Юлия и Эрлинг шли по лесу, в котором были уже видны первые признаки осени. Мокрые тропинки, затянутое облаками небо. Они улизнули от детей, но еще долго слышали их крики: Юлия!
Юлия! Отцу и дочери всякий раз приходилось прибегать к одним и тем же уловкам, когда им хотелось погулять наедине перед его отъездом.
Они редко о чем-нибудь беседовали. Юлия говорила только о чем-нибудь незначительном и вообще предпочитала молчать. Однако всегда была приветлива и открыта. Эрлинг часто получал неожиданные доказательства ее любви. Она вдруг прижималась к нему со словами: Эрлинг, милый! Но не больше. Откровенной с ним она не была. Посещая Венхауг, он видел, что Фелисия, Ян и даже дети уже давно стали ей ближе, чем он. В их обществе она болтала без умолку. Эрлинг невольно вздохнул, но в его вздохе не было горечи. Он был доволен и тем, что есть. Конечно, ему не хватало того, что Юлия не хотела, а может, и не могла ему дать, — немного откровенности и доверчивости. С ним никто не был откровенен. Фелисия — это другое дело. С ней они дошли уже до той стадии духовной близости, что знали друг о друге почти все, не считая кое-чего, запертого в укромных тайниках, и подводного течения, рожденного их войной друг с другом. Их обоих всегда точила мысль, как бы один из них не победил другого. Сколько они убили времени на то, чтобы понять, не кроется ли за тем или другим словом какая-нибудь задняя мысль, словно они были министрами иностранных дел двух государств — Конгсберга и Лиера. Обмен дипломатическими нотами не мог бы что-нибудь изменить, оба только посмеялись бы, если б один из них пригрозил другому санкциями.
Эрлинг робел перед Юлией — что часто бывает с отцами, даже в тех случаях, когда их жизнь не была омрачена такими осложнениями, как его жизнь с Юлией. Он редко виделся с ней, пока она была ребенком, лишь пытался издали кое-как управлять ее жизнью. В Венхауг он приезжал в роли доброго дядюшки, и она быстро поняла, что он приезжает отнюдь не для того, чтобы повидаться с ней. С прозорливостью подозрительного ребенка, всегда находившегося в тени, она сразу догадалась об отношениях Эрлинга и Фелисии. Юлия рано узнала, что она внебрачный ребенок и что репутация ее родителей одинаково сомнительна. Под гнетом злобного морализма и кощунственной набожности в ней проснулся интерес к тому, что ей ставилось в вину. Самому Эрлингу было почти нечего сказать ей. Его унижало, что он не мог распорядиться жизнью своей дочери так, как ему хотелось бы, и что для этого ему пришлось прибегнуть к своим связям на самом высоком уровне. Когда он не вернул Юлию туда, где она жила, потому что она уехала в Венхауг, все переговоры взял на себя Ян, а Фелисия, скрывавшаяся с Юлией в неизвестном месте, обзвонила добрую дюжину столпов общества, объявила недействительным один ипотечный кредит, чем напугала дюжину других, и наконец все как-то уладилось, хотя подробностей этого дела Эрлинг так и не узнал. Он предполагал, что Яну предложили подписать какую-то наспех состряпанную бумагу. Независимо от того, сколько при этом было нарушено правил и кто как действовал, ребенку, находившемуся в положении Юлии, трудно было отказать в таком доме, как Венхауг. Единственное, что Эрлинг знал точно: об усыновлении речи не шло.
Что обо всем этом думала сама Юлия, ему было неизвестно, но это и не имело значения, если учесть ее печальное детство, которого она еще не забыла. Несколько раз он слышал, как они с Фелисией иронично и дружелюбно-недобро шутили по его адресу. Такой тон мать и взрослая дочь могли позволить себе по отношению к чудаковатому хозяину дома. Эрлинга это не волновало, хотя у него и возникало не совсем приятное чувство, что с помощью Фелисии Юлия составила себе несколько искаженный образ отца, которого она, однако, находила забавным.
— Я видел в камине конверт, на адресе было написано Юлии Венхауг, — сказал Эрлинг.
— Да, иногда меня так называют.
Эрлинг выждал. Больше она ничего не сказала. Так было всегда. Никакое его замечание не могло послужить началом разговора. Эрлинг как будто обращался в официальную инстанцию и получал ответ только на свой вопрос, и то не всегда. Ответ был отмерен с точностью до грамма. Ему было безразлично, будет ли Юлия носить фамилию Венхауг или какую-нибудь другую, лишь бы это не было бранное слово. Он хотел только расшевелить ее. Она же лишь подтвердила то, что он видел, и замолчала. Эрлинг сердито взглянул на верхушки деревьев.
— Ты собираешься взять фамилию Венхауг?
— Нет.
— Но тогда это глупо!
— Почему?
— Юлия, милая, объясни же!
— Что я должна тебе объяснить?
Эрлинг взглянул на нее. Он никак не мог привыкнуть к тому, что Юлия была его точной копией. Он как будто смотрел в глаза самому себе, только двадцатилетнему.
— Сразу видно, что ты моя дочь.
— Да, все говорят, что мы с тобой похожи.
— Юлия, пожалуйста, расскажи мне о себе. Если бы мы с тобой не были близкими родственниками, тебе это было бы даже интересно. Все любят поговорить о себе. Не могу же я флиртовать с тобой, чтобы вызвать тебя на откровенность.
— А мне кажется, что отцы недопустимо мало флиртуют со своими дочерьми. К сожалению, они вообще этого не делают.
— Я об этом как-то не думал.
— Вот видишь.
— В твоих словах что-то есть. Отцам тоже было бы приятно, если б дочери немного флиртовали с ними.
— Я много наблюдала за семейной жизнью здесь в округе, и хотя у меня нет матери, которая жаловалась бы на отсутствие внимания, я знаю, что жены часто жалуются на мужей. Мужья недостаточно внимательны к ним. Они имеют в виду, что мужья больше не флиртуют с ними. И дочери, с которыми отцы не флиртовали вообще никогда, онемев от изумления, слушают их.
Все-таки я немного расшевелил ее, подумал Эрлинг. Ее интересно слушать.
— Отец смотрит на дочь сверху вниз, и еще хорошо, если он не бранится. И дочери начинает казаться, что она обуза. Я сразу разведусь с мужем, если наши дочери не смогут забираться к нему на колени или он перестанет флиртовать с кем-нибудь из нас.
— И в Венхауге тоже так?
— Нет, в Венхауге не так. Девочки флиртуют с Яном потому, что им нравится, что это нравится ему, и еще потому, что он всегда находит время, чтобы пофлиртовать с ними. Кажется, это и называют баловством.
Юлия сорвала на ходу ветку и стала отгонять ею комаров, которых не было.
— Ты все просишь, чтобы я рассказывала о себе. А сам приезжаешь в Венхауг и беседуешь только с Фелисией и Яном, а я как воспитанная девочка должна молча вас слушать. Мне ты велишь рассказывать о себе только на прогулках. И при том сам о себе ничего не рассказываешь. Признаюсь, мне бы даже хотелось поговорить с тобой о многом. Но не потому, что у меня что-то накопилось в душе, а потому, что после твоих отъездов я всегда думаю, что мужчины не очень внимательны к женщинам, которые приходятся им дочерьми. Хорошо, если хозяин дома внимателен и заботлив по отношению к прислуге, но дочери сразу видят разницу между его отношением к ним и к прислуге. Может быть, мужчины и не осознают этого, но прислуга для них всегда является дичью. А дочь — нет. И жена тоже. Если жена и дочери стали для отца семейства всего лишь необходимым злом, камнем на шее, они должны в тот же час уйти от него. Во времена Норы[13] женщины не могли этого сделать, но Нора стала предтечей. Однако на нас что-то не обрушился поток разводов. До сих пор из семей уходят только дочери.
— Ты во многом права, Юлия, но такие отношения между отцом и дочерью, о каких ты мечтаешь, для нас с тобой невозможны. Было бы странно, если б отец, который раньше был весьма сдержан, вдруг начал флиртовать со своей двадцатитрехлетней дочерью. Наши обстоятельства мешают осуществлению твоего идеала.
— Я понимаю, но я была уже большая девочка, когда попала в Венхауг, и все-таки Ян с первого дня обращался со мной как с родной дочерью. И не думаю, что когда-нибудь это изменится.
Эрлинг растерялся. Ведь все зависит от того, какими глазами на это смотреть.
— Когда-то я очень ревновала тебя к Фелисии. Но мне хочется, чтобы ты знал — этого давно уже нет.
Может быть, следует сказать Юлии, что и Фелисия могла ревновать его к ней, но он не знал, как она отнесется к его словам, и вообще у него не было желания говорить об этом.
— Яну проще, — сказал он. — По отношению к тебе у него совесть чиста.
Юлия усмехнулась:
— Никогда не замечала, чтобы тебя мучили угрызения совести, и это хорошо. Я сама приехала сюда с нечистой совестью. Если у человека совесть нечиста, ему остается утешаться только тем, что она из прочного материала… А вот проще ли Яну, этого, строго говоря, не знает никто. Или ты со мной не согласен?
— Не знаю. Признаюсь, твои слова не очень способствовали поднятию моего настроения. Но тем не менее я рад, что ты мне это сказала и что мы в кои-то веки поговорили с тобой по душам. Постараемся стать лучше, а? Я и не жду, что ты будешь говорить мне только комплименты. Да я и не привык к ним. Но могу обещать, что отныне многое изменится, и по доброй воле, а не по приказу. Ты права, я смотрел на тебя немного сверху вниз, мне и самому это не нравилось, но я не знал, как избавиться от этого. Ты говоришь, что раньше ревновала меня, а теперь не ревнуешь. Если это сказано искренне, значит, ты поняла, что любовь, скажем так, может быть очень сильной, даже если она совершенно не похожа на все, что мы видим вокруг.
— Это мне ясно уже давно. Просто я вроде и дочь и не дочь…
— Зато у тебя для равновесия два отца.
От внимания Эрлинга не укрылась тень, скользнувшая по ее лицу, и он пожалел о своих словах. Ему стало неприятно. Он знал, к какому выводу они могут подтолкнуть Юлию: другая женщина получила в Венхауге обоих мужчин и позволила им обоим быть отцами Юлии, у которой не было матери, а отец был лишь с большими оговорками.
Он видел: Юлия либо выдала то, что уже знала сама — свою любовь к Яну, — либо только что поняла, что любит его. Однако она удивительно быстро взяла себя в руки, по ней ничего не было заметно. Эрлинг хотел заманить ее в одну ловушку, но она попалась в другую. Тем временем к ней опять вернулась ее беспечная смелость трясогузки. Она либо болтала о чем угодно, либо просто молчала.
— Юлия, меня заинтересовала твоя мысль о том, что отцы должны флиртовать со своими дочерьми.
— Меня это тоже интересует. Я многое повидала, и здесь, и в других домах. Фелисия не прятала меня под крылышком. А кое-что я вычитала из книг. Конечно, больше всего я узнала от Фелисии, нехорошо говорить об этом задним числом, но если на то пошло, безразлично, каким образом человек узнает то или другое. Я где-то читала, что отцы часто влюбляются в своих дочерей, а матери — в сыновей и что это бывает обоюдно. Может, это правда, но тогда надо признать, что их любовь проявляется довольно странно.
— Мне трудно это выразить, — продолжала Юлия. — Люди защищаются множеством оговорок и любят отказываться от собственных слов. Они защищаются от того, в чем никто и не собирается их обвинять, а это всегда вызывает подозрения. Например, нельзя считать, что отец так любит свою дочь или что дочь так любит своего отца, нет, они любят так и так, но что означают все эти «так и так», они и сами не понимают. Все это пустая болтовня. Если они влюбляются друг в друга, то это будет так, а не «так и так». Само собой, они знают предел, и не нужно выставлять еще множество «так и так», чтобы мы не заподозрили, будто здоровые, нормальные люди имеют какие-то отношения со своими малолетними детьми. Мне случалось видеть, как отцы тискали своих дочерей, и смотреть на это было отвратительно, потому что такое лапанье отвратительно само по себе, независимо от того, состоят ли эти люди в родстве. Такое зрелище может доставить удовольствие только нездоровому человеку.
Юлия на минуту задумалась.
— Но мы говорим не о больных людях, и тогда, по-моему, все просто и понятно, — продолжала она. — Семья — это школа природы, где дети учатся любить. И не надо осквернять естественные, уместные и прекрасные чувства. Надеюсь, ты не сомневаешься, что Ян естественно влюблен в своих девочек и они в него? Когда у меня будут дети, я буду безумно любить их. И пусть только кто-нибудь посмеет говорить о так или не так! Я знаю, что значит жить при температуре семь-восемь градусов круглый год, днем и ночью, и хорошо, что я это знаю, но любви таким образом не научишь. А что происходит в большинстве семей? Естественную радость душат, люди не могут быть счастливы, пока им вбивают в головы, что любовь — это грех, они начинают подозревать себя Бог знает в чем. Теперь, правда, девушки стали немного свободнее, но лишь настолько, что мы увидели, какими несвободными они были раньше. Они и теперь остаются рабынями своих отцов и братьев…
— Рабынями своих отцов и братьев… — повторил Эрлинг. — Возможно, ты права, но это звучит как цитата из библии Антихриста.
— Я просто пользуюсь теми словами, которые мне больше подходят, откуда бы они ни были. Не могу же я изобрести собственный язык. Когда то же самое говорит Фелисия, это никому не кажется странным, так и должно быть. Отцы и братья — сторожа своим дочерям и сестрам. Посмели бы сестры сунуть нос в дела братьев! А вот братья простодушно заявляют: ведь я должен следить за своей сестрой! Но почему? Все это глупо, как блеяние овцы. Вы можете допустить, чтобы ваша сестра вышла замуж за негра? — спрашивают мужчины друг у друга. Если бы у меня был брат (а кое-кто говорит, что он у меня есть) и он женился бы на негритянке или она вышла бы за него замуж, я бы сказала: ради Бога, это его дело, надеюсь, он будет счастлив. Разве я сторож брату своему? Почему я должна сторожить его? Я отвечаю за него не больше, чем он за меня. Никто ни за кем не должен следить, все это чушь. Пойми, Эрлинг, иногда люди, побывавшие в трудных обстоятельствах, лучше видят и больше понимают, чем остальные.
— Не сердись, Юлия. Я ведь согласен с тобой, и ты это знаешь. Мне жаль, что когда-то тебе жилось нелегко, единственное, чем я могу утешить тебя: ты избежала именно того, что тебя так возмущает.
Юлия поджала губы и остановилась, а потом спросила после некоторого молчания:
— Кто такая Гюльнаре?
— Я не рассказывал Фелисии о Гюльнаре.
— Рано или поздно Фелисия узнает все.
— Бог знает зачем она тебе об этом сказала.
— Я сама у нее спросила. Мне хотелось хоть что-то узнать про своего отца.
— Гюльнаре — это моя большая любовь.
— По-настоящему большая?
— Да, по-настоящему.
— Когда это было?
— В 1915 году.
Она уставилась на него, открыв рот:
— Больше сорока лет назад?
— Да, но ведь ты не впервые слышишь от пожилого человека, что время не стоит на месте. Молодым трудно понять, что кто-то существовал до того, как они появились на свет.
— Можно забыть свою большую любовь?
— Нет.
— Я так и думала. А потом ты стал большой любовью Фелисии. Как жаль, что вы с ней не смогли получить друг друга.
— Тогда бы не было тебя.
— Ну и что? Ведь я бы не узнала об этом. Может, так было бы даже лучше. А Гюльнаре любила тебя?
— Любила. Но кое-кто все испортил.
— Почему ты обманул Фелисию?
— По глупости. Хочешь еще что-нибудь узнать?
— Ты доволен своей жизнью?
— Да, в основном доволен.
— Ты любишь кого-нибудь по-настоящему?
— Я вижу, ты решила показать мне, как неприятно, когда тебя допрашивают. Да, люблю, и довольно многих. И мне горько, когда мне не верят.
Он взял ее за руку:
— Пошли дальше.
Эрлинг думал: Неужели эта девушка, будучи клептоманкой, не знает об этом? Неужели она не отдает себе отчета, что влюблена в отца, которого обрела в Венхауге, — почему она так горячо защищает эту ситуацию? Моя дочь слишком умна, чтобы я поверил, будто она чего-то не понимает.
Ты пригрела змею на своей груди, Фелисия, но тебя она не ужалит. И все-таки это может плохо кончиться.
— Юлия, мне бы хотелось что-нибудь подарить тебе. Что тебе хочется? Скажи. Украшение или что-нибудь еще?
Это был эксперимент, но он не удался.
— Это с твоей стороны флирт, да? — Она улыбнулась. — Ты и так дарил мне слишком много украшений. Они у меня лежат, я ведь их не ношу.
Этот разговор подал ей мысль о деньгах и других ценных вещах:
— Платья себе я шью сама, перешиваю те, что больше не носит Фелисия. Таким образом я экономлю деньги. Фелисия тоже экономна, но она тратит много на наряды. Правда, королева Фелисия все-таки не может себе позволить надевать платье только один раз, как королева Елизавета, но тем не менее… Я экономлю на нарядах много денег, — повторила она, — потому что глупо быть бедной.
— Быть бедной глупо?
В голосе Эрлинга прозвучали незнакомые нотки.
— По-моему, да. Если я буду здорова, я никогда не буду бедной. Не хочу. Я сразу поняла, что в Венхауге я могу научиться вести хозяйство, и научилась.
— Ты приехала в Венхауг ребенком и говоришь, что сразу все поняла?
— Да, после того как Фелисия сказала мне: Юлия, ты не должна быть бедной. Учись вести хозяйство, пока живешь здесь. Бедных не уважают, сказала она. Если человек умеет очень хорошо что-то делать, он никогда не будет бедным, но он должен делать это лучше, чем все остальные. Так она мне сказала. И это верно. Фелисия умеет все, и она не бедна.
— У Фелисии были деньги и до того.
— И она сумела их сохранить, Эрлинг.
Наступило тягостное молчание. Эрлинг ждал, чтобы Юлия сама нарушила его. Про него было известно, что у него деньги не держатся.
— Мне хочется накопить много денег, — проговорила наконец Юлия и повторила: — Мне хочется накопить много денег.
— На что-нибудь важное?
— Можно сказать и так.
Теперь она замолчит, подумал он, точка.
— Ты сердишься на меня, Эрлинг?
— Сержусь? Я? Нисколько. Мне приятно, что ты рассказываешь про себя. Ты так давно этого не делала. И на что же тебе нужен капитал?
— Я хочу накопить крупную сумму. Фелисия с Яном знают, что я хочу накопить десять тысяч. Но до этого мне еще далеко. Когда у меня будет эта сумма, Ян что-нибудь сделает с моими деньгами. Вложит их куда-нибудь, так он говорит.
— Вот оно что! Признаюсь, иногда яблоко падает очень далеко от яблони. Но, предположим, у тебя уже есть эти десять тысяч, и Ян уже помог тебе приобрести эту сумму. Что ты будешь делать дальше?
— Оставлю их там, куда они будут вложены. И буду продолжать копить, но тогда уже я смогу покупать себе то, что мне хочется. Буду тратить на себя три четверти того, что зарабатываю. А одну четверть, самое малое, буду откладывать. Так я собираюсь поступать в течение двадцати лет после того, как накоплю первые десять тысяч.
— И когда же Фелисия познакомила тебя с этим планом?
— Вскоре после моего приезда в Венхауг.
— Но тогда у тебя могли быть только карманные деньги?
— Фелисия сказала, что карманные деньги — тоже деньги.
— И тебе понравилось ее предложение?
— Да. Я сразу начала копить. Вот и все.
Она замолчала, но вскоре заговорила снова:
— Как-то вечером я плакала, Фелисия услыхала и поднялась ко мне. Тогда-то она и объяснила мне все про деньги и еще сказала: Когда ты захочешь родить ребенка, у тебя будут свои деньги.
— И ты считала, что об этом нечего говорить?
— Фелисия сказала, что об этом нечего говорить, но теперь мне захотелось поделиться с тобой своими планами. В тот же вечер она рассказала мне о своих братьях, о Яне и о тебе, потом она подоткнула одеяло, обняла меня и сказала, что я должна поскорей выблевать всю ту пищу о Боге, которой меня пичкали с детства, потому что это обман и комедия, с помощью которой сильные держат в повиновении слабых, хотя, конечно, можно себе представить, что где-то есть Бог, в которого стоит верить, но в таком случае они его надежно спрятали. Вот и все. Больше в тот раз она ничего не сказала.
Он-то шел и думал, с какой стороны ему заговорить о ее клептомании, а тут вдруг всплыло такое, что вообще не вязалось ни с болезнью, ни с чем бы то ни было. Куда Фелисия смотрела? Чтобы клептомания вписалась в эту картину, нужно предположить у Юлии такой глубокий лунатизм, какой даже представить себе невозможно. В предполагаемой клептомании Юлии и в педагогических методах Фелисии он, конечно, уловил укор по своему адресу. Это была западня. Ничего, мол, удивительного, что его дочь после такого с ней обращения стала клептоманкой. С другой стороны, он не мог возражать против того, что Фелисия научила Юлию разумному отношению к деньгам. Но почему-то во всех поступках Фелисии, как будто и не имевших отношения к их связи, была щепотка соли, попадавшей ему на рану. Будучи недоверчивым, а он считал, что у него есть для этого все основания, Эрлинг вдруг вспомнил, что в Лиере, когда он вернулся из Лас-Пальмаса, Фелисия рассказала ему, как дома, в Слемдале, она часто фантазировала, будто он приходит к ней. В ее духе было бы, играя так, подразнить его и однажды не оказаться дома, но она этого не делала. Может, считая это своим упущением, она и вышла замуж за другого? Нет, что-то тут было не так. С ее характером она окольным путем, наверное, уже давно «отблагодарила» бы его за тот раз — не случайно же она рассказала ему о своих фантазиях.
Юлия заговорила опять, тихо и медленно, как бы подыскивая слова.
— Года через два после того разговора, Фелисия сообщила мне одну новость, о которой я тоже должна рассказать тебе. Мы с ней собирали в саду малину. Она сказала, что накануне внесла меня в свое завещание и после ее смерти я получу такую же сумму, какую сумею накопить к тому времени, но не выше определенного предела. Какого именно, она не сказала. Если я к тому времени буду замужем, я получу только то, что будет указано в брачном договоре, составленном перед свадьбой. С тех пор, по-моему, никаких разговоров о деньгах у нас с ней не было.
— Фелисия никогда не умрет, Юлия.
— Я тоже так думаю.
Эрлингу было известно, что Юлия вписана в завещание Фелисии, но он относился к этому как к курьезу. Фелисия, которая не умрет никогда, составила завещание, словно собиралась умереть уже завтра. Он считал это ее прихотью или, может быть, необычным хобби. О таких же деталях, как накопленные Юлией деньги или ее брачный договор, она ему не сказала, как и о максимальной сумме, которую Юлия могла получить по ее завещанию, — и он не разделял интереса Фелисии к столь отдаленному будущему.
У Фелисии было свое отдельное состояние. Полученное ею наследство накладывало на нее определенные обязательства — ведь она должна была распоряжаться и долей своих братьев. Может, все эти условия были не слишком хорошо продуманы, но Эрлингу они нравились. Ходят рассказы о якобы прижимистых вдовах, однако часто такая необъяснимая прижимистость имеет свои причины. Фелисия не могла бы расходовать на себя деньги братьев, они предназначались следующему поколению, и ей даже в голову не приходило считать эти деньги своими. Средства, которые Ян употребил на строительство Нового Венхауга и приобретение сельскохозяйственных машин, были взяты из наследства Фелисии, то есть из той его части, которую она получила бы, останься ее братья в живых. И Фелисии была выдана закладная на Венхауг, равная этой сумме. Эрлинг не понимал подобных расчетов внутри семьи, с его точки зрения это были лишние формальности, если, конечно, супруги не имели в виду развестись друг с другом. На его замечание по этому поводу Фелисия разумно ответила: Я могу умереть, и тогда Ян женится еще раз. В таком случае мое имущество достанется моим детям. За вычетом того, что получит твоя дочь, — прибавила она. — Юлия значится в моем завещании, все-тки она твой ребенок и вообще, но сам ты ничего не получишь, на благотворительные цели я ничего не оставляю. Умирать я не собираюсь, но, кто знает, все мы можем умереть в любую минуту.
Эрлинг не помнил, чтобы ему когда-нибудь приходила в голову мысль копить деньги. Какие уж тут деньги! Человек, который, будучи взрослым, еще не знал, кем он станет и как сложится его жизнь, не мог думать о сбережениях. Эрлинг давно бросил размышлять над тем, кем бы ему хотелось стать, но в сорок три года его еще тревожила мысль о том, какой путь в жизни ему следует избрать. Больше всего ему по душе было огородничество, в первую очередь выращивание огурцов или помидоров. Довольно долго он носился с мыслью о производстве вина. Это дополнялось мечтой о собственном фруктовом саде, особенно такие мысли волновали его во время войны. Однако Эрлинга привлекали и другие занятия, например, ему хотелось бы преподавать историю и литературу. Еще в 1944 году этот вид деятельности казался ему вполне приемлемым. Главное — самому распоряжаться собой. Потом он вдруг обнаружил, что ему почти пятьдесят и уже поздно выбирать профессию.
В те времена он еще мысленно прислушивался к мнению брата Густава, который вполне мог бы занять пост министра внутренних дел у вождя какого-нибудь африканского племени и одновременно стать верховным жрецом формализма. Эрлинг занимал другую позицию, но иногда ощущал укоры совести за свою измену роду и его устремлениям. Он не очень заблуждался на счет людей, отличавшихся самоуверенностью и упорством, хотя в самом упорстве не видел ничего плохого. Горячность, с какой они отстаивали нормированный рабочий день и пособия на похороны, были самой обычной формой страха перед смертью, таким людям были необходимы шоры, которые помешали бы им заглядывать слишком далеко и избавили бы их от тяжелых минут, пережитых мистером Бэббитом[14], которому «пришло в голову, что, может быть, вся его деятельная жизнь, к которой он привык, идет впустую; что и рай, каким его изображает достопочтенный доктор Джон Дженнисон Дрю, и нереален, и достаточно скучен; что делать деньги — сомнительное удовольствие, что вряд ли стоит растить детей только для того, чтобы они потом сами растили детей, а те, в свою очередь, растили своих детей». Растерянности мистера Бэббита эти зашоренные люди противопоставляли жизненную мудрость миссис Бэббит, полагавшей, будто причина всех несчастий в том, что мужчины гоняются за женщинами вместо того, чтобы с христианским терпением нести свой крест. Можно было понять, что нужда и неуверенность в завтрашнем дне заставили в свое время людей из племени брата Густава подражать людям, отличавшимся упорством и твердостью, а потому казавшимся уверенными в себе, и, выбрав однажды убеждение, они держались «своей линии» и на рабочем месте, и в политике, и в религии. Нечто таинственное в душе, заставлявшее их трепетать от страха перед улыбками окружающих, заставляло их в то же время требовать все новых и новых запретов и ограничений, отчего они с каждым днем становились все более косными и невосприимчивыми к тому, что когда-то могло настроить их на мирные отношения с людьми. Они обманывали не только самих себя, но и новые поколения.
Каждый человек — это результат многих миллионов случайностей, малая толика из них — крупные и значительные, остальные, как правило, почти неощутимы, но поражают человека подобно радиоактивному излучению.
Некоторые знали, чего хотели добиться, но почти все свое время тратили на то, чтобы защититься от этого излучения, заковать себя в броню, отбиваться. Все должно было оставаться в известных рамках. Если молодая женщина или молодой человек хотели стать журналистами — но происходили из далекой от этого среды, — их ближним словно кровь ударяла в голову. Ведь нет институтов, дающих журналистам какие-то гарантии, ни в одной газете никому ничего не пообещают, лишь скажут: посмотрим. Никому не обещают, что он станет профессионалом, а на вопрос, можно ли рассчитывать на продвижение по службе или на причитающуюся по праву выслугу лет, все только пожмут плечами. Эрлинг и сам пробовал свои силы в журналистике, но быстро от этого отказался, вернее, отказали ему. С юношеским цинизмом и такой же юношеской наивностью он присматривался ко всему, что имело отношение к журналистике. Наряду с другим он обратил внимание на то, что публику интересуют только те происшествия, которые выходят за обычные рамки: Да-да, молодой человек, публика любит хорошее, интересное убийство. Нам бы следовало самим нанимать убийц, сказал редактор, но, боюсь, это стало бы сенсацией для других газет, а этого мы себе позволить не можем.
Однажды Эрлингу представилась возможность написать об убийстве, но вскоре выяснилось, что это был просто несчастный случай. Эрлинг был молод и неопытен, все воспринимал всерьез и считал, что понимает, что нужно редактору и публике. Он принес репортаж с двойным заголовком, который был тут же забракован испуганным секретарем редакции:
На Викторсгатен найден таинственный труп.
Версия, что это убийство, похоже, не подтверждается
Его уволили на том основании, что он якобы хотел опубликовать внутренние соображения редакции.
Юлия отвлекла мысли Эрлинга от того, что он собирался узнать у нее. Теперь он сомневался, стоит ли заводить этот разговор. После всего, что он узнал, клептомания Юлии представлялась ему чем-то вроде второго плана в кино.
— Дай-ка мне посмотреть на тебя.
Он взял ее за плечи и повернул к себе. Она улыбнулась, покраснела и осторожно погладила его по щеке. Не может быть, чтобы все, что про нее говорят, было правдой. Но с другой стороны, пропали совершенно конкретные вещи. Кто-то же украл их?
Эрлинг опустил голову. Он попытался представить себе Юлию в состоянии транса, самогипноза — и подумал о другом Эрлинге Вике.
— Юлия, — сказал он, — ответь мне на один вопрос, только откровенно. Меня это интересует, потому что я не могу понять одну вещь (в его словах была доля правды). Подумай как следует. Не случалось ли тебе впадать в некое странное состояние, не казалось ли когда-нибудь, будто ты только что явилась из другого места? Словно из другого мира, который исчез, как исчезает сон, когда человек просыпается? Но я имею в виду не сон. Не казалось ли тебе когда-нибудь, что ты только что откуда-то вернулась — например, в свою комнату, — но уже не помнишь откуда.
Юлия задумалась:
— Ты имеешь в виду состояние, когда человек погружен в свои мысли?
— Не совсем.
Юлия снова задумалась. Она наморщила лоб (давно ли люди начали морщить лоб, когда задумываются или сердятся, и почему?).
— Нет, — сказала она наконец. — Нет, нет. — Она засмеялась. — Я не летаю по воздуху, как девушки в «Тысяче и одной ночи», и не развлекаюсь с богатыми купцами и султанами на оттоманках размером с прерии, если ты это имел в виду. К сожалению, твоя дочь — самая обыкновенная девушка.
— Не такая уж обыкновенная, судя по рассказам о том, как испортилась молодежь со времен моей юности. Тебе скоро двадцать три, и, если не ошибаюсь, у тебя еще не было ни одного настоящего дружка.
— Ошибаешься. Я настолько обыкновенная, что у меня уже был дружок. Но он настаивал на том, чтобы мы с ним поженились, а это означало, что мне пришлось бы покинуть Венхауг. И я поняла, что не настолько люблю его. Я в нем ошиблась. Ты даже не представляешь себе, как он рассердился. Он, видишь ли, не мог понять, как у него возникло желание жениться на такой, как я…
Эрлинг вздрогнул.
— Я только один раз слышала нечто подобное. И пожалуйста, не говори об этом Фелисии. С тем парнем уже покончено, но ей может прийти в голову покончить с ним еще раз, а это мое дело, и я не хочу вмешивать в него других. И еще: он видит по Фелисии, что она ничего не знает, и страх, что его слова могут стать ей известны, только пойдет ему на пользу.
— Твои слова впечатляют. Но независимо от этого ты нанесла безжалостный удар своему отцу.
Эрлинг не отрывал от нее глаз. Он был оскорблен за нее, но не мог не думать о том, что послужило причиной того неприятного случая. Конечно, не стоит придавать ему слишком большого значения, но не пыталась ли она с помощью того парня освободиться от другого человека? Может, тот случай пробудил в Юлии смутную догадку, что замуж она хочет выйти только за того, кто живет в Венхауге. Он внимательно наблюдал за нею. Даже не верилось, что она когда-то была тем пугалом, которое Фелисия увезла к себе в Венхауг. Фелисия умеет добиться того, чего хочет. Но кто же все-таки в Венхауге клептоман или вор? Однажды Фелисия сказала ему: «Случалось, меня охватывала неприязнь к Юлии. Мне были неприятны ее подхалимство и лесть, все, чему ее научила жизнь. Я никогда не любила слабых. Мне противно находиться с ними в одной комнате. Меня начинает тошнить, когда кто-то извиняется или сам себя принижает. Конечно, еще хуже, если люди бахвалятся и воображают о себе бог знает что, но такая форма слабости позволяет хотя бы со спокойной совестью вышвырнуть их вон. Я понимаю, почему люди стали такими, но не выношу, когда они пресмыкаются. Я понимаю, что иногда обстоятельства ломают человека, не оставляют ему выбора, и все-таки не могу простить, если человек сам унижает себя. Из всех болезней самоуничижение — самая нетерпимая. Мне неприятно видеть чью бы то ни было униженность. Однажды осенью я пошла в лес посмотреть, чем там занят Ян, и взяла с собой собаку, чтобы она вывела меня на его след. Ян делал на деревьях зарубки. Мы с ним поболтали, и я спросила, по какому признаку он отбирает деревья, мне показалось, что он отбирает те, которые вот-вот погибнут. Да, сказал он, эти меченые я могу продать. Я потом думала об этом слове: меченые. И вспоминала его, когда встречала ноющих, жалующихся людей, для меня они тоже были меченые. Я устаю от слабых раньше, чем вижу их, они меня злят, вызывают зевоту. То, что я терпела тебя первое время в Стокгольме, можно назвать извращением, но это хоть было звеном определенной цепи, а вот как я могла несколько лет выдерживать Юлию, это для меня загадка. Кому нужен тот, кто свалился с телеги? Почти никому, если только на это нет какой-нибудь тайной причины. Люди, которые сами никого не унижают, неохотно помогают униженным. Я не выносила Юлию, это была льстивая подхалимка и обманщица. Следующая ее стадия тоже была не лучше — она начала относиться ко мне с униженной собачьей преданностью, вбитой в нее чужим хлыстом. Я чуть не сдалась, но именно тогда у меня появился стимул продолжать начатое — мне из Конгсберга позвонила одна дама. Она приехала из Осло и интересовалась, как обстоят дела с Юлией. Дама представилась, я уже слышала о ней. От Юлии. Юлия боялась ее больше всех остальных. Я подумала, что мне представляется случай узнать о Юлии, так сказать, с другой стороны, и не стала ее сдерживать. Даму понесло. Я заманила ее на тонкий лед, и она, конечно, провалилась. Это ужасная девчонка, ей нельзя доверять, будьте осторожны, фру Венхауг, да-да, вы, должно быть, слышали о ее происхождении? Некоторое время я не прерывала ее, но потом мне надоело, и я самым любезным образом спросила у нее, всегда ли она звонит приемным родителям, чтобы сообщить им, что они взяли к себе в дом маленького преступника, и неужели она настолько мстительна, что готова унизить себя, лишь бы очернить ребенка… Я сказала ей, что Юлия очень послушный и легкий ребенок и что разговор наш записан на пленку, а потому я ей не завидую, если она не оставит девочку в покое. После того я уже не могла сдаться и позволить, чтобы этот Оборотень одержал победу. Ян оказался лучше меня, я удивлялась его выдержке и состраданию. Оглядываясь назад, мне трудно поверить, что нам удалось спасти эти обломки. Мои усилия доказывают, что лишь единицам можно помочь таким образом. Утверждение, будто из массы, не ставшей в свое время людьми и не видевшей вокруг себя никого, кроме хладнокровных убийц, в те годы, когда формируется характер, можно воспитать полноценных людей, очень далеко от действительности. А посмотри сегодня на Юлию, молодые люди не сводят с нее глаз, однако нельзя забывать и того, что она стала чем-то средним между ангелом и монахиней, — хотя я уверена, что это пройдет. Она смотрит на молодых людей, как будто не видя их. Юлия целомудренна потому, что привязана к Яну. Она бессознательно крадет то, что мне подарил Ян, и прячет в надежные сундуки. — Фелисия засмеялась: — Правда, все это останется в семье! И она старается быть полезной в Венхауге. Не знаю, что я буду делать без нее, если она вздумает уехать от нас. По-моему, она сама уже начала кое о чем догадываться. Не знаю, как это объяснить… Однажды мы зимой ловили на озере рыбу. Я сделала пешней дырку во льду, пешня провалилась примерно на фут и наткнулась еще на один слой льда. И я почему-то подумала о Юлии».
Эрлинг смотрел сбоку на спокойное, задумчивое лицо Юлии: разве не чудо, что эта молодая и сильная девушка без него никогда бы не увидела солнечного света? Неужели Фелисия забыла, что все теории бесцветны? Человек может сделаться клептоманом или пироманом в соответствии с тем или другим рецептом, но говорить об этом можно только в сослагательном наклонении. Один умирает, выпив за полчаса литр водки, другой выпьет столько же за двадцать минут и только опьянеет, но сделает для себя определенный вывод и так пить уже больше не будет. В Венхауге пропало несколько женских украшений. Одно из описаний клептомании подходит для Юлии. А какие еще признаки подходят под это описание? Фелисия считает, что, если в дело вмешается полиция, первое подозрение падет на Юлию, но не старая ли это история, что если в человеке вдруг что-то проявилось, значит, это сидело в нем, словно пчелиное жало в коже?
Эрлинг спросил Юлию, какие у нее отношения с детьми.
— Очень хорошие. Они меня любят, и теперь я знаю все, что может занимать двенадцатилетнюю девочку.
Он не сразу понял смысл ее последнего замечания: мне-то самой никогда не было двенадцать лет.
Юлия поняла, что сказала, и увидела, что ее слова задели Эрлинга больше, чем ей хотелось бы.
— Ты ведь знаешь, девочки относятся ко мне как к сестре. К счастью, мы подружились, когда тяжелое время для меня было уже позади и я поняла, что останусь в Венхауге. Я ведь тогда не очень-то доверяла взрослым. Конечно, они считали, что говорят правду, но если эта правда переставала их устраивать, они все переворачивали по-своему. Думаю, взрослые сами этого не понимали. Они не сомневались, что могут не считаться с чем-то, если им это уже не по душе. Точно так же поступают и великие державы, ты сам знаешь. Им ничего не стоит вдруг отменить договор, который должен был действовать еще пятьдесят лет и о прекращении которого партнера следовало поставить в известность за пять лет. Кажется, они именно так поступают?
— Да, именно так.
— А вот в Венхауге все по-другому. Когда я прожила здесь уже больше года, я случайно услыхала один разговор. Речь шла о моей комнате, почему-то Фелисии и Яну было бы удобней переселить меня в другую. Но та комната была чем-то хуже, и они решали, как можно ее улучшить. Вдруг Фелисия сказала: «Жаль, мы не можем поговорить об этом с самой Юлией, она сочтет, что у нее нет выбора, и просто согласится».
— И ты под каким-то предлогом спросила, нельзя ли тебе переехать в ту комнату, о которой шла речь?
— Нет, Фелисия позвала меня и попросила помочь ей передвинуть мебель. Именно в той комнате, про которую они говорили. Фелисия насвистывала, она всегда свистит, когда у нее хорошее настроение, и я не сумела ничего ей сказать. Но после того случая я словно оттаяла, поверь мне, потому что перестала быть предметом, который перекладывают с места на место. Ведь, когда я приехала в Венхауг, Фелисия сама сказала мне: «Вот твоя комната, Юлия, устраивайся в ней по своему усмотрению». Ну а с девочками мы как сестры. Я тоже чувствую себя здесь дочерью, и это не пустые слова — Фелисия с Яном ничего не декларировали, они просто позволили мне самой в этом убедиться. Но и я, со своей стороны, стараюсь не быть обузой, много работаю и делаю все прежде, чем меня об этом попросят. И мне это нравится. Кое-что я теперь решаю сама, с тех пор как мне стали платить деньги за мою работу. Да, мы с девочками как сестры. Гудни — моя младшая подруга, а Фелисия — старшая, мы как будто представляем три поколения. Однажды у Гудни вырвалось, что она хотела бы, чтобы ее мамой была я, а не Фелисия.
— И что ты сказала на это?
— Сказала, что это приятно слышать, мне и в самом деле было приятно. Дети быстро забывают свои слова, если только взрослые наказанием или бранью не пригвоздят детей навсегда к их словам и поступкам. Для взрослых типично — привязывать детей к тому или другому столбу. В некоторых семьях детей бьют за то, что они не любят свою маму. А здесь я спокойно рассказала Фелисии об этом разговоре. Она очень смеялась, и знаешь, что она мне сказала? Ты умеешь замечательно обращаться с детьми, Юлия!
Эрлинг признался Юлии, что теряется перед дочерьми Фелисии и Яна. Что она может ему посоветовать? Приезжая в Венхауг, он всегда что-нибудь привозил и девочкам, и Юлии. Необходимости в этих подарках, конечно, не было, но Гудни и Элисабет сразу заметили бы, если б он явился с пустыми руками. Иногда они даже сами спрашивали, что он привез им. Хотя вообще относились к его подаркам без особого интереса. Он даже подозревал, что за этим кроется что-то, чего он не знает. Ему стало все трудней и трудней находить для них подарки, и он опасался, что девочкам они неприятны.
— Но ведь мы с ними друзья, правда? Элисабет любит сидеть у меня на коленях и смотреть книжки с картинками. Гудни делится со мной своими заботами. Дети ведут себя так только с тем, кого любят. Но, понимаешь, я не умею играть с ними. И никогда не умел. Тем более что теперь я уже не могу подкинуть их к потолку или покружить, держа за руки. И не могу принимать участия в их состязаниях, как Ян. На здоровье я не жалуюсь, и сил у меня достаточно, но я слишком мало двигаюсь; в марте, когда тебе исполнится двадцать три, мне стукнет уже пятьдесят девять. Я хорошо плаваю, но долго плыть не могу. Не люблю прыгать. Могу промахнуться и не попасть по мячу, когда он лежит у меня перед носом и никто его не отнимает. Один футболист, чтобы утешить меня, сказал, что промазать так, как мажу я, — это не слабость, а чудо.
— Фелисия сказала бы, что жалеть тебя нет никаких причин. Ты добился всего, чего хотел. Я не знаю никого, кто был бы так же свободен, как ты. Можешь только радоваться, что никогда не был спортсменом, и дети прекрасно знают, что не все взрослые умеют играть в спортивные игры, они к этому привыкают с детства. Что же касается подарков, может, за этим что-то и кроется, однако это не так серьезно, чтобы стоило огорчаться. У девочек есть все, что им нужно. Им очень хорошо живется, поверь мне, но зато они не умеют радоваться подаркам так, как им радуются дети бедняков. Ты вспомни, как ты сам радовался подаркам…
Она помолчала и задумалась.
— И еще, Эрлинг. С 1945 года ты постоянно бываешь в Венхауге. Когда ты уезжал, девочки, тогда еще маленькие, как будто теряли тебя, ты как будто изменял им. Твой отъезд обижал их, и они стали сдержанно относиться к твоим подаркам, хотя теперь уже не помнят причины своей сдержанности. В раннем детстве они воспринимали твои подарки как попытку искупить свой грех, ты платил им за то, что обижал их своим отъездом. Подарки — это прекрасно, но было бы лучше, если б ты не грешил!
— И ты тоже, Юлия? Передай привет Фелисии и скажи, что я хотел бы увидеть ее повешенной.
— Рядом с часовщиком с резиновой ногой?
— Господи, неужели Фелисия рассказывает тебе неприличные истории о твоем отце?
— Но Фелисия говорит, что в тот вечер, когда она напрасно ждала тебя, ты рассказал эту историю в зале, где присутствовало человек триста. Между прочим, мне очень симпатична бедная Ольга, которую ты хотел сварить в котле для кипячения белья.
— Мне тогда было лет четырнадцать или пятнадцать.
— Да, ты созрел очень рано.
Эрлинг переменил тему разговора и сказал, что получил письмо от матери Юлии.
— Я не хочу с ней встречаться, — коротко бросила Юлия.
— Неужели тебе никогда не было хотя бы любопытно?
— Нет, ведь она и рассчитывает именно на мое любопытство. Я тоже получила от нее письмо. Сюда она ни в коем случае не приедет. Мне не понравилось, как она пишет. Когда ты видел ее последний раз?
— Много лет назад. Она совсем опустилась. Несколько раз сидела. Стала плохо соображать. Живет в постоянном хмельном угаре. Что ты ей ответила?
— Ничего. А разве я должна ей отвечать? И что я могу ответить женщине, которая грозит рассказать что-то о моем отце Яну Венхаугу, если ей не заплатят за молчание? Один раз я написала ей письмо из детского дома, но она мне не ответила.
— Ты мне об этом не говорила.
— Не смогла. Откуда она взяла, что меня удочерили в Венхауге и что меня ждет миллионное наследство?
— Во всяком случае, не от меня.
— Конверт, который ты видел в камине, это от ее письма. Наверное, ты редко получал от нее письма, если не узнал почерк. Ко всему прочему, она уверяет меня, что в ней заговорил голос крови.
— И как он звучит?
— Отвратительно. Она собирается приехать сюда и во всем разобраться, как только получит от нас деньги на дорогу. Ее беспокоит, что ее дочь может погибнуть в Венхауге без материнской заботы. С другой стороны, она готова удовлетвориться и ежемесячной суммой. Она очень невнятно выражает свои мысли. Ее трудно понять.
— Жги ее письма, не читая. И не бойся ее угроз. Она никогда не поедет в Конгсберг, такое путешествие ей не по силам. Если бы тебе пришло в голову послать ей денег на билет, она бы их тут же пропила. Теперь она уже никуда не двинется из Осло, разве что ее оттуда вышлют. Дело не в том, что она бессильна или беспомощна, но собраться с мыслями и что-то сообразить, этого она уже не может. Это погибший человек, и надолго ее не хватит.
— Не будем больше говорить о ней. Я ее никогда не видела. Она не ответила на мое детское письмо. У меня никогда не было матери, и я слишком взрослая, чтобы обзаводиться ею теперь. Мне нет дела ни до кого, кроме тех, кто живет в Венхауге.
(Тех, кто живет в Венхауге… Нет дела ни до кого, кроме тех, кто живет в Венхауге. Я одна из тех, кто живет в Венхауге. Спасибо, Юлия, Фелисия, конечно, ошиблась.)
Он вдруг спросил:
— А ты бы горевала, если б я умер?
— Я уже думала об этом. Для меня это был бы очень тяжелый удар. Почему ты не можешь жить в Венхауге?…
— Как все нормальные люди? Ты это хотела сказать?
— Перестань, Эрлинг. Почему ты не можешь жить в Венхауге? Иногда мне кажется, что ты не очень умен. Тебе предлагают большой дом, мы могли бы ухаживать за тобой…
— Ухаживать за умирающим?
— Не говори глупостей! Ты прекрасно знаешь, что доживешь до ста лет. Ян тоже так считает: Эрлинг доживет до ста лет, говорит он. Нам всем хочется, чтобы ты жил с нами, и ты это прекрасно знаешь. И детям, и нашей собаке, и вообще всем и всегда хотелось.
— Обещаю тебе, что до ста лет я не доживу. Что же касается моего переселения в Венхауг, по-моему, надо учитывать и мое желание. У тебя материнский склад характера, Юлия, такие, как ты, всегда боятся, что их дети промочат ноги. Фелисия хочет распоряжаться моей жизнью, что, по сути, одно и то же. Не порти мне настроения, я подозреваю, что ты просто защищаешь интересы Фелисии, хотя во многом ты, конечно, права.
— Ты ошибаешься, если думаешь, будто Фелисия хочет распоряжаться твоей жизнью. Она любит тебя. И еще неизвестно, кто из вас больше хочет распоряжаться другим…
— Юлия, я всю жизнь обходился один, вас с Фелисией тогда еще и на свете не было. Но женщинам почему-то кажется, что мужчина должен жить так, как хочется им. Если я переселюсь в Венхауг, то в один прекрасный день сбегу, доведенный до бешенства, и уж тогда больше туда не вернусь. Пойми, у Фелисии есть свои заветные мечты. И одна из них — сделать так, чтобы на меня тяжким бременем легло чувство благодарности. Она не думает о том, что оно меня раздавит.
— Никогда не встречала более недоверчивого человека.
— Кто знает, может, встретишь кого-нибудь еще почище меня. Я…
Он вдруг замолчал, увидев сороку, которая вперевалку шла впереди них по узкой тропинке. Эрлинг решил воспользоваться случаем:
— Интересно, о чем думает сорока, когда крадет серебро? — спросил он.
— Сороки не крадут серебра.
— Откуда ты знаешь?
— А откуда ты знаешь, что крадут?
Эрлингу стало неприятно. Неужели его вопрос попал в точку?
— Я не знаю. Прости, если задел твои чувства. Сороки крадут все, что блестит, серебряные ложечки и всякое такое, это считается непреложной истиной.
— А каким образом, по-твоему, у них это получается? Ведь обычно серебряные ложечки лежат в местах, недоступных сорокам. Или ты думаешь, что сороку можно поймать на блесну?
— Не понимаю, при чем тут блесна?
— Очень просто, она тоже блестит.
— Да, но…
— Ты сам видел когда-нибудь, чтобы сорока несла в клюве что-то блестящее?
— Нет, но…
— Да, но… нет, но… Просто ты все это где-то вычитал, — твердо сказала Юлия. — Сороки не крадут несъедобных предметов, между прочим, я сама это проверяла. Взяла начищенные ложечки всех размеров, какие были в доме, но сорокам они оказались не нужны. Сороки даже не обратили на них внимания. Попробуй и ты проделать такой опыт. Положи рядом серебряную ложку и серебристую селедку, увидишь, что выберет сорока. Все это ложь и сказки. Если люди вбили себе что-то в голову, им очень трудно отказаться от этого. Надо все проверять самому.
Словно пчелиное жало в коже, подумал он.
Юлия оскорбленно продолжала:
— Сороки крадут серебро не больше, чем я. Я подкладывала им и бусы, и браслеты. Каких только блестящих предметов я не раскладывала там, где есть сороки, но они их не трогали. Это все сказки, придуманные каким-нибудь воришкой. Мне сороки нравятся, они такие забавные, но красть — они не крадут. И я не встречала ни одного человека, который бы видел это своими глазами. Ни разу. Кое-кто, конечно, станет утверждать, будто видел и не один раз, но такие люди обычно преувеличивают. Кто лжет, всегда преувеличивает. В Венхауге никто ничего подобного не видел.
В Венхауге никто ничего подобного не видел, думал Эрлинг.
— Да ты просто становишься фанатичкой, защищая сорок, — сказал он.
— В полете сорока похожа на две серебряные ложки.
— Какой странный образ. Это похоже на стихи.
Что кроется за этой горячей защитой сорок, думал он. Выдать себя — Юлия не выдала, но навела Эрлинга на кое-какие мысли. Почему она никогда не говорила ему, что в Венхауге пропадали вещи? Она-то должна была это знать. И тем не менее ни разу ни слова. Юлия знала все, что происходило дома. Почему же она ничего ему не сказала? Может, и у нее самой тоже что-то пропало? Или она кого-то покрывает? Или ломает комедию, но не осмеливается спросить, что же все-таки пропало? Если она знает, что пропадают вещи, хотя никто не говорил ей об этом… значит, она понимает, что подозрения падают на нее. Но все-тки, почему она так горячо защищает сорок?
Эрлинг сказал словно невзначай:
— Наверное, ты права, но подумай, сколько напрасных обвинений падало на их головы!
— Никто их ни в чем не обвиняет, — к его удивлению, ответила Юлия.
— Но послушай!..
— Нет, лучше ты послушай меня! Ты никогда не видел, чтобы сорока что-то украла, да и никто этого не видел. Поэтому никто по-настоящему в это не верит, только болтают глупости. Думаешь, хоть одного вора послушали бы, если б он свалил вину на сороку? Он бы первый понял, что это заведет его в тюрьму. Да ты и сам никогда бы не поверил такой глупости, уж коли на то пошло… Серебро… Ты бы сразу сообразил, что тут что-то нечисто.
За все эти годы Фелисия ни разу не приводила никаких доказательств, подтверждающих ее обвинения. Я плохой сыщик, думал Эрлинг, я все слишком усложняю. Любой полицейский, которому поручили бы расследовать это дело, не позволил бы своей дочери и близким друзьям запудрить себе мозги. Он выслушал бы рассказ Фелисии и задал бы ей такой вопрос: все это прекрасно, фру Венхауг, но почему вы решили, что в кражах повинна Юлия Вик? Тогда бы у Фелисии спала пелена с глаз и она поняла бы, что в полицейском протоколе черным по белому будет написано, что ее подозрения основаны лишь на том, что молодая девушка раньше жила в приюте…
А он сам? Согласился бы он так безоговорочно с тем, что украшения крадет его дочь, если б она не жила раньше в приюте?