– Какой безобразный, невзрачный мальчишка, точно гоблин.
– Как есть! Разве ты не знаешь, что он оборотень?
Так разговаривали между собою две маленькие девочки, идя домой из школы, которую содержали в соборном городе Винчестере две благородные француженки, бежавшие сюда от религиозного гонения, предшествовавшего свершению Нантского Эдикта, и которые разнообразили детский учебный курс сказками.
Первую из говоривших девочек звали Анна Якобина Вудфорд; она недавно переехала сюда на житье с матерью, вдовою храброго моряка, к дяде, исполнявшему тогда обязанность соборного пребендария. Другую звали Люси Арчфильд; отец ее был местный дворянин, поместье которого находилось в нескольких милях от Порчестера, в приходе д-ра Вудфорда, на южном прибрежье Гампшира.
В семнадцатом столетии, когда дороги зачастую представляли из себя непроездные канавы и помещичьи усадьбы были совершенно недостижимы, зимой более состоятельные из местного дворянства переезжали на это время с семействами в свой соборный город, где некоторые владели домами; другие же нанимали помещение в домах соборных пребендариев или брали комнаты у кого-либо из богатых местных торговцев. Для старших это был период общественной жизни; для молодежи – время ученья.
Две девочки-погодки, которым было около восьми лет, быстро подружились и шли теперь рука об руку, в соборный дом в сопровождении няньки м-рис[1] Люси. На этой маленькой девице был надет черный шелковый капор и такая же накидка с капюшоном на розовой подкладке, отороченные бурым мехом; Анна Вудфорд, еще носившая траур по отцу, была закутана в черный плащ, без всяких украшений, за исключением белой полоски вокруг её шапочки, из-под которой выбивались белокурые локоны, представлявшие контраст с её карими глазами, она была выше ростом, держалась прямее, и вообще была красивее своей подруги, у которой был более провинциальный вид, хотя семья ее и занимала высшее положение в обществе.
Они только что оставили за собою соборное кладбище и пошли в узкий сводчатый проход между юго-западным углом собора и массивною каменною стеною, ограждавшею сад дома, где жила семья Арчфильдов, – когда обе девочки обо что-то споткнулись и упали, в то время как позади их раздался чей-то злобный смех. Люси отделалась лишь легким ушибом, между тем как подруга ее ударилась подбородком о землю, так что прикусила язык и сильно расшибла коленки. Нянька вовремя заметила причину их падения и сама избежала его. От стены до стены, у самой земли, в проходе арки была протянута веревка, и они вновь услышали насмешливый крик торжества при этом открытии. Поднявшись на ноги, Люси увидела на одном из соседних памятников злобно ухмыляющееся лицо мальчика.
– Это он! Это он! Злой чертенок! Он никогда не угомонится! Вот подожди, – воскликнула она, сжимая свои маленькие кулаки, когда опять вдали раздался обидный взрыв смеха, – если тебя не высекут за это. Не плачь, милая Аня, дин[2] и соборные расправятся с ним и зададут ему хорошую трепку. Не ушиблась ты?… О, няня! У нее весь рот в крови.
– Неуж-то она вышибла себе зуб, – говорила нянька, утешая плачущего ребенка. – Пойдешь к нам, моя овечка, я вымою тебе личико и все заживет.
Вся в слезах, с окровавленным лицом и чувствуя сильную боль, Анна пошла за доброю няней; тем более, что она знала, что ее мать, вместе с другими членами высшего городского общества, была в гостях у сэра Томаса Чарнока.
Они обедали по-модному, в два часа, и остались ужинать; в промежутке старики играли в омбр[3], а молодежь танцевала. Обычно члены духовенства не принимались тогда в обществе поместного дворянства; но д-р Вудфорд был из хорошей семьи, королевский капеллан и, кроме того, его покойный брат, один из любимых морских офицеров герцога Йоркского (впоследствии Якова II), был тяжело ранен, сражаясь рядом с ним под Соутволдом. К тому же, Анна Якобина была крестною дочерью герцога и его первой жены, а ее мать – любимой камер-фрау покойной герцогини. М-рис Вудфорд поэтому была везде желанною гостьей, и хотя после смерти своего мужа она не появлялась в обществе, но теперь должна была уступить настоятельным просьбам леди Чарнок, чтобы она посетила ее и, между прочим, научила, как приготовлять эту новую китайскую траву – любимый напиток королевы, пакет которой, как большую редкость, привез недавно из столицы сэр Роберт и которая должна была фигурировать в числе других угощений вечера, к немалому удивлению местных дам.
Уже ранее было условлено, что две маленькие девочки проведут этот вечер вместе; в то время как они входили в сад, перед домом послышались насмешливые слова: «Гагло! Лондонская Нан хныкает. Что это, уж не встретилась ли эта модная барышня с пауком или коровой», – и дюжий, грубого вида мальчик лет двенадцати, в длинной рясе коллегиального школьника, растопырил руки и запрыгал перед ними, загораживая им дорогу.
– Перестань, Седли, – сказал другой мальчик тех же лет, но более приятной наружности, отталкивая его в сторону. – Она ушиблась? Что такое?
– Этот злой чертенок. Перегрин Окшот, – воскликнула с негодованием Люси, – протянул веревку под аркой. Я слышала, как он смеялся, точно домовой, сидя и кривляясь на могильном камне.
Школьник при этом грубо засмеялся, так что Люси закричала:
– Кузен Седли, ты не лучше его!
Но другой мальчик обратился к девочке со словами:
– Не плачь, Анна, моя красоточка. Я задам ему! Хоть я и моложе, но больше его, и проучу эту дрянь, чтоб он не смел обижать мою маленькую невесту.
– Ну и я с тобой! – закричал Седли, всегда готовый на драку.
И они побежали, в то время как нянька вела за руку Анну по широким отлогим ступеням темной дубовой лестницы; Люси же остановилась и провожала со смехом убегавших мальчиков, радуясь предстоящему мщению, особенно когда она увидела, что ее брат захватил с собою отцовскую плеть.
– Только чертенок решится проделывать такие шутки в пределах собора! – сказала она.
– Да еще каналья виг[4], что еще хуже, – добавил Чарльз, – но я задам ему!
– Берегись, Чарли, рассердить его, как вдруг он в самом деле из этих… этих творений, – и Люси продолжала вполголоса, – еще они что-нибудь сделают с тобой.
Чарльз громко захохотал.
– Об этом не беспокойся, – сказал он, выскакивая в дверь. – Буль он и в правду чертенок, я все-таки покажу ему, что значит обижать мою сестру или мою маленькую невесту.
Люси пошла теперь в детскую, где нянька утешала Анну, мыла ее окровавленную губу и прикладывала к ней кусочек пуху из касторовой шляпы, а также сушеные цветки лилий, смоченные водкой, к ссадинам на коленках.
– Чарли пошел отколотить его! – объявила она, считая это лучшим лекарством.
– О, но, может быть, тот не хотел этого сделать, – начала было Анна.
– Не хотел? Кто сомневается в нем … злобное отродье! Как ты думаешь, няня, если его родня рассердится на Чарли, могут они повредить ему?
– Не могу сказать, мисс. Хорошо только, что мы не дома, а то у лошадей могли быть за ночь спутаны гривы. Не думаю, чтобы они могли много навредить здесь, в освященном месте.
– Но разве он в самом деле оборотень? Я думала, что не существует.
– Ш-ш, ш-ш, мисс Ан! – воскликнула старуха. – Нехорошо называть, им.
– Но ведь мы на святой земле, няня, – сказала Люси, тревожно посматривая через плечо и прижимаясь к старой служанке.
– Отчего так думают про него? – спросила Анна. – Не потому ли, что он такой безобразный, злой и грубый? Непохожий на лондонских мальчиков.
– Няня, пожалуйста, расскажи ей эту историю, – упрашивала Люси, уже несколько раз прежде слушавшая ее с широко раскрытыми от страха глазами.
– Отчего нет; да и кто, кроме меня, может рассказать вам ее; ведь я слышала это от самой бабушки, Мадж Булпет, которая видела это своими собственными глазами.
– Бабушка Мадж! Та самая, что приходила, когда родилась и потом умерла маленькая Китти, – сказала Люси, в то время как Ан положила свою головку на колени няни и приготовилась слушать рассказ.
– Ну, мои милочки, видите ли, бедная м-рис Окшот никогда не могла поправиться с самого дня большого лондонского пожара[5], когда она гостила там у своих родственников, чтобы быть поближе к майору Окшоту, попавшему тогда в беду из-за своих раскольничьих дел. Бедная леди перепугалась до смерти и ее едва успели вытащить живую из Грес-Чорч-Стрит, которая была вся в огне. Она была в страхе, что муж ее сгорел в Ньюгетской тюрьме. Уж не знаю, из-за простуды ли, пока они жили несколько времени в палатке на Хайчет-Гиле, но только с тех пор она не чувствовала себя здоровою ни на один день.
– А сам джентльмен… ее муж? – спросила Анна.
– Они сами выломали двери тюрьмы, бедняги, – им больше ничего не оставалось; да и срок заключения майора уже подходил к концу. Он бросился помогать погорельцам и спасать народ на улицах; а его брат, сэр Перегрин, который был в милости у короля и послом в чужих странах, воспользовался случаем, чтобы замолвить слово за бедную леди и сказал королю, что для нее будет смертельным ударом, если майора опять засадят в тюрьму; и король – благослови Господь его доброе сердце – тут же приказал выпустить его.
Итак, мистрис поехала вместе с мужем в «Чес»; но с тех пор она не может поправиться.
– Нo феи, феи! как же они подменили малютку? – воскликнула Анна.
– Ш-ш, ш-ш, голубка! Не называй их. Я дойду до этого в свое время Я говорила вам, как бедная леди томилась и чахла с того времени и была на пороге смерти. Моя сватья Мадж рассказывала мне, что в следующее лето, когда родился этот несчастный ребенок, они должны были тотчас же вынести его из комнаты; потому что при каждом его крике она в ужасе просыпалась и кричала, что слышит плач ребенка, оставленного в горевшем доме. Молл Оуенс, жена пастуха, здоровая молодуха, должна была кормить его, и его принесли к ней в детскую, где уже было другое, старшее дитя, двух лет, мастер[6] Оливер, как вы знаете, м-рис Люси, – трудно было найти такого здоровенного ребенка.
– Да, я знаю его, – отвечала Люси, – и если его брат оборотень, то он медвежонок! Виг – медведь, называет его Чарли.
– Ну и что же делает этот ребенок; он тотчас бежит своими маленькими ножками из детской и пробует сползти с лестницы. Что бы ни говорили, я уверена, те всполошили его. Конечно, они не имели власти над христианским ребенком; но им нужно было это для того, чтобы сделать свое над другим, новорожденным. Конечно, они подставили старшему ножку, так что он покатился вниз по лестнице и поднял такой вой, что сбежался весь дом, а с его бедной матерью сделался припадок. Все женщины побежали вниз, и Молли с ними, – она была еще тогда молодая и ветреная девчонка; когда они вернулись в детскую, угомонив мастера Оливера, ребенок уже был подменен.
– Значит, они не видели…
– Ш-ш, ш-ш, мисс! их никогда никто не видит, а то они ничего не могли бы сделать. Они не могут, если кто-нибудь смотрит. Но прежнего ребенка (и дитя лучше его вряд ли кому приходилось брать на руки) – уже не было! Ротик его был скривлен на сторону, веки опущены и он не переставал пищать и надрываться по целым дням и ночам; чем его ни кормили, все ему было не впрок, и он только чах с каждым днем, так что его ножонки стали походить на вязальные спицы.
Сама леди была при смерти, так что в первые дни мало обращали внимания на ребенка; но когда Мадж улучила время посмотреть на него, она сразу увидела, в чем дело, – ясно как день, и сказала отцу. Но мужчины – неверующий народ, мои милые, и всегда думают, что они все понимают лучше других; майор Окшот и слышать не хотел об этом, а только стоял на своем, чтобы мальчик был окрещен, даже бы с ним приключилась смерть от этого. Ну, Мадж знала, что иногда они улетают от прикосновения святой воды; но ничего не вышло; хотя маленькое создание барахталось и вопило, так что мороз шел по коже, особенно когда к нему прикасалась вода, но и после крещения оно осталось тем же жалким, крошечным уродцем. Наконец, госпожа поправилась и все мучилась над ребенком, ему было уже три месяца, а величиною он был с новорожденного младенца… тут Мадж открыла ей все и как ей вернуть назад свое дитя.
– Как же это, няня.
– Есть разные средства, мои милые. Мадж всегда советовала: разбить двадцать пять яиц, в то время, как на сильном огне кипит котел с водой, а между угольями засунута докрасна раскаленная кочерга, и побросать все скорлупы от яиц, по очереди, в кипяток, перед глазами ребенка в колыбели. Тотчас же он подымется и спросит, что вы делаете. Тут вы берете в руку раскаленную докрасна кочергу и говорите: «Варю яичную скорлупу». На это он скажет: «Мне четыреста лет от роду, и я никогда не слыхивал, чтобы варили яичную скорлупу». Тут вы вскакиваете с раскаленной кочергой и суете ее прямо в поганое горло; слышится шипенье и барахтанье, его выхватывают из колыбели, и вместо него вы видите в ней свое настоящее, розовое, пухленькое дитя.
– И сделали они так?
– Нет, мои милые. У госпожи было слишком нежное сердце, и она никак не могла решиться на это, хотя ей и обещали не трогать его, пока он не заговорит. Через два года у нее родился мастер Роберт, славный здоровый, крепкий ребенок, между тем как другой не в состоянии был ступить шагу и все сидел и пищал на полу; ноги у него были худые, как палки, руки – как птичьи когти, а все лицо сморщенное, как у столетнего старика или у той мартышки, что Мартин-боцман привез из-за моря.
Потом уже госпожа увидела, что Мадж и другие знающие люди были правы, и согласилась на это и другие средства; но к тому времени он уже был слишком велик для яичной скорлупы и стал болтать и засыпать всех вопросами до умопомраченья. Наконец, Мадж с ее товаркой, Деборой Клинт завели его как-то под изгородь, раздели и только что собирались отстегать его крапивой, чтобы он принял другой образ, как этот безобразный чертенок поднял такой визг, как дюжина поросят. На беду случился недалеко хозяин, хотя они и выследили прежде, как он пошел на одно из своих молитвенных собраний; но судьи были предупреждены заранее[7], так что он должен был вернуться домой. И что же, это творенье, до сих пор не умевшее ходить, бежит во всю прыть к нему, хватает его за ногу и орет: «Отец, не давай им меня», и еще Бог знает что. Тут уж они ничего не могли поделать с его отцом, хотя доказательства были все налицо, что это было за существо. Мадж пробовала отвести ему глаза, сказав, что только хотели вытереть ребенка травами, отчего выпрямляются члены, но когда он увидел с нею Деб, то нахмурился как ночь и сказал: «Ведьма не должна жить» (и несправедливо сказал, потому что Деб была только белая ведьма). Тут уж он совсем вышел из себя и как полоумный стал палить в них текстами из библии, а под конец всего поклялся (мужчины ведь так упрямы, мои милые), что если он еще когда-нибудь поймает их за такими делами, то Деб будет сожжена на костре как ведьма, а Мадж – повешена за убийство ребенка; а все знают, что он господин своего слова. Итак, они вынуждены были оставить его при его сокровище, и немало он натерпелся с ним горя.
По окончании рассказа Анна глубоко вздохнула и спросила, вернется ли когда-нибудь настоящий мальчик из волшебного царства?
– Трудно сказать, дорогая мисс. Одни говорят, что они заключены там на веки вечные с одним днем; другие – что те, которые их держат в плену, обязаны приводить их на одну ночь, через каждые семь лет, и в старину, если их успевали в это время перекрестить и окропить святой водой, то они оставались. Но теперь святая вода водится только у папистов, а если кто и умеет перекреститься, то за это можно поплатиться головой.
– А если Перегрин умрет? – спросила Люси.
– Господь с тобою, голубка, да он никогда не умрет. Когда придет время умирать настоящему, – если Бог даст тебе быть в живых тогда, – то этот погаснет сразу как свечка и на его месте ничего не останется, кроме высохшего пучка крапивы… Но будет, мои бесценные, пора вам готовить ужин. Я испеку несколько краснощеких яблок, это будет как раз для больного ротика м-рис Вудфорд.
Прежде чем испеклись яблоки, явился Чарльз Арчфильд, вместе со своим кузеном, большим мальчиком в черной суконной рясе ученика коллегии, и объявил, что они с другими мальчиками, Оливером и Робертом Окшот, гонялись за Перегрином по всей соборной земле за оградой, но что он улетал от них как птица, и когда им, наконец, удалось прижать его в углу, у дома д-ра Кена, он выскользнул у них из рук, взобрался по плющу на стену и стал оттуда гримасничать им как чертенок. Нол утверждал, что это всегда так кончается и что его так же трудно поймать, как «перекати поле», но Седли хотел собрать всех учеников коллегии и затравить его как барсука.