— У меня кое-что для тебя есть.
В последние дни зимы мы оказались в заточении. Снежная буря и холод сделали вылазки невозможными. Мы проводили дни и ночи под горой шкур и одеял в полудреме из-за холода и голода. Но однажды Крапинка встала надо мной, пряча что-то за спиной. Легкий ветерок бросил ей на лицо прядь черных длинных волос, и она смахнула ее нетерпеливым жестом, как занавеску.
Вставай, засоня, посмотри, что я нашла.
Я поднялся, кутаясь в оленью шкуру. Она протянула мне конверт, очень белый в ее грязных, потрескавшихся руках. Я взял его и рассеянно вытащил оттуда сложенную вдвое праздничную открытку с нарисованным на лицевой стороне большим красным сердцем. А потом уронил конверт. Крапинка быстро наклонилась и подняла его.
— Смотри, Энидэй, — она покрутила конверт. — Если его аккуратно разорвать, у тебя получится отличный лист бумаги: с одной стороны он совсем чистый, а с другой — только адрес и штамп. — Она взяла у меня открытку — А на ней вообще можно писать сразу на трех сторонах.
Крапинка запрыгала на месте то ли от радости, то ли от холода. Я едва не утратил дар речи. Обычно она держалась отстраненно и избегала общества прочих членов нашей шайки.
— Да пожалуйста. Хотя ты мог бы быть и полюбезнее. Я проделала длинный пуп» по снегу, чтобы при нести тебе это, пока вы все тут дрыхли.
— Как же мне тебя отблагодарить?
— Согрей меня.
Она шагнула ко мне, и я распахнул оленью шкуру, а она обняла меня, и я окончательно проснулся из-за ее ледяного прикосновения. Потом мы посюсюкали немножко под грудой одеял, а потом крепко уснули. Когда следующим утром я проснулся, моя голова лежала на ее груди. Крапинка одной рукой обнимала меня, а в другой держала открытку Она проснулась одновременно со мной, открыла свои изумрудные глаза и пожелала мне доброго утра. А потом попросила, чтобы я прочел, что написано на открытке:
Но если о тебе при этом вспоминаю —
Всем горестям конец: я счастье обретаю.
На конверте не было ни подписи, ни адреса, и если там и было что-то еще написано, оно расплылось.
— Как ты думаешь, что это значит?
— Не знаю, — ответил я ей. — Шекспир какой-то…
Имя показалось мне смутно знакомым.
— Он забывает о всех своих бедах, когда вспоминает о нем… или о ней.
Солнце взошло над верхушками елей, согревая наш мирный лагерь. Появились первые признаки оттепели: шапки намокшего снега шумно падали с веток, начинали таять сосульки. Мне хотелось остаться одному, наедине с конвертом и открыткой, карандаш будто жег меня сквозь карман.
— О чем ты хочешь написать?
— Я хочу сделать календарь, но не знаю, как. Какое сегодня число?
— Такое же, как и вчера.
— Тебе разве не интересно, какой сегодня день?
Крапинка нырнула в свое пальто, велев мне сделать то же самое, и повела меня на вершину скалы, которая была частью горного массива, круто поднимавшегося на северо-западе. Когда мы добрались до места, ноги у меня заболели, дыхание сбилось. Но она встала там, топнула ногой и велела мне замереть и слушать. Стояли мы долго. Вокруг нас не было ничего, кроме заснеженных вершин.
— Что я должен услышать?
— Сосредоточься, — сказала она.
Я попытался, но не уловил ничего, кроме далекого крика поползня и шороха веток под порывами ветра. Я пожал плечами.
— Старайся лучше.
Я навострил уши — от усердия у меня даже голова заболела. И услышал спокойное дыхание Крапинки, стук ее сердца и какую-то далекую вибрацию, похожую на скрежет напильника. Поразмыслил над ней и вдруг понял, что это такое:
— Машины, — сказал я ей. — Много машин.
— Да, — сказала она и усмехнулась. — Много машин. Утренний поток.
Я все еще не понимал, к чему она клонит.
— Люди едут на работу. В город. Школьные автобусы везут детей в школу. Если утром много машин, значит это будний день, а не воскресенье. По воскресеньям утром всегда тихо.
Она подняла палец вверх, облизала его:
— По-моему, сегодня понедельник.
— Я уже видел этот трюк. Как вы это делаете? Как угадываете день?
— В воскресенье мало машин, и заводы тоже не работают, поэтому в воскресенье мало дыма. Мы просто пробуем воздух на вкус. По вкусу сегодня понедельник. В пятницу вечером воздух пропитан выхлопами машин и дымом заводов, — она снова лизнула палец. — Ну точно понедельник. А теперь дай мне еще раз посмотреть на это письмо.
Я вытащил конверт с «валентинкой», и она стала внимательно изучать его, рассматривая едва видимый почтовый штемпель и адрес.
— Ты помнишь, какого числа Валентинов день?
— Четырнадцатого февраля, — ответил я с гордостью, словно стоял у доски на уроке математики и правильно решил задачу. На мгновение перед моим внутренним взором возникло изображение женщины, одетой во что-то черно-белое, которая писала мелом на доске.
— Точно. А вот это видишь? — она показала на буквы и цифры, которые хоть и с трудом, но можно было разобрать в центре штемпеля: «Понедельник, 13 февраля». — Это день и час, когда Шекспир отправил письмо. В этот день на него поставили штамп.
— Значит, сегодня Валентинов день?!
— Нет, Энидэй. Мало просто прочесть буквы, нужно понять, что они означают. Дедукция. Как может сегодня быть Валентинов день, если уже понедельник?! Как можно найти письмо раньше, чем его потеряли? Если я нашла его вчера, а сегодня понедельник, как это может быть Валентинов день?
Я окончательно запутался.
— Тринадцатое февраля было в прошлый понедельник. Если бы это письмо пролежало на улице больше недели, оно бы не сохранилось так хорошо. Я нашла его вчера и сразу принесла тебе. Вчера машин почти не было, значит, вчера было воскресенье. Так что сейчас — следующий понедельник.
Она посмотрела на меня: понимаю ли я, о чем она говорит. Я не понимал.
— Все просто. Сегодня понедельник, двадцатое февраля 1950 года. Можешь делать календарь.
Она протянула руку за моим карандашом, который я с удовольствием ей уступил. На обратной стороне открытки она нарисовала семь квадратиков, обозначив их буквами — п, в, с, ч, п, с, в, — по числу дней недели, затем написала с одной стороны названия месяцев, а с другой — цифры от 1 до 31. Когда она писала цифры, то спрашивала меня о том, сколько в каком месяце дней, одновременно напевая популярную песенку-напоминалку, чтобы помочь мне правильно вспомнить. Правда, мы совсем забыли о високосных годах, поэтому мой календарь через два десятка лет отстал на несколько дней.
В дальнейшем Крапинка еще не раз находила простые решения сложных, казалось бы, проблем. Похоже, больше никто не обладал настолько творческим воображением. В моменты своих озарений она смотрела мне прямо в глаза, и голос у нее начинал дрожать.
Прядь волос упала ей на лицо. Крапинка собрала всю гриву — кожа на ее руках была грубой и красной — и откинула ее назад, все время улыбаясь под моим пристальным взглядом. «Если понадобится что-нибудь, зови», — она повернулась и пошла вдоль хребта в сторону от лагеря, петляя между деревьями, оставив меня наедине с календарем. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась в лесу. Когда Крапинка исчезла, единственное, о чем я мог думать: «Я знаю, какой сегодня день. 20 февраля, 1950 года». Я потерял так много времени.
Далеко внизу под вонючими одеялами и шкурами спали остальные. Прислушиваясь к далекому шуму машин, я представил себе, что могу вернуться к людям, что одна из этих машин могла бы остановиться и отвезти меня домой. Водитель заметил бы мальчика, стоящего на краю дороги, и, съехав на обочину, остановился бы рядом со мной. За рулем сидела бы женщина в красном плаще, которая спасла бы меня. Я попытался бы не испугать ее, как в прошлый раз. Она бы наклонилась ко мне, откинув упавшие на лицо волосы, и спросила бы: «Кто ты такой?» Я вспомнил бы лица своих родителей и маленькой сестры и рассказал бы этой девушке со светло-зелеными глазами, где я жил и как найти мой дом. Она предложила бы мне сесть в ее машину. Сидя рядом с ней, я рассказал бы ей все, что со мной случилось, и она, положив руку мне на затылок, сказала бы, что все будет хорошо. А когда машина остановилась бы перед моим домом, я выскочил бы из нее и увидел, как мама развешивает белье на веревке, а рядом с ней ковыляет моя маленькая сестра в желтом платье, протягивая к ней руки. «Я нашла вашего мальчика», — сказала бы девушка в красном плаще, а из красной пожарной машины вылез бы мой отец: «Мы так долго тебя искали!» А потом, после жареной курицы и печенья, мы пошли бы в лес и спасли всех моих друзей — Смолаха, Лусхога и Крапинку, — и они бы стали жить вместе с нами, ходить в школу и спать в теплых, мягких постелях. Все это пронеслось перед моим мысленным взором, пока я вслушивался в шумы цивилизации. Я стал пристально вглядываться в то место, откуда они доносились, но не смог ничего разглядеть. Я слушал изо всех сил, но больше ничего не уловил. Я попытался что-нибудь вспомнить, но из памяти пропало даже мое собственное имя.
Я развернул открытку и снова прочел, что написал этот Шекспир: «Но если о тебе при этом вспоминаю…» Мальчишки и девчонки, которые спали сейчас в нашей норе, были моими друзьями. Я вытащил карандаш и стал записывать все, что произошло со мной. Много лет прошло между «тогда» и «сейчас», и я еще не раз возвращался к этим записям, но тот момент, когда я сидел на вершине скалы с самодельным календарем в руках, кажется мне самым важным. Я писал до тех пор, пока не заледенели пальцы. Тогда я спустился вниз — наши оленьи шкуры манили меня, обещая тепло и сон.
Прошло не так много времени после «валентинки», которую принесла Крапинка, как я получил новый подарок. Лусхог притащил его из очередной пиратской вылазки и торжественно извлек из мешка, точь-в-точь Санта-Клаус под рождественской елкой:
«А вот это — тебе! Настоящее сокровище. Предел желаний! Места сколько угодно. Чудо из чудес, к тому же — сухое. Бумага».
Он вручил мне переплетенную черную тетрадь, из тех, которыми пользуются школьники, с разлинованными страницами — чтобы строчки выходили ровными. На первой странице было написано название школы и — большими буквами: «Тетрадь для упражнений». На задней обложке, очерченное прямоугольником, выделялось предупреждение: «В случае ядер-ной атаки закройте шторы, ложитесь на пол под парту, обхватите голову руками и не паникуйте». Внутри, на обороте обложки, владелец тетради написал свое имя: Томас Макиннс. Страницы были испещрены его неразборчивыми каракулями, нацарапанными ржавокоричневыми чернилами. Насколько мне удалось понять, тетрадь заполняло начало какого-то рассказа, который на последней странице прерывался словами: «Продолжение следует». Я много раз пытался читать это произведение, но его сюжет неизменно ускользал от меня. Но это не имело значения: неведомый литератор, по какой-то, известной ему одному причине, писал только на одной стороне листа, оставляя другую чистой! Это была несомненная удача. Я перевернул 88-страничную тетрадь вверх тормашками и стал писать на чистых страницах в направлении, противоположном рассказу Макиннса, назвав свое антисочинение: «Записки натуралиста, живущего в глухом лесу, дополненные зарисовками». Дневник лучших лет моей жизни.
Календарь позволял мне следить за временем, которое без него протекало бы совершенно незаметно. Я годами лелеял надежду, что за мной придут и спасут, но никто не приходил. Я начал принимать жизнь такой, как она есть, отчаяние то наваливалось на меня, то вдруг таяло, как тени облаков. Все эти годы были наполнены счастьем, которое дарили мне мои друзья, я взрослел умом, но внешне оставался все тем же мальчишкой.
В середине марта в наши края начала возвращаться жизнь: снегопады прекратились, начал таять лед, из земли полезла зелень, над ней зажужжали всяческие жучки, прилетели птицы, появились рыбы и лягушки. Весна вернула нам жизненную энергию, а удлинившийся световой день подарил возможность совершать более длительные вылазки. Мы выбросили провонявшие за зиму шкуры и одеяла, сняли куртки и обувь. В первый день мая вдевятером мы отправились к реке, чтобы помыться и смыть паразитов, поселившихся в волосах. Бломма стащила кусок мыла из туалета на автозаправке, и мы измылили его до размера горошины, отскабливая грязь. А потом лежали на галечном берегу, розовые, голые, чистые и благоуханные.
Вдруг появились одуванчики, а за ними — стрелки дикого лука. Наша Луковичка расцвела. Она тоннами пожирала и вершки, и корешки, ее губы и зубы стали ярко-зелеными, от нее за сотню метров несло луком, но она была счастлива. Смолах и Лусхог варили из одуванчиков вино. Мой дневник превратился в своеобразное учебное пособие по ягодологии: в июне появилась земляника, потом черника, за ней — крыжовник, бузина и так далее… На краю леса, рядом с нашей скалой, мы с Крапинкой обнаружили заросли малины и провели в ее колючих кустах много незабываемых часов под жарким июльским солнцем. Ежевика созрела последней, и когда она появилась, я загрустил, потому что это означало, что лето кончилось.
Среди нас было несколько любителей насекомых, но даже они разделялись на группы по вкусовым предпочтениям и методам ловли. Так Раньо ел только мух, которых вытаскивал из паутины. Бека жрал все, что ползало, летало, извивалось или прыгало: колония термитов в гнилом бревне, куча слизняков в болоте или червивый труп какого-нибудь животного — ему нравилось все. Неподвижно сидя возле костра, он ловил ртом ночных бабочек, когда те пролетали рядом с его лицом. Чевизори тоже любила насекомых, но она никогда не ела их сырыми. Иногда я тоже присоединялся к ней, и мы ели высушенных на солнце жуков и личинок, напоминавших по вкусу бекон. А вот сверчки мне не нравились, лапки их застревали в зубах. Не мог я есть и муравьев, особенно живых — они кусали язык, горло и пищевод, пока не дохли в желудке.
До того как я оказался в лесу, я ни разу не убивал живое существо. Но нам приходилось охотиться, ведь без белка в рационе мы просто не выжили бы. Мы охотились на белок, кротов и мышей, ловили рыбу и птиц, а вот птичьи яйца ели редко, слишком уж хлопотно их воровать из гнезд. Добычей побольше — такой, например, как мертвый олень — мы тоже не брезговали. Хотя я и не очень люблю падаль. В конце лета и в начале осени мы часто жарили что-нибудь на вертеле. Что может быть вкуснее мяса кролика, приготовленного под звездным небом! Но, как сказала бы Крапинка, когда хочется есть, тут не до романтики.
Когда я вспоминаю первые четыре года жизни в лесу, мне почему-то прежде всего приходит на ум такой эпизод. Мы с Крапинкой ушли далеко от лагеря, и она показала мне место, где в дупле старого кизила дикие пчелы устроили свой улей.
— Полезай туда, Энидэй, — сказала она, — и ты найдешь там сладчайший на свете нектар.
Я подчинился и, стараясь не обращать внимания на жужжание пчел, вскарабкался по стволу к дуплу. Сверху я видел запрокинутое лицо Крапинки и горящие нетерпением глаза.
— Давай-давай! — подбадривала она меня снизу. — Осторожней. Не зли их.
Первый укус я почти не заметил, второй и третий оказались более болезненными, но я был настроен решительно. Я знал, как пахнет мед, и уловил его аромат задолго до того, как добрался до дупла.
Когда я свалился на землю — лицо и руки, сжимавшие полные медом соты, жутко опухли от укусов, — Крапинка посмотрела на меня с восхищением и тревогой. Мы побежали прочь от этих злобных тварей и, наконец, отвязались от них на склоне холма, залитого солнцем. Лежа в высокой траве, мы принялись есть соты, целиком, с медом и личинками, и вскоре наши руки, лица и даже тела стали липкими и сладкими. Опьянев от наслаждения, мы набивали желудки этим лакомством, а потом, объевшись, нежились в сладкой истоме. Когда мы закончили с сотами, Крапинка стала слизывать мед с моего лица и рук, улыбаясь всякий раз, когда я вздрагивал от прикосновения ее языка к пчелиным укусам на моем теле. Слизнув последнюю капельку с моей руки, она повернула ее и поцеловала в ладонь.
— Ты такой идиот, Энидэй, — сказала она, но ее глаза говорили что-то совершенно другое. А ее улыбка сверкнула как молния, распоровшая летнее небо.