Все пути и предостережения ведут на Голгофу

В начале февраля Эрлинг снова приехал в Венхауг. Стоял мороз, и наст в лесу был крепкий. Хвойные деревья покрылись инеем. Когда Эрлинг сел в свое любимое кресло у камина, напряжение наконец отпустило его. Он делился последними новостями, случившимися за ту неделю, что он провел в Осло.

В поезде его охватило неприятное чувство, но теперь оно прошло. Эрлинг рассказал об этом Яну и Фелисии. Он сидел в вагоне-ресторане, где уже давно перестали удивляться тому, что он заказывал на себя одного бутылку белого вина. Он ел бутерброды и читал свою карманную Библию. Книгу Есфири. Теперь ему приходилось пользоваться лупой, когда он читал эту крохотную Библию, которую всегда носил с собой в кармане жилета. Он был рад в свое время, когда купил ее в Англии, — ему надоели плоские шутки знакомых, застававших его в каком-нибудь ресторане за Священным Писанием и стаканом пива. Теперь у него была Библия, которую он мог незаметно держать в руке. Со временем зрение у него испортилось, он обзавелся лупой, а также чувством превосходства — качеством для него относительно новым — по отношению к тем, кто посмеивался над непривычным для них зрелищем. Характерная черта распространенного нынче вида язычества заключается в том, что люди больше не читают того, во что верили древние. Генри Форд дал прекрасный пример свободомыслия, произнеся фразу, которая сделалась крылатой: История — это нелепость.

Однажды к Эрлингу пришла в гости супружеская чета, интересовавшаяся только литературой. Почему-то Эрлинг упомянул Кинго[21]. Супруги поинтересовались, не тот ли это поэт, который писал стихи на религиозные темы? Эрлинг уловил в их тоне презрительные нотки, но не по отношению к себе, а к Кинго. Он снял с полки томик Кинго и прочитал вслух стихотворение из второй части его «Духовных песен».


О плотская страсть,

Сколь многих твоя смертоносная власть

Коснулась устами, таящими яд,

И в вечное пламя отправила, в ад!

Ты будто бы мед, но на деле полынь.

Пустынней пустынь,

Пустынней пустынь.


Прощай, поспеши,

Ведь ты еще больший обман для души,

Я был благодарен, обманут и слеп,

В забвенье тебя заточаю, как в склеп,

И жду воздаянья за горе и срам,

Где жив Авраам,

Где жив Авраам.


В том дивном краю

Начну я сквозь вечность дорогу свою,

Там день не зарей начинает свой путь,

Луны отмеряется только чуть-чуть,

Христос — это солнце, светящее нам,

Где жив Авраам,

Где жив Авраам.


Богатство мое

Уже не расхитит злонравье ничье,

Над ним уж не властны ни время, ни тать,

Само оно будет меня защищать,

Земное — ведь это лишь призрачный хлам,

Где жив Авраам,

Где жив Авраам.


Иной, не земной,

Предстанет в сиянье престол предо мной,

И тут моей долгой дороге конец,

Из рук Иисуса приму я венец,

А дьявол сторонкой обходит тот храм,

Где жив Авраам,

Где жив Авраам.


Я стану блистать,

Всем ангелам горнего мира под стать,

Меня, для которого светел Господь,

Завистника око не будет колоть,

Над смертью смеяться позволено там,

Где жив Авраам,

Где жив Авраам.


Эрлинг дочитал стихотворение и посмотрел на своих гостей. Впервые он увидел, как глаза могут выражать недоверие. Оба были ошеломлены, сбиты с толку, щеки у них пылали и вид был такой, словно их посадили на раскаленную плиту.

Он обнаружил, что они рассердились. Наверное, на него рассердились бы не меньше, если б он позволил себе прочитать в молельном доме стихотворное переложение книги Кинсея о сексе. Супруги долго не могли взять себя в руки, прятали глаза, и наконец она спросила:

— Ну и что в этом такого?

В ее вопросе не было ни яда, ни обвинения, просто она была обижена, смущена и удивлена.

— Знаете, — сказал им Эрлинг, — по-моему, вы считаете, что я опозорился. Вам за меня стыдно, по-вашему, я не соответствую нормам, не оправдал ваших ожиданий, деградировал. Когда вы немного опомнились, я понял, что вам просто хочется зажать себе нос…

— Итак, в поезде я читал Книгу Есфири, но, конечно, не вслух. Вообще мне неясно, почему эта книга попала в Библию, однако хорошо, что она сохранилась вместе с другими памятниками, вроде бы никак не связанными с предысторией христианства. Если бы Ветхий Завет появился в семнадцатом веке, в него наверняка вошло бы несколько пьес Шекспира.

Эрлинг задумался. Книга Есфири, которую он читал в поезде, не имела отношения к европейской религии, однако сказание было все-таки включено в Библию; окольным путем оно напомнило Эрлингу о его старой теории, заключавшейся в том, что жестокие сказания христианства оказались для человечества непосильной ношей. Человечество перевернуло христианство с ног на голову, и чечевичная похлебка оказалась важнее божественной благодати.

— Сейчас ты похож на Яна, когда он о чем-нибудь думает. — Слова Фелисии разбили вдребезги далекие образы Эрлинга.

Он взглянул на Яна. В углу стоял большой медный котел. Фелисия купила его несколько лет назад и поставила на это место.

— Будем бросать мусор в него, а не на пол, — сказала она.

Ян прекратил свое вечное хождение, наклонился, приподнял котел и стал внимательно его разглядывать, словно это была новая и неожиданная деталь мирового порядка.

— Иди сюда, Ян, — позвала Фелисия. — Эрлинг расскажет нам, о чем он думает.

Ян поставил котел на место.

— Это так интересно? — спросил он.

— Я думал о сути христианства, — сказал Эрлинг.

— Ну что ж, послушаем. — Ян неохотно направился к ним, посреди комнаты он остановился и оглянулся. — Когда-то в таких медных котлах солдатам варили кашу, — сказал он. — И если с котла сходила полуда, умирал весь полк. Неплохая форма ведения войны. В начале осени я тоже думал об этом, кажется, это было первого сентября, погода стояла еще летняя… Подожди, что же я хотел сказать?… Да, в Неваде запустили ракету и молились, чтобы она взорвалась (так, между прочим, и случилось), как вдруг обнаружили, что она на полной скорости возвращается обратно. Неглупая ракета. Кому принадлежат слова, что он хочет победить или умереть в своем гнезде?

Ян опустился в кресло:

— Так что же еще случилось с христианством?

— Когда Фелисия прервала меня, я как раз думал о том, что жестокий миф христианства, такого, каким оно было в действительности, с самого начала оказался для людей непосильной ношей. Поэтому они перевернули его с ног на голову, и чечевичная похлебка оказалась важнее спасения души и божественной благодати. Все, что касалось спасения души и благодати, Ян, было извращено и искажено. Иисус-то думал об этом серьезно. Попробуй представить себя прибитыми гвоздями к доске — и вспомни все, что из этого потом получилось. Конечно, за этим что-то кроется. Сам миф на тысячи лет старше той формы, в какой он дошел до нас. Иисус повторил этот миф и хотел вернуть ему его старое содержание. Он полагал, что мы поймем жизнь, если взглянем ей в глаза, а не будем, как всегда, убегать от нее. Поймем, что мы все, каждый из нас, будет распят на кресте. Что свой покой и свою благодать мы обретем тогда, когда каждый, положив в карман гвозди и молоток, потащит на Голгофу свой крест. И немалым утешением будет для нас, если какой-нибудь Симон Киренеянин немного поможет нам по дороге, ибо поймет, что придет день и ему самому понадобится та же помощь.

— Не могу сказать, что хорошо понимаю то, о чем ты говоришь, но если Христос не хотел послать нам с креста весть, что всех нас ждет та же участь, тогда чего же он хотел? Мне кажется подозрительным, что нас ежедневно призывают не пытаться что-то понять, а просто принять все на веру. Правым быть легко. Хотя до Бога и далеко, расстояние между ним и человеком не должно быть таким, как расстояние между начальником тюрьмы и заключенным.

Ян снова заходил по комнате.

— Я слишком уклонился от того, что хотел сказать, — проговорил наконец Эрлинг, — и это не удивительно. Я обо всем забыл, как только оказался здесь у камина и опять почувствовал себя в безопасности. У меня не в порядке нервы. Со мной в поезде что-то произошло, но в чем это заключается, мне непонятно. Я сидел с Библией и увеличительным стеклом и читал про царицу Есфирь, и про ее притирания перед тем, как она отправилась к царю и он проглотил ее, и про все остальное, что в те времена считалось важным, а потом стало объектом для юмора. Время порой совершает странную работу. В пьесах Хольберга нам смешно то, что сам он считал серьезным, произведение Свифта, в котором он гневается на общественное устройство, стало чтением для детей. Произведения Якобсена вот уже пятьдесят лет дарят молодым людям на конфирмацию, а книги, которые триста пятьдесят лет назад вызывали у читателей слезы, филологи долбят теперь чуть ли не ломом.

Пока я читал о царице Есфири, Мардохее, Амоне и великом царе, я несколько раз окидывал взглядом вагон-ресторан и у меня портилось настроение. Не знаю почему. Ведь все было прекрасно. Вкусная еда, бутылка вина, внимательный официант, царица Есфирь, я еду в Венхауг… Чего еще можно себе пожелать?

Я машинально взглянул на женщину, которая сидела спиной ко мне через два столика от меня, она заплатила по счету, встала, порылась в своей сумочке и ушла. Она не оглянулась, и я не знал ни кто она, ни на кого похожа. В вагон-ресторан она пришла позже, чем я, и, должно быть, меня видела. Я обратил внимание на ее одежду и полагал, что увижу ее, когда буду возвращаться в свой вагон, но хотя я прошел почти через весь поезд, я ее не заметил. Может, этому было вполне естественное объяснение, во всяком случае, выйти из поезда она не могла, я бы это увидел. Скорей всего, она ехала в Конгсберг, там с поезда сошло много народа, да и на перроне было полно встречающих.

Как ни странно, из-за этой женщины у меня испортилось настроение. Но я понял это, лишь когда она встала из-за столика. В ее спине и движениях было что-то знакомое. Мне не хотелось встречаться с ней. А можно сказать и так: она была мне неприятна или напоминала кого-то, кто был мне неприятен, но вот кого именно, я вспомнить не мог. В ней было что-то зловещее. Как будто она сидела и желала мне зла. Я не мог припомнить никого, кто бы мог так меня ненавидеть. Нет-нет, не смейтесь. Вы знаете, со мной такое бывает… Но все-таки, кто же эта женщина?…

Ян остановился, слушая Эрлинга.

— Я готов серьезно отнестись к твоим словам, — сказал он, — но при условии, что ты не будешь наивным. Мне смешно, когда ты говоришь, что не можешь припомнить ни одной женщины, у которой были бы причины тебя ненавидеть. Ты просто обманываешь себя, чтобы спокойно спать по ночам. Хочешь, я назову этих женщин по именам? К ним можно также прибавить их дочерей и матерей. Ты допустил в жизни большую ошибку. Это и создало тебе много врагов, о которых ты даже не помнишь.

— Какую ошибку?

— Когда ты был таким же безымянным, как инфузория, ты тоже весьма интересовался девушками. Большинство из них ты давно забыл. Но это ничего не меняет. Теперь они превратились в злых женщин. Злых в основном на тебя. Впрочем, их можно и не считать. Хватит и других. Что, например, ты думаешь…

Ян снова начал ходить. Он закончил фразу, уже повернувшись к ним спиной:

— Что, например, ты думаешь о той девушке, у которой было такое сказочное имя… кажется, Гюльнаре?

Эрлинг смотрел на Яна, но молчал.

— Дело не в этом, — вмешалась Фелисия. — В Осло ты пил, и в поезде у тебя случился приступ белой горячки. Бери пример с Яна, он никогда так не напивается, поэтому ему и не мерещатся коварные женские спины в вагоне-ресторане на перегоне между Драмменом и Конгсбергом. Ты никогда в жизни не видел ту женщину, она ехала в Конгсберг, чтобы навестить свою тетю, страдающую геморроем, от которой она надеется получить наследство. Или — что еще больше похоже на правду — ты провел ночь в Осло с одной из ночных бабочек, и в поезде тебе померещилась ее спина.

Разговор оборвался, потому что Юлия принесла цветы, срезанные в теплице Фелисии. Она отдала Фелисии ключ, положила пряно пахнущие хризантемы между кофейными чашками и мимоходом поцеловала Эрлинга в лоб. С ней в комнату ворвалось дыхание зимнего холода.

Фелисия погладила ее по руке. Эрлинг посмотрел на Юлию. Это было то же самое, что смотреть в глаза самому себе. Мне повезло, у меня есть дочь и нет никаких хлопот.

Загрузка...