В продолжение семи лет Анна Вудфорд проводила день рождения с Люси Арчфильд и не могла отказаться и теперь, хотя ей очень не хотелось оставить одну м-рис Вудфорд, состояние здоровья которой внушало ей сильные опасения.
За Анной была прислана карета из Фиргама; она оставила больную в ее кресле у камина, с маленьким столом около нее, на котором был колокольчик, разрезанный апельсин, сухарная вода, Библия и молитвенник, никогда с нею не разлучавшиеся, а также шитье, которое еще служило развлечением для ее ослабевших пальцев. Доктор в промежутках своей работы в приходе, в своем кабинете и в саду, также обещал заглядывать к ней.
Вскоре после того кто-то тихо постучался в дверь и на ее ответ «войдите», Ганс, физиономия которого сияла улыбкой, впустил Перегрина Окшота, раскланявшегося по своему обыкновению на иностранный манер и просившего извинить его вторжение, «потому что в вашей доброте, мистрис, моя единственная надежда», – сказал он.
Он склонился на одно колено и поцеловал протянутую ему руку в то время, как она просила его говорить откровенно с нею.
– Я просто боюсь испугать вас, открывая вам единственный выход, который я вижу пред собой, чтобы помочь мне восторжествовать над преследующим меня демоном.
– Мой бедный…
– Называйте меня вашим мальчиком, как в то время, когда я был здесь семь лет тому назад. Позвольте мне сесть у ваших ног и выслушайте меня.
– Конечно, мой милый мальчик, – и она положила свою руку на его черные волосы. – Расскажи мне все, что у тебя на сердце.
– О, это не так легко, моя дорогая леди! Вы с мистрис Анной, как вы знаете, первые пробудили во мне сознание моего земного происхождения, но и после того бывали минуты, когда я сомневался в этом.
– Но, Перегрин, в твои годы уже нельзя верить в сказки старых нянек.
– Лучше быть эльфом, бездушным существом, чем игрушкою злого духа, осужденного на погибель, – воскликнул он с горечью.
– Ш-ш, ш-ш! – ты сам не знаешь, что говоришь?
– Я знаю слишком хорошо? Бывают времена, когда я всеми силами стремлюсь к добру, – да, когда небо открывается предо мною, – и я твердо решаюсь вести добрую жизнь; но опять после того наступают моменты неудержимого влечения к тому самому, что для меня было ненавистнее всего, и я не могу уже совладать с собою. О!..
В его голосе слышалось отчаяние, и он ухватился руками за свои длинные волосы.
– Св. Павел испытал то же самое, – сказала тихо м-рис Вудфорд.
– Кто избавит меня от этой смерти? Сколько раз в своих мучениях я повторял эти слова! И если верно говорил этот монах в Турине, что я похожу на Павла, когда он еще был Савлом, – то я никогда не получил истинного крещения! – воскликнул он с живостью.
– Это невозможно, Перегрин. Разве у вас не был капелланом м-р Горнкастль, когда ты родился? Да и я слышала от брата, что они оба с отцом твоим держались того же взгляда на крещение, что и наша церковь.
– И я так думал, но отец Джеронимо говорит, что в лучшем случае это было только еретическое крещение, и потому не вполне достигло цели.
– Не обращай на это внимания, Перегрин. Это одно искушение; он только старался совратить тебя.
– Вы не знаете, как сильно было это искушение, – сказал бедный юноша. – Если бы я только мог всему поверить, что делал отец Джеронимо, и поклониться его мадоннам и святым, то я мог бы надеяться на новую жизнь и бичевать свою плоть, – и он крепко сжал при этом зубы, – пока не осталось бы следа от моего демона.
– О, Перегрин, бичеванье тут не причем; все может сделать только одна благодать свыше, и она в тебе есть, что вполне доказывают эти высшие стремления твоего сердца.
– Знайте же, что если я буду продолжать жить, как теперь, то это благодать, если она и была во мне, будет совершенно уничтожена.
С каждым новым часом моей настоящей жизни, среди ее невозможной обстановки и скуки, я чувствую, как все более овладевает мною мой безумный характер! Иногда по вечерам я выбегаю из дому и произношу ужасные проклятия, прежде чем могу заставить себя высидеть спокойно этот бесконечный ужин. Я пугаю вас, но со мною бывает и хуже того.
– Это плохой способ выявить лучшую сторону своей натуры. О, если бы ты мог вместо проклятий произносить молитвы!
– Я не в силах молиться в Оквуде. Мой отец и м-р Горнкастль вышибают из меня всякую идею молитвы, и хотя я исполняю данное вам обещание, но это только одни слова без души.
– Я рада, что ты делаешь это. Пока я знаю, что ты поступаешь так, я все-таки буду верить, что добрый ангел восторжествует.
– Разве может восторжествовать во мне что иное, кроме ненависти и отвращения, пока я нахожусь в таком рабстве? Выслушайте, и вы сами увидите, – есть ли тут какая надежда на торжество доброго духа? Мы завтракаем чуть свет остатками вчерашней полусырой говядины и баранины. Если я прошу дать мне менее сырой кусок, мне выговаривают за избалованные французские вкусы; то же самое – с кисловатым, жидким пивом. Я знаю теперь, что вредно действовало на состояние моего духа, когда я был еще ребенком, и я избегаю всего этого, и пью чистую воду, подвергаясь насмешкам за мои французские манеры, потому что вино, видите ли, считается греховною роскошью, кроме как после обеда, а взбитый шоколад – изобретением самого сатаны. Приправкою к еде мне служат выговоры, доклады фермеров и рассказы об охотничьих похождениях Боба. Потом мой отец отправляется осматривать хозяйство, тащит меня с собою, и я должен стоять по колено в грязи, наблюдая за работою пахарей с плугом, пробуя рукою вонючую шерсть каждой овцы – достаточно ли она откормлена на убой, или созерцая быков и свиней и обмениваясь замечаниями с Томасом Боксом о видах на урожай. Мне говорят, что из меня никогда не выйдет настоящий сельский джентльмен, если я буду равнодушно относиться ко всем этим предметам. Я отвечаю, что вовсе не желаю быть им, тогда меня до того преследуют сравнениями с библейским Исавом, что я не в состоянии выносить звука этого имени.
– Но разве ты обязан всегда там проводить свое время?
– О, нет! Я могу идти на охоту с Бобом, – таким же приятным товарищем, как старый осел, или отправиться на охоту с борзыми в компании с сельскими олухами, которые считают меня французом и оставляют одного. Я могу также укрыться в своей комнате, откуда меня выгоняют по два раза в неделю горничные, с их ведрами и вениками, и сидеть там закутанным в меха от холода (кстати, когда увидят, меня называют за это неженкой), занимаясь чтением, как советовал мой дядя. Но что же вышло из этого. На мое несчастье как-то раз с каким-то вопросом ко мне вошел в комнату Боб и застал меня за чтением «Божественной комедии» Данте Алигьери и как раз попал на открытую гравюру, представляющую мучения в чистилище, Он, конечно, рассказал об этом, и тотчас же поднялись вопли, что я развращаю себя книгами папистов. Напрасно я уверял их, что их удивительный Джон Мильтон, – между прочим, единственный поэт, которого, кроме Стернгольда и Гопкинса, мой отец не считает совсем язычником, – любил и уважал Данте, и даже заимствовал из него. Все мои книги немедленно подвергаются безжалостной переборке кюре и цирюльником, и все не одобренное многоученым м-ром Горнкастлем, тотчас же поступает для растопки кухонной печи. Забавнее всего, что они оставили мне классиков, как будто Лукиан и Терренций были менее язычниками, чем великий флорентинец. Однако я подкупил судомойку, и мне удалось спасти почти в целости моего Данте и Буардо, но я осмеливаюсь читать их не иначе как при закрытой на замок двери.
М-рис Вудфорд вряд ли могла высказать сильное неодобрение такого непокорства, и она ограничилась вопросом, были ли у него другие развлечения.
– Как же, фехтованье с этим неповоротливым Робертом, деревянные руки которого совсем не поддаются этому благородному искусству. Но это уже послеобеденная работа. Раньше предстоит поглотить Целую гору полусырого мяса; потом м-р Горнкастль с моим отцом начнут обсуждать то, что они называют новостями. Хорошо, если еще Тому-констеблю удалось поймать какую-нибудь жалкую тварь с хворостом – это материал на целую неделю, почти не хуже цены откормленной баранины в Портсмуте.
В свое время мой отец с священником начнут дремать над кружками с элем, а мы с Робертом отправляемся тем временем по своим делам до сумерек, пока не зазвонит колокол к вечерней молитве и толкованию Библии. Я не хочу огорчать вас, моя дорогая леди, но я должен сознаться, что они заставляют меня сожалеть о тех временах, когда я был непокорным бесенком, равнодушным к розгам и без всякого признака самоуважения.
– Я рада, что у тебя теперь есть хотя признаки самоуважения, а может быть, и уважение к чему-нибудь высшему.
– Я никогда не мог поверить, чтобы служители Неба должны быть сделаны из одной скуки. А за эти семь лет проповеди м-ра Горнкастля не изменились, – еще, пожалуй, стали положительнее.
– Я вижу, что все это для тебя, привыкшего к заграничной придворной жизни и интересующегося крупными делами, должно быть большим испытанием, мой бедный Перегрин; но что же я могу сказать, как только просить тебя быть терпеливее и постараться приобрести доверие твоего отца, чтобы он мог предоставить тебе большую свободу. Ведь кажется ты сам говорил, что благодаря твоему вниманию жизнь твоей матери сделалась счастливее.
Перегрин засмеялся.
– Моя мать? Она, во всю свою жизнь, ничего не видела, кроме оскорблений и все непохожее на это кажется ей неестественным. Я полагаю, что она в таком же страхе от моего внимания, как прежде была от моих шалостей, и я убежден, что в глубине души она все еще считает меня оборотнем. Нет, мистрис Вудфорд, есть только один путь спасти меня!
– Дядя уже просил дозволения твоего отца, чтобы взять тебя к себе.
– Знаю, знаю это. Но если это было невозможно раньше, то теперь, с открытием у меня Данте, и думать нечего об этом. Есть путь лучше этого. Отдайте мне доброго ангела, всегда охранявшего меня. Отдайте мне м-рис Анну!
– Анну, мою Анну! – воскликнула в смятении м-рис Вудфорд. – О, Перегрин, это невозможно.
– Я знал, что таково будет ваше первое слово, – сказал Перегрин, – но истинно говорю вам, я бы не решился просить вас об этом, если бы не был уверен, что с ней я стану совсем другим человеком и что ей нечего бояться того зла, которое скрывается во мне и которое исчезает при ее приближении.
– О, Перегрин! тебе кажется так теперь; но ни один человек не может отвечать за себя. Кроме того, мое дитя не подходит к вашему положению. Твой отец имел бы полное право негодовать, если бы мы воспользовались твоею привязанностью и стали поощрять такой союз, на который он никогда не согласится.
– Я скажу вам… я скажу вам все… мне грозит окончательная погибель, если отец поступит со мною по своей воле. Я знаю, чего он добивается. Он только ждет моего совершеннолетия (это будет на Иванов день и ровно год со дня смерти бедного Оливера и никто более меня не оплакивает его) и тогда он хочет женить меня на Марте Броунинг.
– Тем менее осуществимо твое намерение.
– Слушайте, выслушайте меня только. Еще когда мы были детьми, один вид постного лица Марты Броунинг, – здесь Перегрин вытянул свою собственную физиономию, ее несочувствие ко всякой забаве, ее вытянутая, как палка, фигура – все это наводило меня на самые злобные проделки. И теперь, не говоря уже о рябинах, покрывающих ее страшное лицо так, что она безобразна, как Алекто, – она самая суровая из пуританок. Могу вас уверить, что, по ее мнению, в нашем доме царит греховная распущенность! Если она может выжать из себя какой-нибудь текст священного писания и написать свое имя такими же длинными, сухопарыми буквами, как она сама, то в этом заключается все ее образование, за исключением маринованья, соленья, шитья и глаженья, – единственные искусства, которые она не признает греховными. Если уж для меня предназначается такое помело, то уж лучше бы мне сразу улететь на нем на шабаш ведьм на Брокень, чем томиться с ним всю жизнь.
– Мне не думается, чтобы она пошла за тебя.
– Тщетная надежда. Она воспитана в предположении, что один из нас предназначен ей, и она пойдет за меня без возражения, даже если б я был самим Вельзевулом с хвостом и рогами! Она уже посматривает на меня своими зелеными глазами и считает меня своею собственностью.
– Ты не должен так говорить. Если у твоего отца и существует такое намерение, то будет недостойно с нашей стороны помогать тебе в противодействии ему.
– Но он еще не высказывал его. Я только знаю об этом от моей матери и брата; и если бы я объявил ранее, что я уже сделал предложение благорожденной и образованной молодой девице, то он бы ничего не мог сказать против этого; и это спасло бы меня от невыносимого бедствия. Хотя не в одном этом заключается мое главное побуждение. Я уже любил м-рис Анну всем моим сердцем с тех пор, как присутствие ее, когда я лежал у вас больной, озарило меня точно небесным светом. Она обладает тою же силою, как и вы, укрощать сидящего во мне злого демона. С ней, как и с вами, я делаюсь другим человеком. В этом моя единственная надежда! Дайте мне эту надежду, и я в состоянии буду вынести все… О! что я наделал? я сказал лишнее?
Его долгая исповедь, даже если б она была и не такого потрясающего содержания, оказалась не по силам больной, и все мелькнувшие в ее уме мысли о предстоящих трудностях и осложнениях, а также как ответить ему сейчас, сильно подействовали на м-рис Вудфорд. Лицо ее покрылось смертною бледностью, и дыхание сделалось затруднительным, так что Перегрин в ужасе бросился разыскивать прислугу с криком, что их госпоже дурно.
Доктор в испуге вышел из своего кабинета, и весь дом, видимо, растерялся в отсутствии Анны, всегда незаменимой в таких случаях. Перегрин еще оставался здесь некоторое время, полный раскаяния и в совершенном отчаянии, предлагая съездить за нею или за врачом, и наконец остановился на последнем намерении, отчасти подвигнутый к тому старой кухаркой, его давнишним врагом.
– Не лучше? Нет, сэр… не ваша вина, конечно. Перепугали вы ее до смерти!
Не вступая в прения с старухой, Перегрин вскочил на лошадь и помчался в Портсмут; он возвратился поздно, когда м-рис Вудфорд была уже в постели и Анна находилась около нее. Ей было несколько лучше, но она чувствовала еще большую слабость, и он сознавал, что теперь было не время для возобновления утреннего разговора, если бы даже ему и не нужно было спешить домой. Поездка за доктором была довольно уважительной причиной, чтобы опоздать к вечерней молитве и поучению, но он заметил при этом недоверчивые взгляды, сильно раздражавшие его.
Возвращение Анны принесло м-рис Вудфорд более пользы, чем посещение врача, хотя первая и не подозревала, какими опасными симптомами были такие обмороки и следующий за ними упадок сил. Ночью, лежа с открытыми глазами в постели, м-рис Вудфорд заметила, что дочь ее была беспокойна и чем-то расстроена и спросила ее о причине, а также как она провела время в гостях.
– Но вы не любите, когда я говорю об этих вещах.
– Скажи мне все, что у тебя на сердце, дитя мое.
Она сразу высказала ей все, с откровенностью обыкновенно сдержанной натуры. «Молодая» в этот день была особенно капризна и своенравна, может быть, от зависти, что Люси была героинею дня, и, кроме того, мучилась простудой, не дозволявшей ей выходить из дому; можно было представить себе, до чего она доводила всех своими причудами, капризами и жалобами, так что весь день был испорчен. Люси не могла ни на одну минуту поговорить со своей подругой без того, чтобы та не прерывала ее жалобами на равнодушие и невнимательность.
Жалобы на дурное обращение леди Арчфильд, как молодая жена называла самые легкие стеснения в заботах об ее собственном здоровье, были главною темою разговоров невестки, кроме ее нарядов, болезней и подобающем с ней обхождении.
И даже молодой м-р Арчфильд, усаживая свою старинную подругу в карету, должен был сознаться ей, что он совсем потерял голову. Его мать, конечно, желала ей добра, но она не принимала в расчет ее воспитания, и его жена – что он мог сделать для нее. Она только мучила себя и всех окружающих.
Даже если бы и согласился на это его отец, она совершенно не годилась бы в хозяйки своего собственного дома; и бедному Чарльзу только оставалось проклинать ее опекунов, не имевших понятия о том, как следует воспитывать молодую женщину. Это хуже, чем плохо обученная собака.
М-рис Вудфорд, выслушав все это, была сильно огорчена, и не только за своих знакомых.
– Но, мое дорогое дитя, – сказала она, – ты не должна допускать таких откровенностей с его стороны. Они очень опасны, когда касаются женатых людей.
– Все это произошло в несколько мгновений, мама, и я не могла его остановить. Он так несчастен, – и в голосе Анны слышались слезы.
– Тем более нет причин не слушать о том, в чем он сам скоро будет раскаиваться. Если бы он не был так молод, то было бы уже совсем непростительно и неразумно с его стороны рассказывать о неприятностях и беспокойствах, с которыми часто бывают соединены первые года брачной жизни. Мне очень жаль бедного юношу, который не мыслит ничего дурного, поверяя все это подруге своих детских игр; но он не имеет права говорить так о своей жене, особенно молодой девушке, слишком неопытной, чтобы помочь ему советом. Если он повторит это в другой раз, обещай мне, что ты заставишь его замолчать, хотя бы пришлось прямо сказать ему об этом.
– Я обещаю! – сказала Анна, едва сдерживая слезы и подняв голову с подушки. – Я ни за что не поеду больше в Фиргам, пока там этот лейтенант Седли Арчфильд. Если это военные манеры, то я не могу выносить их. Он особенно низок и отвратителен, когда нападает на мастера Окшота.
– Я полагаю, многие делают то же самое, дитя мое, и он часто дает к этому повод, – добавила м-рис Вудфорд, – не особенно довольная такою горячею защитой.
– Он, во всяком случае, лучше Седли Арчфильда, – сказала девушка. – Он никогда не позволяет себе таких нахальных любезностей, как тот, когда он встретил меня одну в прихожей, и я должна была отбиваться от поцелуя; к счастью, в это время сошел с лестницы незамеченный им м-р Арчфильд-Чарли и закричал: «Я попрошу вас вести себя приличнее с леди в доме моего отца».
– Тут вопрос не столько касается происхождения, сколько женского достоинства и скромности. Я надеюсь, он скоро уедет.
– Я боюсь, что нет, мама; я слышала, что армия собирается в Портсмуте, под командою герцога Бервика.
– Ну так, пожалуй и к лучшему, что тебе придется сидеть дома со мной. Ну, спокойной ночи. Спи спокойно и не думай больше об этих невзгодах.
Тем не менее, дочь и мать долго не могли заснуть в эту ночь. Дочь испытывала волнение вследствие возбужденного чувства женского тщеславия, хотя и грубо польщенного. Она была скромной, благоразумной девушкой, с хорошими правилами и большой сдержанностью, но она не могла оставаться совершенно равнодушной, когда прохожие на улицах Портсмута поворачивали головы и засматривались на нее, хотя все это имело свою неприятную сторону, но все же льстило ее женскому тщеславию.
Кроме того, она страдала за Арчфильдов. Старшие могли теперь обвинять себя; но чем же был виноват бедный Чарльз, которого они так необдуманно связали на всю жизнь с созданием, не умевшим ценить его; еще тяжелее было слушать выговоры за его доверие, когда тут ничего не предполагалось дурного – и она даже покраснела от мысли при этом.
Может быть, м-рис Вудфорд угадала эти мысли, потому что она не спала всю ночь, раздумывая о тех опасностях, которые угрожали ее дочери, и на утро не могла сойти вниз. Ей сообщили, что днем приезжал мастер Перегрин Окшот узнать о ее здоровье, и она не удивилась, когда вскоре после того к ней пришел ее брат. В то время между сословиями дворянства и духовенства лежала еще достаточно глубокая пропасть, чтобы затеваемый брак мог казаться мезальянсом, и д-р Вудфорд отчасти с недовольным видом сообщил ей о настоятельных просьбах Перегрина руки ее дочери.
– Бедный мальчик! – сказала м-рис Вудфорд, – это большое несчастье. Ты, конечно, воспретил ему говорить об этом.
– Я сказал ему, что мне трудно представить себе, как он мог обратиться к нам с таким предложением, не заручившись согласием его отца. Он, по-видимому, надеялся, что, получив благоприятный ответ, он потом вынудил бы его дать согласие, не замечая, как все это вышло бы неблаговидно, и как должно было раздражить майора.
– Тем более, что майор желает передать ему Марту Броунинг, невесту покойного Оливера.
– Он не сказал мне этого.
М-рис Вудфорд передала ему все рассказанное ей Перегрином.
– Несчастный майор, – заметил при этом д-р Вудфорд, – все его обращение с сыном как будто направлено к тому, чтобы свести его с ума. Но даже если бы он и дал свое согласие, то вряд ли Перегрин был желанным мужем для нашей девочки.
– Конечно нет, как мне ни жаль его! Хотя, если бы она и отвечала на его любовь, – чего, к счастью, не существует, – то я, пожалуй не решилась бы воспрепятствовать этому браку, ввиду того, что она могла быть орудием Провидения, избранным для его спасения.
– Он уверял меня, что никогда не обращался к ней с этим предложением.
– И я надеюсь, никогда не обратится. Хотя и не похоже на то, чтобы она могла полюбить его, но она относится к нему дружелюбнее других. В натуре моего ребенка есть доля честолюбия, под влиянием которого она может стремиться к высшему положению в свете. Ввиду этой, а также и других причин, мы должны, мой добрый брат, постараться найти другой приют для моего ребенка, когда меня не станет. Не смотри на меня так; ты знаешь не хуже меня, что вряд ли я увижу весну, и я хочу воспользоваться этим случаем, чтобы поговорить с тобою о моей дорогой дочери. Конечно, ты был бы самым нежным отцом для нее, и я была бы рада оставить ее с тобой, чтобы она заботилась о тебе, по обстоятельства так сложились, что она не может остаться здесь без материнского надзора. Теперь, благодаря моей болезни, она должна проводить все свое время около меня; но что будет, когда меня не станет?
– Она вполне хорошая и скромная девушка.
– Хорошая и разумная, но велика ли ее опытность? С одной стороны, этот мастер Окшот, с его безумным характером, и я не знаю, на что он может решиться, доведенный до полного отчаяния своим отцом: а это уединенное место и море близко.
– Леди Арчфильд с удовольствием возьмет ее к себе.
М-рис Вудфорд тут передала ему рассказ Анны о нахальном поступке Седли, но д-р не придал этому большого значения, не предполагая, чтобы его полк был переведен на стоянку по соседству; тогда м-рис Вудфорд, с крайней неохотой, сообщила все неудобства ее положения в доме между глупенькой молодой женой и старинным товарищем ее детских игр.
– Еще что? – сказал д-р, всплеснув руками. – Я никогда не думал, чтобы скромная молодая девица могла доставить столько хлопот, но я полагаю, что причиною этому красивое личико. Уже три опасности! Что же ты предлагаешь?
– Я желала бы поместить ее в доме какой-нибудь доброй и благочестивой леди, которая заботилась бы о ней и потом выдала бы ее замуж.
Такова была, как ты знаешь, и моя девичья жизнь, и я была очень счастлива в семействе леди Синднич, пока я не познакомилась с твоим покойным братом, и тогда началось для меня еще большее счастье. В первый же день, как только буду в силах, я напишу своим старым друзьям, м-рис Эвелин и м-рис Пепс, а также м-рис Элеонор Уоль, которая, я слышала, вышла за сэра Теофиля Огльторпа, и ради нашей прежней дружбы возьмет к себе мою дочь. Она доброе, простодушное существо, ирландка по происхождению и, наверное, будет беречь ее.
В этом плане не было ничего унизительного. Большая часть дам высшего общества держали тогда при себе молодых девиц из духовного звания или из среды образованной буржуазии в качестве компаньонок, гувернанток, а то и камер – фрау, смотря как случалось. Их не путали с прислугой, они участвовали в разных домашних удовольствиях и потом выходили замуж в своей среде; конечно, их положение изменялось в зависимости от нрава хозяйки дома, начиная с доверенного ее друга и кончая домашней рабыней.
Д-р Вудфорд не имел причин возражать своей сестре, но ему было тяжело после восьми лет лишиться общества своей племянницы и перейти к прежней холостой жизни; хотя он сознался при этом, что ему было не по силам уберечь красивую молодую девушку от грозивших ей опасностей; и с глубоким вздохом в конце концов он должен был согласиться с мнением ее матери, которое всегда ценил очень высоко.
Письма были написаны и в свое время на них были получены весьма любезные ответы. М-рис Эвелин предлагала, чтобы молодая девица приехала к ней и оставалась у нее, пока откроется подходящее место; а леди Огльторп, добродушная ирландка, весьма преданная королеве, обещалась при первом случае поговорить с самим королем или с принцессой Анной о дочери храброго капитана Вудфорда. В течение года могла открыться вакансия в детской, в Вайтголе или в Кокните[17], это уже превосходило желания м-рис Вудфорд. Она скорее поместила бы свою дочь в дом какой-нибудь семейной дамы; но она знала, что ее старая приятельница иногда любила обещать более, чем могла исполнить. Она не говорила подробно об этом своей дочери и сообщила ей только, что знакомые добрые дамы обещали позаботиться о ней и найти ей место. Анна была поражена, что мать уже хлопотала об устройстве ее судьбы, и не расспрашивала ее.
Охватившее ее вскоре затем сознание, что мать ее уже близка к могиле, совершенно убило ее; она старалась не думать об этом, не допускала мысли о такой утрате. Но в глубине ее души таилось чувство, что уж если такое горе неизбежно, то для нее тяжелее всего было бы остаться в Порчестере… а там, сколько могло быть блестящих шансов для крестной короля, для дочери чуть не дворянина.
Услышав как-то, что майор Окшот справлялся о ее здоровье у ворот их дома, м-рис Вудфорд просила его зайти.
Он вошел, ступая осторожно своими тяжелыми сапогами.
– Я огорчен видеть вас в таком положении, – сказал он в то время, как она протянула ему свою исхудалую руку. – Может быть, вы чувствуете потребность духовного утешения? Бывают минуты, когда наши нужды заставляют нас забывать о разнице в формах и обрядах.
– Мне дорога молитва добрых людей, – сказала м-рис Вудфорд, – но, говоря правду, я не это имела в виду, когда просила вас зайти ко мне.
Он был, видимо, разочарован, потому что только хотел было вынуть из кармана маленькую переплетенную в черное Библию, рубец на переплете которой ясно говорил, что она не раз сопутствовала ему в битвах; может быть, из желания угодить ему, а также и ради духовного единения, она попросила его прочесть из священного писания и помолиться вместе с ней.
При всей своей наружной нетерпимости, он был в душе искренне благочестивый человек, и потому в молитве его не было ничего такого, к чему бы она не могла присоединиться хотя и была членом епископальной церкви; но прежде чем он поднялся с колен, она сказала: – Еще одну молитву за вашего сына, сэр.
Он произнес несколько слов горячей молитвы о заблудшей овце; на глазах старика блеснула слеза, а она плакала; потом он сказал: – О, мистрис! сколько я молился за моего бедного мальчика!
– Я уверена в этом, сэр. Я знаю, что вы чувствуете глубокую любовь отца, и вот почему я, умирающая женщина, хотела поговорить с вами.
– И я с радостью выслушаю вас, потому что вы были всегда добры к нему и сделали для него больше добра, если это возможно для такого неисправимого, чем кто-нибудь другой.
– Кроме его дяди, – сказала м-рис Вудфорд. – Я боюсь, что слова будут напрасны, если я скажу, что, по моему мнению, единственная надежда сделать из него хорошего, полезного человека, утешение для вас, вместо источника одних горестей, это – послать его к сэру Перегрину.
– Это невозможно. Мой брат не выполнил условия, на котором я доверил ему мальчика; он ввел его в светское и развращенное общество, вследствие чего ему стали противны строгие и благочестивые обычаи его семьи, и кроме того повез его в папистские страны, где он заразился всяким нечестием.
М-рис Вудфорд вздохнула, и всякая надежда на успех покинула ее.
– Я понимаю ваш взгляд, сэр. Но, может быть, я не ошибусь, сказав, что трудно найти достаточно занятий для молодого человека, чтобы отвлечь его от всяких искушений в таком именье, где сам хозяин еще вполне бодр и деятелен.
– Защита от искушения должна исходить от самого себя, – отвечал майор, – но я согласен с вами, и когда ему минет двадцать один год, он, как я надеюсь, вступит в брак с своей кузиной, благочестивой и добродетельной молодой девушкой, и будет управлять ею имением, которое еще больше моего.
– Но если… этот брак противен ему, разве это поведет к их обоюдному счастью?
– Мальчик жаловался вам? Ничего, я не обвиняю вас. Вы всегда были его лучшим другом; но он должен знать, что это дело касается его и моей собственной чести. Правда, м-рис Марта не походит на придворных красавиц, которыми он, к своему несчастью, привык восхищаться, но тут я только помышляю об его истинной пользе. «Слава обманчива, и красота преходяща».
– Совершенно верно, сэр; но позвольте мне только сказать одно, – я ужасно боюсь, что молодые люди плохо выносят стеснение.
– То есть, что они не хотят склонить свою гордую голову под ярмо.
– О, сэр! но с другой стороны, – «отцы, не раздражайте детей своих». Простите меня, сэр; я говорю только из одной дружбы к вашему сыну и из опасения, чтобы излишняя, в его глазах, строгость не довела его до какой-нибудь крайности, могущей сильно огорчить вас.
– Извинений с вашей стороны совершенно не требуется. Я благодарю вас за участие в нем и за ваши откровенные слова. Я могу действовать только по своему разумению, насколько оно мне доступно.
– И мы вполне соглашаемся в нашей общей молитве за него, – сказала м-рис Вудфорд.
Тут они расстались, пожелав друг другу Божьего благословения. М-рис Вудфорд одинаково жалела и отца, и непокорного сына, для которого она сделала все, что могла.
Это было ее последним свиданием со знакомыми. Начались восточные мартовские ветры и неожиданно последовал ее конец, так что она даже не успела проститься с своими близкими. Когда ее положили на маленьком кладбище за стенами замка, никто не проявил такой ужасной печали, как Перегрин Окшот, оставшийся, здесь после того, как доктор увел домой свою племянницу и его видели лежащего в слезах на ее могиле.
Но Седли Арчфильд, полк которого все-таки был прислан в Портсмут, рассказывал про него, что на другой день после похорон он присутствовал на петушином бою, а после того участвовал (хотя и не пил сам) в офицерской попойке, в одной из таверн, потешая публику иностранными песнями, фокусами и разными штуками.