XIII

— Где вы пропадаете? — набросился на меня Реджинальд Блэк.

Я показал ему на часы. Было десять минут десятого.

— Адвокаты открывают свои конторы только в девять, — сказал я. — Я должен был заплатить долг.

— Долги оплачиваются чеком. Это гораздо удобнее.

— Я пока что не обзавелся банковским счетом, — возразил я. — Только долгами.

Блэк меня поразил. Это был совсем не тот холеный светский господин с небрежными манерами, каким я его знал раньше. Сегодня это был очень беспокойный человек, хотя и старающийся не показывать свою нервозность. Даже лицо у него изменилось: вдруг куда-то исчезла припухлая мягкость, и бородка казалась более гладкой и прямой, уже не ассирийской, а скорее левантийской. Ну просто салонный тигр, выходящий на большую дорогу.

— У нас мало времени, — сказал он. — Надо перевесить картины. Пойдемте!

Мы прошли в помещение с двумя мольбертами. Из соседней комнаты со стальной дверью Блэк вынес две картины и поставил передо мной.

— Скажите быстро — только не раздумывая, — какую из них вы купили бы. Скорее!

Это были две картины Дега, обе с танцовщицами и обе без рам.

— Какую? — спрашивал Блэк. — Одну из двух. Какую? — допытывался Блэк.

Я кивнул на левую:

— Вот эта мне нравится больше.

— Меня не это интересует. Я спрашиваю, какую из них вы бы купили, будь вы миллионером?

— Все равно левую.

— А какую вы считаете более ценной?

— По всей видимости, другую. Она более выписана и не до такой степени эскизна. Да вы же сами все это лучше меня знаете, господин Блэк!

— В данном случае как раз нет. Меня интересует наивное, спонтанное суждение человека, который в этом почти не разбирается. Я имею в виду клиента, — добавил он, перехватив мой взгляд. — Да не обижайтесь вы чуть что! Сколько эти картины стоят, я и сам знаю. А вот клиент — всегда неизвестная величина. Теперь понимаете?

— Это тоже входит в мои обязанности? — поинтересовался я.

Блэк рассмеялся и в один миг превратился в прежнего, слегка опасного и не до конца внушающего доверие шармера.

— Почему вы не покажете клиенту обе картины сразу? — спросил я.

Блэк посмотрел на меня, от души забавляясь.

— Это была бы просто катастрофа, — объяснил он. — Он же никогда не решится выбрать и в итоге не купит ничего. Показывают самое большее три-четыре картины и не одного и того же мастера. Всегда разных. Если покупатель так ничего и не выбрал, вы его отпускаете с богом, а не кидаетесь, испугавшись, показывать все, что у вас есть. И ждете, когда он придет снова. В этом и проявляется настоящий торговец искусством: он умеет ждать. Когда клиент приходит снова, — ему сообщают, что две картины из тех, что ему показывали в прошлый раз, уже проданы, даже если они на самом деле все еще здесь. Или что они отосланы на выставку. Потом ему снова показывают две-три работы из первой партии, а к ним еще две-три, самое большее четыре новых. Можно еще сказать, что какая-то из картин сейчас как раз на просмотре у клиента. Это также оживляет интерес покупателя. Нет ничего заманчивее, как увести покупку из-под носа у конкурента. Все это называется «прикормить клиента». — Реджинальд Блэк выпустил облачко сигарного дыма. — Как видите, я вовсе не хотел вас оскорбить; напротив, хочу воспитать из вас хорошего торговца живописью. Теперь нам нужно вставить картины в рамы. Это закон номер два: никогда не показывать клиенту картины без рам!

Мы пошли в комнату, где висели рамы всех видов и размеров.

— Даже директору музея! — продолжал наставлять меня Реджинальд Блэк. — Разве что другому торговцу живописью. Рамы нужны картинам, как женщинам платья. Даже Ван Гог мечтал о роскошных рамах. Но не мог их купить. Он даже продать не смог ни одной своей картины. Какую раму вы взяли бы для Дега?

— Наверно, вот эту!

Блэк посмотрел на меня с одобрением:

— Неплохо. Но мы возьмем другую. — Он засунул танцовщицу в широкую, богато отделанную барочную раму. — Ну как? — спросил он.

— Несколько пышновато для картины, которая даже не закончена.

На обеих картинах был красный именной штемпель из мастерской Дега. Он даже не сам его проставил — это сделали наследники.

— Как раз поэтому! — воскликнул Блэк. — Не бывает слишком пышной рамы, особенно для картины, которая, скажем так, скорее эскиз.

— Понимаю. Рама все скрадывает.

— Она возвышает. Она сама по себе настолько закончена, что придает законченность и картине.

Блэк был прав. Дорогая рама преобразила картину. Она вдруг вся засветилась. Правда, теперь она выглядела несколько хвастливо, но это и было нашей целью. Картина сияла. Ее перспективы не убегали больше в бесконечность — схваченные прямоугольником рамы, они обрели смысл. Все, что прежде казалось растекавшимся в пространстве, разом оформилось в единое целое. Случайное стало непреложным, даже непрописанные места смотрелись как часть замысла.

— Некоторые торговцы произведениями искусства экономят на рамах. Жалкие лавочники. Они думают, клиент не замечает, когда ему подсовывают позолоченные уродливые гипсовые штамповки. Может, впрямую и не замечает, но картина смотрится бедней. Картины — это аристократки, — изрек Блэк.

Теперь он подыскивал раму для второго Дега.

— Вы все-таки вопреки вашим принципам намерены показать две работы одного мастера? — спросил я.

Блэк улыбнулся:

— Нет. Но вторую картину я хочу придержать в резерве. Никогда не знаешь, что может случиться. Принципы тоже должны быть гибкими. Что вы скажете об этой раме? По-моему, подходит. Людовик Пятнадцатый. Красота, правда? Эта рама сразу делает картину тысяч на пять дороже.

— А сколько стоит рама эпохи Людовика Пятнадцатого?

— Сейчас? От пятисот до семисот долларов. Все война проклятая виновата. Из Европы же ничего не доходит.

Я глянул на Блэка. «Тоже причина проклинать войну», — подумал я. И даже вполне разумная.

Картины были уже в рамах.

— Отнесите первую в соседний кабинет, — сказал Блэк, — а вторую в спальню моей жены.

Я посмотрел на него с удивлением.

— Вы поняли меня совершенно правильно, — сказал он. — В спальню моей жены. Идите, я пойду вместе с вами.

У госпожи Блэк была прелестная, очень женская спальня. Среди предметов обстановки висело несколько рисунков и пастелей. Блэк окинул их взглядом полководца.

— Снимите-ка вон оттуда рисунок Ренуара и повесьте на его место Дега. Ренуара перенесем к туалетному столику, а рисунок Берты Моризо уберем совсем. Портьеру справа слегка задернем. Еще чуть-чуть — вот так, теперь освещение в самый раз.

Он был прав. Тяжелое золото наполовину задернутой портьеры придало картине очарование и теплоту.

— Правильная стратегия в торговле — половина успеха. Клиент неспроста хочет застать нас врасплох, в трезвом свете утра, когда картины выглядят дешевле. Но мы встретим его во всеоружии.

И Блэк продолжил свой инструктаж по вопросам стратегии продажи произведений искусства. Картины, которые он хотел показывать, я должен был по очереди вносить в комнату, где стояли мольберты. На четвертой или пятой картине он попросит меня принести из кабинета второго Дега. На это я должен буду напомнить ему, что Дега висит в спальне госпожи Блэк.

— Говорите по-французски сколько хотите, — учил меня Блэк. — Но когда я спрошу вас про Дега, ответьте, конечно, по-английски, чтобы и клиент вас понял.

Я услышал звонок в дверь.

— А вот и он! — воскликнул Блэк, весь окрыленный. — Ждите здесь наверху, пока я вам не позвоню.

Я прошел в кабинет, где на деревянных подставках стояли картины, и уселся на стул. Блэк пружинистым шагом поспешил вниз поприветствовать своего гостя. В кабинете имелось только одно небольшое оконце с матовым стеклом, забранное частой решеткой. У меня сразу возникло чувство, будто я сижу в тюремной камере, куда для разнообразия вместо людей поместили картины общей стоимостью в несколько сот тысяч долларов. Молочный свет напомнил мне камеру в швейцарской тюрьме, где я однажды просидел две недели за нелегальное пребывание в стране без документов, — обычное эмигрантское преступление. Камера была точно такая же чистенькая и аккуратная, и я с удовольствием посидел бы в ней подольше: кормили прекрасно, и камера отапливалась. Но через две недели в одну бурную ночь я был доставлен в Аннмас на границе с Францией, получил на прощанье сигарету и дружелюбный тычок в спину: «Марш во Францию, приятель! И чтобы духу твоего больше у нас в Швейцарии не было!»

Должно быть, я задремал. Внезапно зазвенел звонок. Я спустился к Блэку. Там сидел грузный мужчина с большими красными ушами и маленькими глазками.

— Мсье Зоммер, — притворно сладким голосом проговорил Блэк, — пожалуйста, принесите нам светлый пейзаж Сислея.

Я принес пейзаж и поставил перед гостем. Блэк долгое время не произносил ни слова, разглядывая в окно облака.

— Ну как, вам нравится? — спросил он наконец скучающим голосом. — Сислей своей лучшей поры. «Наводнение». То, что все хотят заполучить.

— Барахло, — сказал клиент тоном еще более скучным, чем Блэк.

Блэк улыбнулся.

— Весьма своеобразная критика, — саркастически заметил он. — Мсье Зоммер, — обратился он затем ко мне по-французски, — пожалуйста, унесите этого великолепного Сислея.

Я подождал немного, полагая, что Блэк попросит меня принести что-нибудь еще. Поскольку задания не последовало, я пошел с Сислеем к двери, уже на пороге услышав, как Блэк сказал клиенту:

— Вы сегодня не в настроении, господин Купер. Лучше отложим до следующего раза.

«Хитро! — подумал я, сидя в своем матовом закутке. — Теперь ход за Купером». Когда некоторое время спустя меня вызвали снова и я одну за другой стал носить картины, они оба уже курили сигары «Партагас». Наконец прозвучал пароль и для меня.

— Но этого Дега здесь нет, господин Блэк, — напомнил я.

— Как — нет? Конечно, он здесь. Не украли же его, в самом деле.

Я подошел к нему, слегка склонился к его уху и прошептал так, чтобы услышал и клиент:

— Картина наверху, в комнате у госпожи Блэк…

— Где?

Я повторил по-английски, что картина висит у госпожи Блэк в спальне.

Блэк стукнул себя по лбу:

— Ах да, правильно! Я же совсем об этом забыл. Годовщина нашей свадьбы, — ну что ж, тогда ничего не выйдет…

Я восхищался им: он опять уступил инициативу Куперу. Блэк не приказал мне принести картину, не стал утверждать, что картина теперь принадлежит жене, — разговор просто повис в воздухе, а он спокойно выжидал.

Я отправился в свою комнатку и тоже стал ждать. Мне казалось, Блэк держал на крючке акулу, но я вовсе не был уверен, что эта акула не проглотит Блэка. Впрочем, положение Блэка все же было предпочтительней. Акула могла перекусить леску и уплыть. Но предположение, что Блэк продешевит, исключалось напрочь. Однако акула предприняла интереснейшие попытки. Поскольку моя дверь была не до конца прикрыта, я слышал, как разговор все больше склоняется к общим рассуждениям на тему экономического положения и войны. Акула пророчила всяческие бедствия: крах биржи, долги, банкротства, новые расходы, новые битвы, кризисы и даже угрозу коммунизма. Короче, падать будет все. Единственное, что сохранит свою ценность, — это наличные деньги. Акула настойчиво напомнила о тяжелом кризисе начала тридцатых. У кого тогда имелись наличные, тот был король и мог что хочешь купить за полцены, да что там говорить — за треть, за четверть, за десятую долю цены! В том числе и картины! Особенно картины! И акула задумчиво добавила:

— Предметы роскоши — мебель, ковры, картины всякие — тогда вообще подешевели раз в пятьдесят.

Блэк невозмутимо предложил гостю первоклассного коньяку.

— Зато потом все эти вещи снова поднялись в цене, — сказал он. — А деньги упали. Вы же сами прекрасно знаете: сейчас деньги стоят вдвое меньше, чем тогда. Они не достигли прежнего уровня, зато картины подскочили в цене во много раз. — Он засмеялся нежным притворным смехом. — Да-да, инфляция! Она началась два тысячелетия назад и все продолжается, продолжается. Ценности дорожают, а деньги дешевеют, тут уж ничего не поделаешь.

— Тогда вам вообще ничего нельзя продавать, — парировала акула.

— О, если бы это было возможно, — невозмутимо ответил Блэк. — Я и так стараюсь продавать как можно меньше. Но ведь существуют налоги. И оборотный капитал необходим. Как-нибудь порасспросите моих клиентов. Для них я просто настоящий благодетель! Вот совсем недавно я выкупил обратно за двойную цену танцовщицу Дега, которую продал лет пять назад.

— У кого же? — спросила акула.

— Этого я вам, разумеется, не скажу. Вам ведь не понравится, если я всем раструблю, по каким ценам вы у меня покупаете? А потом перепродаете?

— А почему бы и нет? — Акула не давала себя задурить.

— Зато другие этого очень не любят. И я вынужден с этим считаться. — Блэк сделал вид, что собирается встать. — Жаль, что вы сегодня у меня ничего не подобрали, господин Купер. Что ж, может быть, в другой раз. Правда, поддерживать цены на прежнем уровне, как вы, конечно, понимаете, я долго не могу.

Акула тоже встала.

— У вас вроде бы есть еще один Дега, которого вы хотели показать? — спросил он как бы небрежно.

— Ах, это того, что в спальне у моей жены? — Блэк колебался. Потом я услышал звонок. — Господин Зоммер, моя жена у себя?

— Она полчаса назад вышла.

— Тогда, пожалуйста, принесите нам того Дега, что висит у зеркала.

— Боюсь, придется немного подождать, господин Блэк, — сказал я. — Стена там не слишком надежная, и поэтому мне пришлось недавно вставить деревянный дюбель и картину к этому дюбелю шурупом прикрепить. Чтобы ее снять, понадобится пара минут, не больше.

— Оставьте, — сказал Блэк. — Лучше мы сами поднимемся наверх. Как вы считаете, господин Купер?

— Я не против.

Я снова притаился в своей комнатке, как Фафнир [37], охраняющий золото Рейна. Через некоторое время они вернулись, и мне было велено подняться наверх, отвинтить крепежи и принести картину вниз. Поскольку никаких крепежей не было, я просто выждал несколько минут. Из окна, выходившего во двор, в окне напротив, где кухня, я увидел госпожу Блэк. Она сделала вопросительный жест. Я энергично отрицательно покачал головой: опасность пока не миновала! Госпоже Блэк следовало оставаться на кухне.

Я принес картину в серый плюшевый салон и вышел. Продолжение разговора я уже слышать не мог: Блэк плотно притворил за мной дверь. А мне так хотелось подслушать, как осторожно он будет намекать, что картина — его подарок жене к десятилетию их свадьбы и что она очень бы хотела оставить ее у себя; впрочем, я был уверен, что Блэк проделает это столь мастерски, что у акулы не возникнет ни малейших сомнений.

Прошло еще примерно полчаса, после чего Блэк сам явился и вызволил меня из моей роскошной тюрьмы.

— Дега можете обратно не вешать, — сообщил он мне. — Завтра доставите его господину Куперу.

— Поздравляю!

Он скорчил гримасу:

— На какие уловки только не приходится пускаться! А ведь через два года он будет посмеиваться в кулак!

Я повторил вопрос Купера:

— Тогда зачем вы вообще продаете?

— Потому что не могу без этого! Торг, как таковой, возбуждает меня! Я по натуре игрок. Но в наши дни достойных противников уже не осталось. В сущности, я играю против самого себя. Кстати, придумка насчет привинченной картины была совсем недурна. Вы делаете успехи.

Вечером я пошел к Джесси Штайн. Я застал ее с заплаканными глазами, в состоянии крайней подавленности. У нее в гостиной сидели еще несколько знакомых, которые, судя по всему, ее утешали.

— Я могу и завтра прийти, если сегодня я некстати. Мне только хотелось поблагодарить вас.

— За что? — Джесси смотрела на меня с недоумением.

— За помощь с адвокатом, — объяснил я. — За то, что вы прислали Брандта. Мне продлили вид на жительство еще на два месяца.

Она вдруг залилась слезами.

— Да что случилось? — спросил я у актера Рабиновича, который обнял Джесси и начал ее успокаивать.

— Вы разве не знаете? — шепотом спросил меня Липшютц. — Теллер умер. Позавчера.

Рабинович подал мне знак больше вопросов не задавать. Он подвел Джесси к софе и вернулся к нам. В кино Рабинович играл роли жестоких нацистов, а в действительности же был очень мягкий человек.

— Теллер повесился, — сообщил он мне. — Его нашел Липшютц. Похоже, тот был уже мертв сутки или двое. Висел на люстре. У себя в комнате. Все лампы горели. В люстре тоже. Должно быть, не хотел умирать в темноте. Так что, наверное, он ночью повесился.

Я собрался уходить.

— Лучше останьтесь, — сказал Рабинович. — Чем больше у Джесси людей, тем для нее лучше. Она не выносит одиночества.

Воздух в комнате был прокисший и душный. Джесси не разрешала открывать окна: из-за какого-то загадочного первобытного суеверия она полагала, что если скорбь выпускать на свежий воздух, то покойному будет причинено зло. Много лет назад я слыхал, что если в доме покойник, то, наоборот, надо все окна открыть, чтобы выпустить на волю его блуждающую душу, но никогда не слышал, чтобы окна закрывали, дабы сберечь в доме скорбь, когда сам усопший уже лежит где-то в морге.

— Старая я дура, — сказала Джесси и решительно высморкалась. — Пора взять себя в руки. — Она встала. — Сейчас я сварю вам кофе. Или вы чего-нибудь другого хотите?

— Да ничего мы не хотим, Джесси, действительно ничего!

— Нет-нет, сейчас я сделаю кофе.

В своем измятом, шуршащем платье она проследовала на кухню.

— Известна хотя бы причина? — спросил я у Рабиновича.

— А разве нужна причина?

Я вспомнил теорию Хирша о переломных моментах, дважды или трижды случающихся в жизни каждого человека, и о том, что люди без корней особенно подвержены опасности, когда собираются вместе.

— Да нет, — согласился я.

— Он не был особенно беден, так что это не от бедности. И болен не был. Недели две тому назад Липшютц его видел.

— Но он хотя бы работал?

— Он все время писал. Но ничего не мог опубликовать. За последние десять лет не опубликовал ни строчки, — сказал Липшютц. — Но это со многими так. Чтобы только поэтому — вряд ли.

— Он что-нибудь оставил? Письмо, например?

— Ничего. Висел на люстре, лицо синее, язык вывалился, глаза раскрыты, и мухи по ним ползают. Он выглядел ужасающе. В такую жару все происходит быстро. Эти глаза… — Липшютца передернуло. — Самое скверное, Джесси обязательно хочет увидеть его.

— А где он сейчас?

— В похоронном бюро. Их тут называют Funeral Ноmе. Погребальный дом. Звучит-то как! Трупы там прихорашивают. Вы еще не бывали в подобных заведениях? Никогда туда не ходите. Американцы народ молодой, они не признают смерть. Своих мертвых они гримируют под спящих. А многих и бальзамируют.

— Если он будет накрашен, тогда Джесси может… — Я не договорил.

— И мы так думали. Но у Теллера это почти невозможно скрыть. Столько грима просто не бывает. Да и очень уж дорого. Смерть в Америке ужасно дорогая штука.

— Не только в Америке, — проронил Липшютц.

— Но только не в Германии, — сказал я.

— В Америке это очень дорого. Мы и так выбрали самое скромное похоронное бюро. И все равно даже по самому дешевому разряду это обойдется во много сотен долларов.

— Будь у Теллера такие деньги, он бы, глядишь, и не повесился, — заметил Липшютц.

— Может быть.

Я увидел, что среди фотографий, которые висели в комнате Джесси, уже произошли перемены. Теллера больше не было среди живых. Правда, на его фото, перевешенном на противоположную стену, еще не было траурной рамки, как у остальных умерших, но к его старой золоченой окантовке Джесси уже прикрепила вуаль из черного тюля. Теллер улыбался с фотографии пятнадцатилетней давности. Это был юношеский портрет, и к этому нечего было добавить, как и о траурной вуали. Но, несмотря ни на что, и фотография, и траурный бант, и истинная боль совпадали.

Вошла Джесси с подносом, чашками на нем и из кофейника с цветочками стала разливать всем кофе.

— Вот сахар и сливки, — объявила она.

Все принялись за кофе. Я тоже.

— Похороны завтра, — сказала она мне. — Вы придете?

— Если смогу.

— Все его знакомые должны прийти, — возбужденно и резко сказала Джесси. Завтра в половине первого. Мы специально выбрали время, чтобы мог прийти каждый.

— Я приду, Джесси. Само собой. Это где?

Липшютц назвал мне адрес.

— Похоронное бюро Эшеров. На Четырнадцатой улице.

— А хоронят где? — спросил Рабинович.

— Его не хоронят. Его кремируют. Крематорий дешевле.

— Как? — переспросил я.

— Его кремируют. Сожгут.

— Сожгут? — повторил я, думая о многих вещах сразу.

— Ну да. Все это улаживает похоронное бюро.

Джесси подошла поближе.

— Он там лежит, совсем один, среди чужих людей, — запричитала она. — Если бы было можно поставить его гроб здесь, среди друзей, до самых похорон. — Она снова обратилась ко мне: — Что вы еще хотите знать? Кто опять внес за вас деньги? Танненбаум.

— Танненбаум-Смит?

— Ну да, кто же еще? Он же у нас капиталист. И за похороны Теллера он заплатил. Так вы точно завтра придете?

— Точно, — сказал я. Да и что я мог еще сказать?

— Рабинович проводил меня до дверей.

— Нам придется как-то задержать Джесси, — прошептал он. — Она не должна увидеть Теллера. Вернее, то, что от него осталось. Там ведь еще и вскрытие делали — из-за самоубийства. Джесси об этом понятия не имеет. Вы же знаете, какая она — привыкла всегда добиваться своего. К счастью хоть, она сейчас кофе подала. Липшютц подбросил ей в чашку таблетку снотворного. Она ничего не заметила, поэтому все этот кофе пили и нахваливали. А когда ее хвалят, Джесси не может устоять, иначе бы пить не стала. Мы ведь уже предлагали ей успокоительные таблетки, но она не пожелала. Считает, что тем самым предала бы Теллера. Такая же чушь, как и с закрытыми окнами. Но, может быть, мы сегодня сумеем подсунуть ей еще одну таблетку в еду. А завтра утром будет очень тяжело удержать ее. Вы и вправду придете?

— Да. В похоронное бюро. А в крематорий его кто повезет? Или это там же?

— По-моему, нет. Но похоронное бюро позаботится обо всем. Почему вы спрашиваете?

— О чем это вы там так долго разговариваете? — крикнула Джесси из комнаты.

— Она еще и недоверчивая стала, — шепнул Рабинович. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Сквозь полумрак прихожей, на стенах которой красовались фото «Романского кафе» в Берлине, он двинулся обратно в душную комнату. Я вышел на улицу, чей безучастный шум утешающе подействовал на меня. «Крематории! — думал я. — В Америке тоже! Никуда от них не деться!»

Я испуганно подскочил на кровати. Прошло некоторое время, прежде чем я понял, что видел сон. Включил свет, чтобы поскорее избавиться от наваждения. Это был не один из обычных эмигрантских снов, какие я видел часто, — когда эсэсовцы гонятся за тобой по пятам, потому что ты, легкомысленно переходишь границу, а за тобой убийцы… От таких снов просыпаешься иной раз и с криком, но это нормальные сны отчаяния, когда по глупости опять попадаешь в западню. Достаточно вытянуться на постели, поглядеть из окна в красноватую ночь города и понять, что ты спасен.

Этот сон был совсем другой — невнятный, склеившийся из нескольких кусков, неотвязный, тягучий, темный, без начала и конца. Мне снилась Сибилла, она беззвучно просила о помощи, я пытался подойти к ней, но мои ноги все время подкашивались, я по колено увязал в трясине из смолы, грязи и запекшейся крови, я видел ее глаза, в страхе устремленные на меня и кричавшие мне без слов: «Беги! Беги!» — а потом: «Помоги! Помоги!» — и я видел черную полость ее раскрытого в немом вопле рта, к которому подступала та же клейкая жижа, и вдруг оказалось, что это уже не Сибилла, а жена Зигфрида Розенталя, и резкий голос с невыносимым саксонским акцентом что-то приказывал, и черный силуэт на фоне мощного закатного зарева, еле уловимый запах крови, языки пламени из дымовой трубы, сладковатая вонь паленого мяса, слегка шевелящаяся рука на земле, и кто-то наступивший на нее, а потом крик со всех сторон, отдающийся эхом.

В Европе я не так уж часто видел сны. Слишком был озабочен тем, чтобы выжить: опасность преследовала меня по пятам. Когда ты в опасности, то тут не до размышлений, а сны расслабляют, вот примитивный инстинкт самосохранения и не дает им воли, вытесняя их из подсознания. Потом между мной и моими воспоминаниями пролег океан, и я поверил в то, что в его постоянном шуме я избавился от них навсегда, — так пригасивший все огни корабль призрачной тенью ускользает от вражеских подлодок. Были у меня, как и у всякого эмигранта, обычные сны преследования и бегства, но теперь я знал, что ни от чего я не ускользнул, как ни старался не сломаться раньше срока, прежде чем успею отомстить. Теперь я знал, что при всем желании не могу держать свои воспоминания под контролем, они просачиваются в мои сновидения, в тот призрачный мир, что каждую ночь заново воздвигается по своим неясным законам и основам и каждый день исчезает без следа. Только воспоминания не исчезают, они остаются.

Я уставился в окно. Над ребрами крыш взошла луна. Где-то орала кошка. В мусорных бачках во дворе что-то шуршало. В окне напротив зажегся свет и тут же погас. Я боялся, что снова засну. Роберту Хиршу решил не звонить — слишком поздно для звонка, и он все равно ничем не сможет мне помочь. С этим я должен справиться сам.

Я встал, оделся. Решил выйти и бродить по городу, до тех пор пока не устану до изнеможения. Хотя это была всего лишь уловка. Я уже много раз так делал и в неосознанном стремлении обрести в ночных прогулках какую-то опору, создать себе из них поддержку и забвение, переромантизировал их до крайности, будто не зная, что все эти светящиеся небоскребы воздвиглись на угрюмой почве жадности, преступлений, эксплуатации и эгоизма, и будто забывая, что тут же рядом ютятся убогие кварталы нищеты. Я выстроил в себе эту смутную городскую фантазию в противовес кровавым годам моего европейского прошлого, которые хотел из себя вытравить. Но я прекрасно знал, что все это только иллюзия: преступление так же неотъемлемо от замков Парсифаля [38], как и от любых других.

Я спустился вниз. Мойков должен быть на месте. Я хотел взять у него пару таблеток снотворного. Сколько бы я ни пытался справиться со своими трудностями самостоятельно, во время острых приступов глупо пренебрегать химическим подспорьем, когда у тебя такой острый приступ. В плюшевом холле еще слабо горел свет.

— Водки или секонала? — тотчас спросил Мойков, сидевший под пальмами в обществе графини. — Или приятную компанию? Чтобы расшатать основы бытия. Стряхнуть с себя животный страх.

Графиня сегодня спустилась вниз, закутанная во все свои шали.

— Если б знать, — протянула она. — По-моему, сперва хочешь общества, потом водки, потом секонала, потом всего прочего — а в итоге носишься, как курица с отрубленной головой, и ничего не понимаешь.

Мойков раскрыл свои глаза мудрого попугая.

— А потом все начинается сначала, — проронил он. — Все идет по кругу, графиня.

— Вы так полагаете? И деньги тоже?

На стойке портье раздался звонок.

— Наверное, Рауль, — вздохнул Мойков. — Что-то ночь сегодня беспокойная.

Он поднялся и пошел к двери. Графиня обратила ко мне свое птичье лицо, на котором, как сапфиры в мятом шелку, мерцали ее голубые глаза.

— Деньги не возвращаются, — прошептала она. — Они утекают и утекают. Надеюсь, я умру прежде, чем они кончатся совсем. Не хочется подыхать в богадельне. — Она жалко улыбнулась. — Я делаю все, что в моих силах, чтобы все кончилось поскорее.

Из-под одной из ее шалей без всякого видимого участия рук на секунду вынырнула бутылка водки и тут же исчезла.

— Вы плакать не пробовали? — спросила она затем. — Это успокаивает, если уметь выплакаться. Выматывает. Потом наступает безутешный покой. Только не всегда это получается. Время плача быстро проходит. Лишь потом понимаешь, какое это хорошее было время. Затем приходит страх, оцепенение и отчаяние. И тогда единственное, что удерживает человека в жизни, — это его воспоминания.

Я поднял глаза на бледно-восковое лицо, напоминающее ветхий шелк. О чем она? Все как раз наоборот, во всяком случае для меня.

— Что вы имеете в виду? — переспросил я. Лицо графини слегка оживилось.

— Воспоминания, — повторила она. — Они живые, в них тепло, в них блеск, в них юность и жизнь.

— Даже если вспоминаете о мертвых?

— Да, — ответила изысканная дама после паузы. — Какие же это воспоминания, если о живых?

Я больше не спрашивал.

— Воспоминания дают человеку возможность жить дальше, — повторила она тихо. — Они живут, пока живешь ты сам. Иначе что? Вечерами они встают как тени и умоляют: «Не уходи! Не убивай нас! У нас же никого нет, кроме тебя!» И хоть ты сам в отчаянии и устал до смерти и хочется бросить все, но они-то еще больше тебя устали и больше тебя отчаялись, а все молят и молят: «Не убивай нас! Вызови нас к себе заклинаниями, и мы придем под бой курантов!» — и зазвенит хрустальный смех, и будут поклоны, и будут танцы, и воскреснут фигуры, и любимые лица, только чуть более бледные, чем прежде, вот они перед тобой и все умоляют, умоляют: «Не убивай нас! Мы живы только благодаря тебе!» Как же им отказать? И как их выдержать? Ах… — вдруг пожаловалась графиня. — Я не хочу в богадельню, со всеми в одну кучу, в эти людские отбросы, которые едва копошатся…

Снова появился Мойков.

— Куда девались те герои? — пропел он. — Их могил и ветер не знает, и трава над ними растет. — Он поднял свою рюмку. — А ты? — спросил он меня.

— Я нет.

— Печаль засела в нем, как комок в горле, — пояснил Мойков, обращаясь к графине. — У нас она давно превратилась в землю у наших ног и теперь к сердцу поднимается, пока совсем его не погребет. Но и без сердца жить можно, верно, графиня?

— Это все слова, Владимир Иванович. Вы любите слова. Вы поэт. Может, и без сердца жить можно. Только чего ради? — Графиня встала. — Сегодня на ночь две, да, Владимир? Спокойной ночи, мсье Зоммер. Какая красивая фамилия. В детстве нас и немецкому тоже немного учили. Хороших вам снов.

Мойков повел очаровательную даму к лестнице. Я посмотрел на пузырек, из которого он выдал графине две таблетки. Это было снотворное.

— Дай и мне две, — попросил я, когда он вернулся. — Почему она всегда берет их у тебя по две штуки? — полюбопытствовал я. — Почему бы ей не держать весь пузырек у себя в ночном столике?

— Она себе не доверяет. Боится, что как-нибудь ночью выпьет все.

— Несмотря на все свои воспоминания?

— Тут не в воспоминаниях дело. Она страшится нищеты. Хочет жить, покуда живется. Но боится внезапных приступов отчаяния. Отсюда и меры предосторожности. Но она заставила меня пообещать, что как только попросит, я ей достану большой пузырек снотворного. Но пока что у нее есть время.

— И ты сдержишь слово?

Мойков посмотрел на меня своими выпуклыми, будто вовсе без век, глазами:

— А ты бы не сдержал?

Он медленно раскрыл свою большую, сильную ладонь. На ней лежало маленькое старинное кольцо с рубином.

— Просила продать. Камень небольшой, но ты только посмотри на него.

— Да я ничего в этом не смыслю.

— Это звездный рубин. Большая редкость.

Я посмотрел на рубин внимательней. Он был очень чистого, глубокого красного цвета, а если держать на просвет, в нем проступала звезда с шестью маленькими лучами.

— Я хотел бы, я мог бы купить его, — сказал я неожиданно для себя.

Мойков засмеялся:

— А тебе-то зачем?

— Да просто так, — ответил я. — Потому что это нечто, не сделанное людьми. Чистое и неподкупное. Это вовсе не для Марии Фиолы, как ты, наверное, подумал. Та и так носит изумруды с ноготь величиной в диадемах императриц. Императрицы, где они все? Куда девались? — процитировал я в свою очередь. — Это не ты сочинил? Графиня тебя поэтом назвала. Может, ты и вправду был поэтом?

Мойков покачал головой.

— Профессии мои, куда они девались? — напел он все тот же мотив. — В первые двадцать лет эмиграции все русские только о том и рассказывали, кем они были на родине. И врали страшно. С каждым годом все больше. А потом все меньше. Пока вовсе не забыли о своем прошлом. Ты еще очень молодой эмигрант со всеми слабостями твоей профессии. Ты все еще кричишь о мести и считаешь это справедливостью, а не эгоизмом и безмерным самомнением. Наши вопли об отмщении! Как хорошо я их помню. Куда они девались? Все развеяно ветром и быльем поросло.

— У вас просто случая не было, — сказал я.

— Были, были у нас случаи, ты, первоклашка дрожащий, на первой ступеньке к званию «гражданин мира». Чего ты от меня хотел? Ты же не просто так пришел?

— Того же, что и графиня. Две таблетки снотворного.

— А не весь пузырек?

— Нет, — ответил я. — Пока что нет. Не в Америке.


Загрузка...