Он сказал: эта картина хуже. У меня слух хороший.

Я понимал, что все это пустая болтовня, лишь бы сбить цену, но счел, что это еще не повод меня оскорблять.

— Господин Блэк, — сказал я, — по-моему, дальнейший разговор все равно не имеет смысла. Только что позвонили от господина Дюрана-второго, он покупает картину, просили ее привезти.

Купер хохотнул кудахтающим, индюшачьим смехом:

— Хватит блефовать! Я случайно знаю, что Дюран-второй отдает концы. Картины ему уже не нужны. Ему нужен гроб.

Он торжествующе посмотрел на Реджинальда Блэка. Тот ответил ему ледяным взглядом.

— Я сам знаю, что это так, — сказал Блэк сухо. — Я был у него вчера.

Купер снова отмахнулся.

— Он что, гроб будет оклеивать этими импрессионистами?! — с иронией спросил он.

— Такой страстный коллекционер и знаток, как господин Дюран-второй, никогда бы так не поступил. Но на то время, которое ему еще осталось прожить, он не хочет отказывать себе ни в какой радости. Деньги, как вы понимаете, в этом случае уже не играют роли, господин Купер. На пороге смерти нет смысла торговаться. Как вы только что слышали, Дюран-второй хочет получить этого Дега.

— Ну и отлично. Пусть получает.

Блэк и глазом не моргнул.

— Запакуйте, пожалуйста, картину, господин Зоммер, и доставьте ее господину Дюрану-второму. — Он снял Дега с мольберта и передал мне. — Я рад, что все так благополучно кончилось. Это очень благородно с вашей стороны, господин Купер, отказаться от картины, чтобы доставить умирающему последнюю радость. На рынке еще много других Дега. Может, лет через пять — через десять нам снова попадется работа столь же высокого качества, как эта. — Он встал. — Ничего другого я вам, к сожалению, предложить не могу. Это была моя лучшая картина.

Я направился к двери. Я нарочно шел не медленно, чтобы Купер не заподозрил блеф, а достаточно быстро, словно очень торопился доставить картину к ложу умирающего Дюрана-второго. Оказавшись у двери, я был уверен, что Купер остановит меня. Но оклика не последовало. Разочарованный, я поднялся на свой пост, переживая из-за того, что, очевидно, запорол шефу сделку.

Однако я недостаточно хорошо знал Блэка. Через пятнадцать минут раздался звонок.

— Картину уже увезли? — спросил Блэк бархатным голосом.

— Господин Зоммер как раз с ней уходит, — пропищал я дискантом.

— Догоните его! Пусть принесет картину обратно.

Второпях я кое-как завернул картину и опять спустился вниз, готовясь снова ее распаковать.

— Не надо разворачивать, — недовольно пробурчал Купер. — После обеда доставите ее мне домой. А после расскажете, что у вас есть третий Дега, еще лучше этого, вы, аферисты!

— Да, есть еще один Дега такого же класса, — холодно ответил я. — Вы совершенно правы, господин Купер.

Купер вскинул голову, как напуганный боевой конь, готовящийся заржать.

Даже Реджинальд Блэк глянул на меня с любопытством.

— Этот Дега вот уже двадцать лет висит в парижском Лувре, — закончил я. — И не продается.

Купер перевел дух.

— Избавьте меня от ваших шуток, — буркнул он и, тяжело ступая, зашагал к двери.

Реджинальд Блэк отодвинул коньяк для клиентов в сторонку и принес свою заветную бутылку для личного пользования.

— Я горжусь вами, — заявил он. — От Дюрана-второго и правда звонили?

Я кивнул.

— Он хочет еще раз взглянуть на маленького Ренуара. Портрет молодой мадам Анрио. Просто кстати пришлось.

Блэк извлек из своего красного сафьянового бумажника стодолларовую купюру:

— Премия за отвагу, проявленную перед лицом неприятеля.

Я сунул купюру в карман.

— Вам удалось получить с Купера все по полной программе? — спросил я.

— Все до последнего цента! — радостно доложил Блэк. — Нет ничего правдивее полуправды. Мне пришлось поклясться Куперу жизнью собственных детей, что я вчера действительно был у Дюрана-второго.

— Жуткая клятва.

— Но я же там был. С Ренуаром. А насчет Дега Купер с меня клятву не брал.

— И тем не менее, — сказал я. — Ну и бестия.

На лице Блэка появилась улыбка херувима.

— Так у меня же нет детей, — сказал он.

— Джесси! — пробормотал я испуганно. — Как ты замечательно выглядишь!

Она лежала на больничной койке какая-то неожиданно маленькая, серая, похудевшая, с восковым лицом. Только беспокойные ее глаза были больше обычного. Она попыталась улыбнуться.

— Все так говорят. Но у меня есть зеркало. Только оно мне и говорит правду.

Рядом уже суетились двойняшки. Они принесли яблочный пирог и термос кофе.

— Кофе здесь безобразно жидкий, — пожаловалась Джесси. — Такой кофе я вам предложить просто не могу. Вот мои близняшки и принесли для вас хороший. — Она повернулась к Роберту Хиршу. — Выпей чашечку, Роберт. За мое здоровье.

Мы с Хиршем обменялись быстрыми взглядами.

— Конечно, Джесси, — сказал он. — Кофе у тебя всегда был самый лучший, что в Париже, что в Марселе, а теперь вот и в Нью-Йорке. Этим кофе ты столько раз вытаскивала нас из депрессии. Вспоминаю Рождество сорок первого, в парижских катакомбах, в подвале гостиницы «Лютеция». Наверху грохочут сапоги марширующих немецких солдат, а внизу старый советник коммерции Буш надумал покончить жизнь самоубийством: будучи евреем, он вдруг не пожелал пережить еще одно христианское празднество всеобщей любви. Еды у всех почти никакой. И тут являешься ты как рождественский ангел с огромным кофейником и с двумя яблочными пирогами. Ты получила все это у хозяина гостиницы в обмен на рубиновую брошь и пообещала ему рубиновое кольцо, если он еще одну неделю нас не выдаст. Это было время паники и первого великого страха. Но ты смеялась и даже старого диабетика Буша в конце концов заставила улыбнуться. Ты нас всех тогда спасла, Джесси, своим замечательным кофе.

Она внимала Роберту с улыбкой, жадно, будто умирающая от жажды. А он сидел перед ней на стуле, словно сказочник из восточной страны.

— Но Буш через год все равно умер, — проронила она.

— Да, Джесси, однако его не убили в немецком концлагере, он умер во французском лагере для интернированных лиц. А до этого ты провезла его через всю оккупированную зону. В своем почти самом роскошном наряде, Джесси. На тебе был парик, шикарный костюм из шотландской шерсти и пальто цвета ржавчины. А на случай, если вас все-таки остановят и Бушу придется говорить, ты наложила ему какую-то невероятно сложную повязку, в которой он якобы мог только мычать. Ты была просто гений, Джесси!

Она слушала Хирша так, будто он рассказывал ей сказки, а ведь это была самая что ни на есть жестокая и горькая правда, которая только здесь, в обстановке больничной палаты с ее легким запахом спекшейся крови, дезинфекции, гноя и жасминных духов, повсюду разбрызганных двойняшками, казалась чем-то совершенно ненастоящим. Для Джесси слова Хирша звучали как колыбельная песня. Она прикрыла глаза, оставив только узенькие щелочки, и слушала.

— Зато потом, Роберт, ты переправил нас через границу на своей машине, — сказала она, помолчав. — Под видом испанского вице-консула в машине с такими внушающими ужас дипломатическими номерами. — Она вдруг рассмеялась. — А уж что ты вытворял потом! Но я тогда уже была в Америке.

— И слава богу, что ты была тут, — подхватил Хирш все тем же, что и прежде, почти монотонным распевом. — Что бы иначе было с нами со всеми? Ты сносила здесь не одну пару башмаков, обивая пороги, добывая гарантийные ручательства и деньги, спасая нас всех…

— Ну уж не тебя, Роберт, — перебила Джесси, улыбаясь уже почти лукаво и задорно. — Ты и сам не пропадешь.

Стало темно. Близняшки замерли на своих стульях, как две изящные совушки. Даже домовой сыч Липшютц вел себя тихо. Составитель кровавого списка зловеще что-то там молча подсчитывал.

Когда пришла медсестра проверить повязки и измерить температуру, Коллер откланялся первым. Нежная душа, он не был способен выносить вида крови — ну разве только в своих фантазиях. Поднялся и Хирш.

— По-моему, нас выставляют, Джесси. Но я скоро снова приду. Хотя, может, ты еще скорее окажешься дома.

— Ах, Роберт! Кто тебе это сказал?

— Как, кто? Равич и Боссе, твои врачи.

— А ты не врешь, Роберт?

— Нет, Джесси. А что, разве они тебе сами не говорили?

— Все врачи лгут, Роберт. Из милосердия.

Хирш рассмеялся:

— Тебе милосердие ни к чему, Джесси. Ты у нас отважная маркитантка.

— И ты веришь, что я отсюда выберусь? — В ее глазах внезапно появился страх.

— А ты сама разве не веришь?

— Днем я пытаюсь верить. А ночью все равно не получается.

Сестра сделала запись в температурном листе, что висел в ногах кровати.

— Сколько у меня там, Людвиг? — спросила Джесси. — Я в этих цифрах по Фаренгейту совершенно не разбираюсь.

— Что-то около тридцати восьми. По-моему, это нормально после такой операции, — твердо сказал я.

Я понятия не имел, как переводят с Фаренгейта на Реомюра, но одно знал точно: для больного самый лучший ответ — быстрый.

— Вы слыхали, что Берлин бомбили? — прошептала Джесси.

Хирш кивнул:

— Как в свое время и Лондон, Джесси.

— Но Париж не бомбили, — заметила она.

— Нет, американцы нет, — терпеливо согласился Роберт. — А немцам и не пришлось его бомбить, с лета сорокового Париж и так принадлежал им.

Джесси чуть виновато кивнула. В ответе Роберта она расслышала нотку легкой укоризны.

— Англичане и Баварскую площадь в Берлине разбомбили, — сказала она тихо. — Мы там жили.

— Твоей вины в этом нет, Джесси.

— Я не о том, Роберт.

— Я знаю, о чем ты, Джесси. Но вспомни «Ланский кодекс», параграф второй: «Делай сразу только одно дело, иначе запутаешься и гестапо сцапает тебя». Твое дело сейчас выздоравливать. И как можно скорее. Ты нам всем нужна, Джесси.

— Здесь-то для чего? Кофе вас угощать? Здесь я никому уже не нужна.

— Люди, полагающие, что они никому не нужны, на самом деле часто самые нужные. Мне, например, ты просто необходима.

— Ах, Роберт, — возразила Джесси с неожиданным кокетством в голосе, — тебе никто не нужен.

— Ты нужна мне больше всех, Джесси. Так что уж храни мне верность.

Странный это был диалог — почти как разговор гипнотизера со своим медиумом, но было в нем и что-то еще, нечто вроде нежного абстрактного объяснения в любви волшебника старой, послушно внимающей ему женщине, на которую, казалось, опускались утешение и умиротворение.

— Вам пора идти, — сказала медсестра.

Двойняшки, которые тоже еще оставались в палате, мгновенно вскочили. В холодном блеске верхнего света они казались похожими на бесцветных призраков. На обеих были тугие в обтяжку темно-синие джинсы. Они все еще терпеливо ждали, что их возьмут в кино. Мы двинулись по опустевшему в этот час больничному коридору. Двойняшки пританцовывали перед нами. «Ах, какое зрелище для обожателя задиков Баха!» — подумал я.

— Странно, — сказал я, — что они до сих пор никакого обожателя здесь не подцепили.

— Так они не хотят никого, — объяснил Хирш. — Живут у Джесси и ждут своего шанса выступить где-нибудь вдвоем, именно как сестры-близнецы. Потому так судорожно друг за дружку и держатся. Порознь их нигде не увидишь. Каждая думает, что без другой пропадет.

Мы вышли в теплую вечернюю суету жизни. Улица кишела спешащими людьми, ничего не знающими о смерти.

— Так что с Джесси, Роберт? — спросил я. — Ее правда так скоро выпишут?

Хирш кивнул:

— Они ее вскрыли, Людвиг, и тут же снова зашили. Джесси не спасти. Я спрашивал Равича. Метастазы повсюду. В Америке не мучат людей бессмысленными операциями, когда помочь уже нельзя. Им просто дают спокойно умереть, если, конечно, можно назвать спокойной смерть, когда человек кричит от боли весь день и никакие наркотические средства ему уже не помогают. Но Равич надеется, что ей осталось несколько месяцев более или менее сносной жизни. — Хирш остановился и посмотрел на меня с выражением бессильной ярости во взгляде. — Еще год назад ее можно было спасти. Но она ни на что не жаловалась, думала: так себе, это старческое недомогание, что-то другое всегда было для нее важнее. Вокруг же полно несчастных, о которых ей нужно было позаботиться. Вечно этот идиотский героизм самопожертвования! А теперь вот она лежит здесь, и ее никакими силами не спасти.

— Она догадывается?

— Конечно, догадывается. Как все эмигранты, она ни в какой хороший конец вообще не верит. Поэтому я и разыгрывал этот проклятый театр. Ах, Людвиг! Давай-ка зайдем ко мне, выпьем по рюмке. Не ожидал, что на меня это так подействует.

Мы молча шли по вечерним улицам, на которых сентябрьский свет смешивался с огнями тысяч витрин. Я наблюдал за Хиршем во время его разговора с Джесси. Не только ее, но и его лицо при этом изменилось, и мне почудилось, что не одни глаза Джесси подернулись утешающей дымкой воспоминаний, но и глаза Хирша-маккавея. Внезапно меня охватил страх. Я знал: воспоминания надо запереть крепко-накрепко, как яд, иначе они могут и убить. Украдкой я взглянул на Хирша. Лицо его приняло свое обычное выражение, слегка напряженное и замкнутое.

— А что будет, когда Джесси уже не сможет переносить мучения? — спросил я.

— По-моему, Равич не даст ей страдать и не станет держать ее в концлагере Господа Бога распятой на кресте, — мрачно ответил Хирш. — Он, конечно, подождет, пока Джесси сама этого захочет. Ей не придется просить об этом. Равич сам за нее все почувствует. Как почувствовал за Джоан Маду. Только не верю я, что Джесси этого захочет. Она будет бороться за каждый час жизни.

Роберт Хирш открыл дверь своего магазина. На нас повеяло холодным дыханием кондиционера.

— Как из могилы Лазаря, — буркнул Хирш и отключил охлаждение. — По-моему, он нам сейчас уже ни к чему, — добавил он. — Этот отвратительный, искусственный воздух! Лет через сто мы все будем жить под землей из страха перед ближними. Эта война, Людвиг, не последняя. — Он принес бутылку коньяка. — Ты, наверное, у своего господина Блэка теперь и не такой пьешь, — пробормотал он с кривой усмешкой. — У антикваров всегда отличный коньяк. По вполне понятным причинам.

— Мой покойный прародитель Зоммер коньяк вообще не держал, — возразил я. — И я предпочту выпить стакан воды с тобой, чем с Блэком его «Наполеон». Как поживает Кармен?

— По-моему, ей со мной скучно.

— Что за бред! Скорее я могу предположить, что тебе с ней скучно…

Он покачал головой:

— Это исключено. Я же тебе объяснял. Мне никогда не понять ее, поэтому и ей меня никогда не понять. Она для меня таинственное инородное существо поразительной наивности. В сочетании с захватывающей дух красотой это становится уже не элементарной глупостью, а великим событием в моей жизни. Я же для нее всего лишь продавец электротоваров, слегка тронутый, но в общем-то скорее скучный. Да и как продавец никуда не гожусь.

Я взглянул на него. Он печально улыбнулся:

— Все остальное в прошлом, быльем поросло и годится только на то, чтобы на краткий миг поддержать умирающую общими воспоминаниями. Да, Людвиг, мы спасены, но даже чувство радостной благодарности за это спасение уже померкло. Его недостаточно, чтобы заполнить мою жизнь. Ты только посмотри на них, на наших с тобой знакомых. С тонущего корабля их выбросило на берег, где они теперь задыхаются в изнеможении и пытаются примириться с судьбой: вроде уже и не выживание, но еще и не жизнь. Кто-то, возможно, навсегда убежит от прошлого, придет в себя, обживется. Но только не я, да, по-моему, и не ты. Великое, захватывающее дух счастье спасения уже позади. Давно наступили будни — будни без цели и смысла.

— Только не для меня, Роберт. Для меня пока что нет. Да и для тебя еще нет.

Он сокрушенно покачал головой:

— Для меня раньше, чем для кого бы то ни было.

Я знал, о чем он. Для него время во Франции было порой охоты. Он, почти единственный из нас, был не беззащитной жертвой, он сам стал охотником, рискнув противопоставить тупому варварству немецких каннибалов эсэсовцев свои хитрость и ум, — и победил. Для него, но почти только для него одного, оккупация Франции стала личной войной, а не жестоким отловом невинных жертв. Зато теперь, похоже, в его жизнь стал медленно проникать ужас, ибо всякая пережитая смертельная опасность постепенно приобретает в нашей памяти ореол кровавой романтики, при условии что человек вышел из этого испытания не изувеченным, а целым и невредимым. А Хирш, по крайней мере внешне, был цел и невредим.

Я попытался его отвлечь:

— Так Боссе получил свои деньги?

Он кивнул:

— Это было проще простого. И все равно мне это не по душе. Не хочу быть карающей Немезидой для жуликоватых евреев. Я не верю в великое душевное перерождение в связи с несчастьем, а уж со счастьем-то и подавно. Так что совсем не все евреи стали ангелами. — Он встал. — Что ты делаешь сегодня вечером? Может, сходим поужинать в «Морского короля»?

Я понимал, что я ему нужен. И почувствовал себя предателем, когда ответил:

— Я сегодня встречаюсь с Марией. Забираю ее после съемок у одного фотографа. Хочешь, пойдем вместе.

Он покачал головой:

— Иди уж. Держи, что имеешь. Я позвал тебя просто так, на всякий случай.

Я знал, что он откажется. Он хотел побыть со мной вдвоем, выпить, поговорить.

— Пойдем со мной! — предложил я еще раз.

— Нет, Людвиг. Как-нибудь в другой раз. Компаньон из меня сегодня никудышный. Черт его знает, почему, с тех пор как я здесь, смерть так действует мне на нервы. Особенно когда она вот так незаметно подкрадывается — я имею в виду Джесси. Надо было мне стать врачом, как Равич. Тогда я хоть мог бы попытаться с этим бороться. А может, просто мы все повидали слишком много смертей на своем веку?

Было уже довольно поздно, когда я подошел к дому фотографа. На улицу из окон верхнего этажа падал ровный яркий свет прожекторов. Белые портьеры ателье были задернуты, и на их фоне можно было разглядеть двигающиеся тени. На освещенном прямоугольнике улицы стоял желтый «роллс-ройс». Это был тот самый лимузин, на котором Мария однажды прокатила меня до кафе «Гинденбург» на Восемьдесят шестой улице.

Я остановился в нерешительности, раздумывая, не вернуться ли к Хиршу в его мертвый магазин. Но, вспомнив, сколько я совершил в жизни промахов из-за таких вот скоропалительных решений, направился вверх по лестнице.

Марию я увидел сразу же. В белом с золотыми цветами платье она стояла на подиуме перед кустом искусственной белой сирени. Я заметил, что и она меня тотчас же увидела, хотя и не шелохнулась, потому что ее как раз снимали. Она стояла вытянувшись во весь рост, как фигура на носу старинного корабля, и этой страстной, устремленной вперед позой напомнила мне Нику Самофракийскую из Лувра. Мария была очень красива, и на миг я даже усомнился, действительно ли эта женщина имеет ко мне какое-то отношение, столько первобытной страсти и одиночества было во всей ее осанке. И тут я почувствовал, как кто-то теребит меня за рукав.

Это оказался лионский шелковый фабрикант. Его лысина была покрыта крупными каплями пота. Я смотрел на него со смесью изумления и интереса: мне всегда казалось, что лысые почти не потеют.

— Великолепно, верно? — прошептал он. — Большинство фабрикатов из Лиона. Доставлены на бомбардировщиках. Теперь, когда Париж снова наш, мы будем получать еще больше шелка. Так что к весне все опять нормализуется. И слава богу, верно?

— Да, слава богу. Вы считаете, что к весне война кончится?

— Для Франции гораздо раньше. И вообще, теперь это уже дело месяцев, скоро все будет позади.

— Вы уверены?

— Совершенно. Я только что как раз о том же самом говорил с господином Мартином из Государственного департамента.

«Дело месяцев, — подумал я. — Несколько месяцев — вот и все, что осталось у меня для этого кусочка освещенной прожекторами юности, которая стоит сейчас там, на подиуме, бесконечно чужая, такая желанная и такая близкая». В следующее мгновение Мария освободилась и стремглав сбежала по ступенькам ко мне:

— Людвиг…

— Я знаю, — перебил я ее. — Желтый «роллс-ройс».

— Я не знала, — прошептала она. — Он приехал без предупреждения. Я тебе звонила. В гостинице тебя не было. Я не хотела…

— Я могу снова уйти, Мария. Я все равно собирался сегодня остаться с Робертом Хиршем.

Она посмотрела на меня в упор:

— Это совсем не то, что я хотела сказать…

Я слышал тонкий запах ее теплой кожи, ее пудры, ее косметики.

— Мария! Мария! — крикнул фотограф Никки. — Съемки! Съемки! Не заставляй нас ждать!

— Все совсем не так, Людвиг! — прошептала она. — Останься! Я хочу…

— Привет, Мария! — раздался чей-то голос у меня за спиной. — Это был потрясающий кадр. Не представишь меня?

Рослый мужчина лет пятидесяти протиснулся мимо меня, направляясь прямо к Марии.

— Мистер Людвиг Зоммер, мистер Рой Мартин, — сказала Мария неожиданно спокойным голосом. — Прошу меня извинить. Мне снова на эшафот. Но я скоро освобожусь.

Мартин остался возле меня.

— Вы, похоже, не американец? — спросил он.

— Это нетрудно расслышать, — неохотно ответил я.

— Тогда кто вы? Француз?

— Лишенный гражданства немец.

Мартин улыбнулся:

— Нежелательный иностранец, значит. Как интересно.

— Только не для меня, — как можно любезнее парировал я.

— Могу себе представить. Так вы эмигрант?

— Я человек, которого жизнь забросила в Америку, — сказал я.

Мартин рассмеялся:

— Беженец, значит. И какой же у вас сейчас паспорт?

Я увидел, как Мария выходит на подиум. На ней было летнее платье с большими яркими цветами.

— Это допрос? — спокойно поинтересовался я.

Мартин снова рассмеялся:

— Нет. Чистое любопытство. Почему вы так спросили? У вас есть основания опасаться допросов?

— Нет. Но я достаточно часто им подвергался. В качестве беженца, как вы изволили выразиться.

Мартин вздохнул:

— Это все следствие обстоятельств, возникших по вине Германии.

Я почувствовал, что он хочет запугать меня, лишить уверенности. И осторожную угрозу не путаться у него под ногами тоже прекрасно расслышал.

— Вы еврей? — вдруг спросил он.

— Вы действительно ждете ответа на этот вопрос?

— Почему нет? Я с большой симпатией отношусь к этому несчастному, угнетенному народу.

— В Америке вы первый, кто вот так прямо меня об этом спрашивает.

— Ну уж, ну уж, — не согласился Мартин. — Может быть, и в иммиграционной службе не спросили?

— Там — конечно. Но то чиновники, это их обязанность. А так никто.

— Странно, — улыбнулся Мартин, — до чего иной раз евреи чувствительны, когда их спрашиваешь о национальности.

— Это совсем не так странно, как вам кажется, — возразил я, чувствуя на себе неотрывный взгляд Марии. — За последнее десятилетие их слишком часто об этом спрашивали самые разные люди: чиновники в гестапо, убийцы, палачи, жандармы.

Глаза Мартина на миг сузились. Но он тут же снова улыбнулся:

— Ну вы-то вообще не очень похожи на еврея. Кстати, в Америке этого можно не опасаться.

— Знаю, — ответил я. — Антисемитизм ограничен здесь только рядом отелей и клубов, куда евреев не пускают.

— Вы неплохо осведомлены, — заметил Мартин. А потом, без всякого перехода, продолжил: — Я собираюсь сегодня поужинать с мисс Фиолой в «Эль Марокко». Присоединиться к нам не желаете?

В первый миг я даже слегка опешил от неприкрытого коварства, с каким он заманивал меня в ловушку, но у меня не было ни малейшего желания оказаться в роли подопытного кролика, над которым весь вечер на глазах у Марии будет потешаться крупный государственный чиновник, зная, что я не смогу ему ответить так, как мне бы хотелось в связи с моим не совсем безупречным положением.

— Очень жаль, — сказал я, — но у меня сегодня встреча. С господином Нусбаумом, главным раввином Бруклина. Я приглашен к нему на Шаббат. Может, как-нибудь в другой раз. Большое спасибо.

— Что ж, если вы так набожны… — С плохо скрываемым торжеством Мартин отвернулся. А я, увидев, что подиум опустел, направился к выходу. Манекенщицы как раз переодевались за большой ширмой. «Тем лучше, — подумал я. — Хватит с меня унижений». В кармане у меня была сотня долларов, полученная сегодня от Реджинальда Блэка. Я намеревался на эти деньги сводить Марию в «Вуазан». Твердой уверенности, что на сегодня она уже условилась с Мартином, у меня не было. Скорее всего, что и нет. Но с какой стати тогда она звонила мне от Никки? Я не знал. С меня было более чем достаточно.

Я шел очень быстро, надеясь еще застать Роберта дома. Всю дорогу я мысленно осыпал себя упреками, что бросил его одного в трудную минуту. Он бы так никогда со мной не поступил. Ничего, зато и я получил по заслугам. Я был вне себя от стыда, горечи и перенесенного унижения. Все-таки, значит, Роберт Хирш прав: даже здесь, в Америке, нас всегда будут только терпеть, мы так и останемся людьми второго сорта, «нежелательными иностранцами», явно чужими, только потому, что родились не там, где нам из милости позволено жить. И в Германии, если нам суждено туда вернуться, мы тоже будем нежелательными чужаками. Никто не встретит нас там с распростертыми дружескими объятиями, думал я. К нам будут относиться как к беженцам и дезертирам, поскольку нам удалось избежать концлагерей и крематориев.

В магазине Роберта Хирша было темно. И в его комнате тоже. Я вспомнил, что он собирался сходить поужинать в «Морского короля», и поспешил туда. Мне вдруг показалось, что вот-вот случится несчастье, и я почти всю дорогу бежал — слишком часто на моей памяти в таких случаях все решали минуты.

Огромные окна ресторана сияли ярким светом. Я на секунду остановился перевести дух, чтобы не вбегать в зал совсем уж бездыханным. Несчастные омары с проткнутыми колышками клешнями слабо шевелились на подносах со льдом, превративших последние часы их существования в нестерпимую пытку, — вот так же юмористы эсэсовцы из охраны концлагерей обливали заключенных водой и нагишом выставляли зимой на мороз, пока те не превращались заживо в ледяные колонны.

Роберта я увидел сразу же. Он одиноко сидел за столиком, глядя на омара у себя на тарелке.

— А вот и снова я, Роберт, — сказал я.

Его лицо на секунду осветилось радостью, но тут же застыло в тревожном вопросе.

— Что стряслось?

— Ничего, Роберт. Странно, люди просто меняют планы, а нам все мерещится, будто непременно случилось что-то страшное. Это все в прошлом, Роберт. В Америке ужасы не подстерегают человека на каждом шагу.

— Нет?

— По-моему, нет.

— Полиция может вломиться к тебе и в Америке. И служба иммиграции.

На секунду я испытал легкий шок; впрочем, эти мгновенные, бросающие в жар приступы страха знакомы мне уже много лет. Очевидно, я теперь до конца дней от них не избавлюсь, подумал я. Точно такой же испуг я испытал совсем недавно, когда этот Мартин спросил меня о моем паспорте.

— Садись, Людвиг, — сказал Хирш. — Ты по-прежнему возражаешь против омара?

— Да, — сказал я. — Я по-прежнему за жизнь, — безразлично в какой форме. В конце концов, у человека всегда есть преимущество покончить с жизнью добровольно, когда жить невтерпеж.

— Вообще-то есть. Но тоже не всегда. В немецких концлагерях нет.

— Есть и там, Роберт. Я знал там человека, которому каждый вечер бросали в карцер веревку, чтобы он повесился. И на третью ночь он все-таки сделал это. На коленях, правда, ему пришлось просить сокамерника о помощи. До этого его избили почти до смерти, и он уже не мог сам завязать петлю. Так и удавился полулежа.

— Что за дикий у нас застольный разговор, — буркнул Хирш. — И все только из-за того, что я решил избавить от страданий несчастного омара с витрины. Ты-то что будешь заказывать?

— Лапки крабов. Хоть они и смахивают на поджаренные косточки. Но этих крабов по крайней мере уже несколько дней нет в живых.

— Велика разница! — Хирш посмотрел на меня испытующе. — Что-то тебя сегодня потянуло на черный юмор. Обычно, Людвиг, это бывает, когда нелады на личном фронте.

— Да нет никаких неладов. Просто не всегда все идет как хочется. Но я рад, что вернулся сюда, Роберт. Как сказано в «Ланском кодексе»: «Вовремя смыться — тоже большое искусство». Во всяком случае, это куда лучше, чем позволить поджаривать себя на медленном огне.

Хирш рассмеялся:

— Будь по твоему, Людвиг. Хотя есть и другая мудрость: «Коли ты вернулся с того света, не читай проповедей». Что прошло, то забыто. Иначе зачем было возвращаться? Сколько сегодня времени в твоем распоряжении?

— Сколько угодно.

— Тогда давай сходим в кино, а потом посидим в моей конуре за коньячком. По-моему, сегодня подходящий вечер, чтобы напиться.

В гостиницу я вернулся поздно. Феликс О’Брайен поджидал меня с сообщением.

— Вам звонила дама, дважды. Причем одна и та же. Просила вас перезвонить.

Я взглянул на часы. Было два часа ночи, я не слишком твердо держался на ногах, да и в голове изрядно шумело.

— Хорошо, Феликс, — сказал я. — Если позвонят еще раз, скажите, что я лег спать. Я позвоню завтра утром.

— Вам-то хорошо, — вздохнул Феликс. — Дамы вокруг вас так и ползают, как навозные мухи по протухшему салу. А наш брат…

— Очень образное сравнение, Феликс, — прервал его я. — Ничего, будет праздник и на вашей улице. Вот тогда вы поймете, как было хорошо, когда вы были свободны.

— Свобода урода, — пробурчал Феликс. — от вас, однако, коньячком изрядно попахивает. Хороший хоть был коньяк?

— Уже не помню, Феликс.

Я проснулся среди ночи оттого, что кто-то стоял в дверях.

— Кто там? — спросил я, потянувшись к выключателю.

— Это я, — произнес голос Марии.

— Мария! Откуда ты?

Тонкий, неясный силуэт чернел на желтом фоне освещенного прямоугольника коридора. Я силился ее разглядеть, но даже в слабом свете ночника на подоконнике, который я всегда оставляю включенным, мне это не удавалось.

— Кто тебя впустил? — спросил я, все еще не веря себе, и щелкнул выключателем возле кровати.

— Феликс О’Брайен, единственная добрая душа, еще способная вникнуть в чрезвычайные обстоятельства. Мойков свою водку ушел разносить, а ты… — Тут Мария с вымученной улыбкой запнулась. — Вот захотелось взглянуть, с кем ты мне уже изменяешь.

Я уставился на нее. Голова все еще трещала от коньяка.

— Но ведь… — начал было я, но вовремя вспомнил «Ланский кодекс» и разглагольствования Роберта Хирша. — Стоп! — сказал я вместо этого. — А где же диадема Марии-Антуанетты?

— В сейфе у «Ван Клифа и Арпелза». Я должна тебе объяснить…

— Зачем, Мария? Это я должен тебе объяснить, но давай лучше мы оба оставим это. Так где ты ужинала?

— На кухне на Пятьдесят седьмой улице. Из холодильника. Бифштекс по-татарски с водкой и пивом. Уныло, как одинокий паломник.

— У меня в бумажнике стодолларовая премия от Реджинальда Блэка, которую я хотел на тебя потратить! И поделом нам! К чему я ребячился.

В дверь постучали.

— Вот черт! — выругался я. — Неужели полиция? Быстро, однако!

Мария отворила дверь. В коридоре стоял Феликс О’Брайен с кофейником в руках.

— Я подумал, может, вам понадобится, — сказал он.

— Да еще как, золотой вы мой! Каким чудом вы это раздобыли? Сами, без Мойкова?

Феликс О’Брайен застенчиво осклабился и с обожанием глянул на Марию:

— Мы каждый вечер держим наготове кофейник горячего кофе для господина Рауля, когда он куда-нибудь уходит. Но он до сих пор не вернулся. И аспирин. У него всегда припасена упаковка на сто таблеток. Господин Рауль и не заметит, если господин Зоммер немножко у него позаимствует. Я думаю, трех достаточно? — Феликс О’Брайен повернулся ко мне: — Или больше?

— Аспирина вообще не надо, Феликс. Достаточно одного кофе. Вы наш спаситель.

— Кофейник можете оставить у себя, — сказал Феликс. — Для господина Рауля у меня есть еще один, запасной.

— Это не гостиница, а настоящий отель люкс, — заявила Мария.

Феликс отдал ей честь.

— А теперь я должен удалиться. Пойду ставить новый кофе для господина Рауля. От него можно ждать всяких неожиданностей.

Он прикрыл за собой дверь. Я посмотрел на Марию. Мне показалось, что она собралась что-то сказать, но потом раздумала.

— Я остаюсь здесь, — сказала она наконец.

— Вот и хорошо, — ответил я. — Это куда лучше всех объяснений. Но у меня нет второй зубной щетки, и к тому же я изрядно пьян.

— Но я ведь тоже пила, — сказала она.

— По тебе незаметно.

— Иначе я бы сюда не пришла, — проронила она, все еще стоя у двери.

— И что же ты пила? — Я по-прежнему думал о Мартине и ресторане «Эль Марокко».

— Водку. Мойковскую.

— Я тебя обожаю, — сказал я.

Она бросилась ко мне.

— Осторожно! — вскрикнул я. — Кофе Феликса!

Поздно. Кофейник с грохотом покатился по полу.

Мария отскочила. Кофе растекался по ее туфлям. Она засмеялась:

— А нам очень нужен кофе?

Я покачал головой. Она уже стягивала платье через голову.

— Ты не можешь погасить верхний свет? — спросила она, все еще путаясь в складках.

— Я буду последний дурак, если это сделаю.

Обессиленная, она спала, прижавшись ко мне всем телом. Ночь была уже не такая душная, как августовские. В воздухе пахло морем и мирным занимающимся утром. Возле кровати тикали часы. Было четыре часа утра. Кофейное пятно на полу чернело как запекшаяся кровь. Я очень тихо встал и прикрыл пятно газетой. Потом вернулся в постель.

Мария зашевелилась.

— Где ты был? — пробормотала она.

— С тобой, — ответил я, не очень понимая, о чем она спрашивает.

— Чего от тебя хотел Мартин?

— Ничего особенного. Как, кстати, его имя?

— Рой. Зачем тебе?

— Я думал, его зовут Джон.

— Нет, Рой. Джона уже нет. Он погиб на войне. Год назад. Зачем тебе?

— Так просто, Мария. Спи.

— Ты останешься?

— Конечно, Мария.

Она потянулась и тут же снова заснула.


Загрузка...