Эрлинг лежал в своей комнате в Старом Венхауге, в котором хозяева теперь не жили. Он только что прочитал в газете одну статью, но никак не мог сосредоточиться на ее содержании. Рядом на тумбочке колыхалось пламя свечи. Дождь стучал в стекла и в стены. Шумел вздувшийся ручей. Эрлинг упивался этими звуками, было уже за полночь. Кто-то вошел в дом и стал подниматься по лестнице — шелест плаща, быстрые шаги. Легкий стук в дверь, и в комнату вошла Фелисия. Она сняла плащ и раскинула его над стулом, словно палатку. Улыбаясь Эрлингу, быстро разделась. Кожа у нее была смуглая, как у маори, и от колебания свечи ее оттенок казался еще теплее. Волосы серебряной птицей летели над головой; когда в глазах Фелисии отражалось пламя свечи, они вспыхивали огнем. Ее прохладное тело прижалось к Эрлингу, и он уловил в себе страстную мольбу, чтобы это мгновение продлилось подольше, но их уже захватило и понесло еще до того, как они осознали свое желание.
Эрлинг выгорел раньше и наблюдал за Фелисией: ее счастливое лицо с приоткрытыми в безотчетной улыбке губами вдруг исказилось, улыбка исчезла и уступила место ярости Медузы, теперь это был рот хищницы, искаженный родовыми муками. Нервы и мышцы вокруг ее прекрасных глаз ослабли, она некрасиво моргала, сверкая глазами, как подменыш тролля. Эрлинга неожиданно откинуло в сторону, словно в борт лодки ударила большая волна. Фелисия со стоном ухватилась за него и одной рукой вцепилась ему в волосы. Он испугался, что сломает ей пальцы, словно оледеневшие в этой судорожной хватке, когда пытался разжать их, чтобы она не вырвала ему все волосы. Он уже не участвовал в экстазе и потому подумал с юмором, что наконец нашел убедительное объяснение тому, почему люди пользовались ночными колпаками. Он стоял рядом с кроватью и, смотря на это неистовство, вспоминал, что крылатый конь поэзии был сыном бога моря Посейдона и Медузы Горгоны.
Фелисия замерла в неудобной позе, она с раздражением смотрела на Эрлинга:
— Шут гороховый, чего ты смеешься?
Потом она лежала, положив голову ему на плечо, и тоже вслушивалась в шум дождя. Он гладил ее.
— Можно ли представить себе что-то более мирное, чем такой проливной дождь темной августовской ночью? — проговорил он.
— И мы двое, предоставленные самим себе в Старом Венхауге, — подхватила Фелисия. — Нет, ничего более прекрасного быть не может. В такие ночи я всегда думаю о зверях и маленьких птичках. Я вижу и крупных птиц, вон тетерева, они сидят на ветках, крепко прижавшись друг к другу, и спят под шорох ветра и шум дождя, и в ушах у них тоже шумит, а дерево качается вместе с ними, и на соседних деревьях тоже качаются спящие птицы, и хлопают оторвавшиеся черепицы на крыше Старого Венхауга. Утром я непременно скажу об этом Яну, он всегда следит, чтобы крыша была в порядке, ты его знаешь. Исправляй поломки, пока они маленькие, говорит он. И вообще, тебя не было так долго, я так истосковалась по тебе, и спасибо, что ты выпил не слишком много.
— Ты сама как шорох ночи, Фелисия, твоя речь похожа на журчание весеннего ручья, и ничто не может сравниться с твоим сладостным напитком…
— Прекрати. Сейчас на дворе август. Сочинять ты можешь после рабочего дня, как совершенно справедливо сказал твой брат. Прошлой ночью я проснулась еще до рассвета и думала о тебе. Ни о ком другом я не могла думать и спать тоже не могла. Так продолжалось до полудня, я думала: Сегодня приедет Эрлинг, и когда ты позвонил, я побежала к телефону, чтобы опередить Юлию, потому что знала, что это ты. Как глупо, сказала мне Юлия.
— Глупо, что я позвонил?
— Конечно, нет. Глупо, что я побежала. Откуда ты знала, что это Эрлинг, ты получила письмо от него? — спросила она. В тот день, когда ты вернулся домой из Лас-Пальмаса, я тоже все утро думала о тебе, прибирала твой дом и думала о тебе. Чего только я не передумала, и все представлялось мне так отчетливо, как в те разы, когда ты обманывал меня. Ведь я всегда это знаю, я просыпаюсь ночью, и мне бывает так грустно, но на этот раз… на этот раз я знала, что ты тоскуешь по мне. Мужчины — это большие дети…
Последние слова позволили Эрлингу не отвечать ей. Он не любил, отвечая на такое признание, говорить, что тоже сильно тосковал по ней. Он предпочитал немного подождать. Признайся он ей в этом сейчас, это будет похоже на то, как, выслушав рассказ о чьей-то болезни, сказать, что ты тоже болен.
— Может, мужчины и впрямь большие дети, но ты бежишь под проливным дождем в Старый Венхауг, чтобы забраться в постель к такому большому ребенку.
— А разве ты не за тем приехал в Венхауг?
— И за этим и за другим — за всем Венхаугом, — серьезно ответил он.
Эрлинг встал на колени и начал сильными движениями растирать спину Фелисии, она это любила. Через некоторое время она повернулась на спину, и он продолжал свою работу. Она лежала с закрытыми глазами, словно спала, и ровно дышала. Наконец она шевельнулась, положила руку ему на затылок и притянула к себе. Так оно лучше, думал Эрлинг, тишина и покой позволили ему настроиться на одну волну с Богом.
Фелисия встала и подошла к стулу, где лежала его одежда, пошарила в карманах в поисках сигарет. Он следил за ее легкими движениями и был растроган больше, чем когда-то давно, когда впервые увидел ее обнаженной (он вдруг вспомнил Гюльнаре). Тогда роли распределялись иначе: он был женат, а Фелисии было только семнадцать. Теперь ей было сорок, но ему она казалась более молодой, веселой и счастливой, чем обычно. Стройная, точно семнадцатилетняя девочка, она стояла в своем серебряном шлеме и прикуривала сигареты, сперва для него, потом для себя, он увидел, как сверкнули ее глаза в пламени спички. Сейчас она была похожа на непримиримую мстительницу. Уже через четыре дня после гибели братьев она расправилась с тем, кто их предал.
Как давно, как давно и странно…